Новое средневековье XXI века, или Погружение в невежество — страница 48 из 129

Например, зерноуборочный комбайн используется всего 3 недели в году — что же должен делать в остальное время комбайнер? Он, уделив часть времени ремонту и наладке комбайна, работает на тракторе, силосоуборочном комбайне, сенокосилке и т. д. То есть машин и должно быть больше, чем механизаторов. Где тут «дефект плановой системы»?

Примечательно, что к этому своему аргументу против плановой системы Н. Шмелев и В. Попов почему-то не пристегнули сравнение с США, взятыми ими за образец экономности. Сколько же там приходится машин на одного работника? Открываем справочник «Современные Соединенные Штаты Америки» (М., 1988) и на стр. 185 читаем: «На каждого постоянного работника [в сельском хозяйстве] в США приходится 1,3 трактора и почти по одному грузовому автомобилю». Итак, не на одного механизатора (тракториста или водителя), а на одного работника в среднем — 2,3 машины. Что же наши экономисты не проклинают фермеров США за такую бесхозяйственность?

Еще радикальнее разделываются либеральные интеллектуалы с критериями оценки хода реформы. В конце 1993 г. на международном симпозиуме в Москве сотрудник Е. Гайдара по Институту экономики переходного периода пытался убедить публику, что «реформа Гайдара» увенчалась успехом. Понятно, что это было непросто, изложение поневоле было очень туманным, и последовал вопрос: «Вадим Викторович, в прессе и в научных дискуссиях приходится сталкиваться с различными, подчас противоположными суждениями об эффективности реформ, проводимых “командой Гайдара”. Одни, в том числе и Вы, подчеркивают их успешность, другие говорят о полном провале. На основе каких критериев Вы и Ваши единомышленники судите об успехе реформ? В каком случае или при какой ситуации Вы констатировали бы успехи реформ, а при какой согласились бы, что они провалились?»

Этот экономист красноречив: «Я не сталкивался с критериями оценки реформ. Какое-то время я занимался методологией оценок, в частности критерием оптимальности народного хозяйства, исследовал этот вопрос, и, на мой взгляд, не существует объективных критериев оценки реформ, существуют лишь некоторые субъективных критерии» [150].

Итак, «ученый» из НИИ, созданного специально для изучения хода реформ, «не сталкивался с критериями оценки реформ». В это было бы невозможно поверить, если бы сам он не сказал совершенно определенно. Реформаторы якобы даже не задумывались над тем, хорошо ли то, что они делают, в чьих интересах то, что они делают, получается ли у них именно то, что они предполагали или нечто совсем иное.

Кстати, В. В. Иванов не ответил на абсолютно прямо поставленный вопрос, а начал юлить. Его же не спрашивали о том, каков «объективный критерий оценки реформ». Его совершенно четко спросили, каков именно его, сотрудника Гайдара, субъективный критерий. На основе каких критериев именно Иванов и Гайдар судят об успехе реформ? Это и есть провал рациональности.

Экономист-эмигрант И. Бирман в своем докладе даже уделил этому эпизоду особое внимание. Он сказал о типе мышления реформаторов команды Гайдара: «Он и его команда гордились тем, что они никогда не были ни на одном предприятии. А недавно люди, стоящие у власти, позволили себе сказать, что они никому не объясняли, что они делали, потому что их бы не поняли. Это заявление руководителя правительства. Для меня, уже много лет живущего на Западе, это ужасное заявление. После этого человеку надо немедленно уходить в отставку. И пожалуй, закончить характеристику этой команды можно, коснувшись только что сказанного здесь. Человек, который защищал здесь эту политику, — коллега Иванов, специалист, как он сам нам объяснил, по критерию оптимальности, — отказался охарактеризовать меру эффективности этой реформы. Надо ли к этому что-либо добавлять?» [151].

Во многих случаях уход от выработки критерия, согласно которому ищется лучшая (или хотя бы хорошая) комбинация переменных, скрывает под собой очень тяжелое нарушение рациональности — неспособность к целеполаганию, утрату цели, навыка ее сформулировать. Мы идем неизвестно куда, но придем быстрее других!

Угроза: утрата категории ограничения

К различению векторных и скалярных величин, которое игнорировала интеллигенция в своих общественно-политических установках во время перестройки, тесно примыкает другое важное условие рациональных умозаключений — различение цели и ограничений. Здесь в мышлении интеллигенции произошел тяжелый методологический провал, связанный со сдвигом от реалистичного сознания к невежеству.

Когда мы рассуждаем об изменениях каких-то сторон нашей жизни, мы применяем навыки мыслительного процесса, данные нам образованием и опытом. Поскольку разные цели конкурируют, мы стремимся не беспредельно увеличить или уменьшить какой-то показатель, а достичь его оптимальной (или близкой к нему) величины. Насколько верно мы определяем показатель и положение оптимума — другой вопрос, мы пока его не касаемся.

Но, определяя цель (целевую функцию), разумный человек всегда имеет в виду то «пространство допустимого», в рамках которого он может изменять переменные ради достижения конкретной цели. Это пространство задано ограничениями — запретами высшего порядка, которые никак нельзя нарушать. Иными словами, разумная постановка задачи звучит так: увеличивать (или уменьшать) такой-то показатель в сторону его приближения к оптимуму при выполнении таких-то ограничений.

Без последнего условия задача не имеет смысла — мы никогда не имеем полной свободы действий. Ограничения-запреты есть категория более фундаментальная, нежели категория цели. Недаром самый важный вклад науки в развитие цивилизации заключается в том, что наука нашла метод отыскивать и формулировать именно запреты, ограничения. Невозможность устройства вечного двигателя, закон сохранения материи и энергии, второе начало термодинамики — все это ограничения, определяющие «поле возможного».

Анализ «пределов» (непреодолимых в данный момент ограничений) и размышление над ними — одна из важных сторон критического рационального мышления, выработанного программой Просвещения. Уход, начиная с момента перестройки (а на интеллигентских кухнях уже с 1960-х годов), от размышлений о тех ограничениях, в рамках которых развивалось советское общество, привел к тому, что попытка преодолеть эти реальные, но неосмысленные ограничения в годы реформы обернулась крахом.

Некоторые государства (например, США, где конституция прямо писалась по схеме механистической картины мира Ньютона) видели свои ограничения. В России общество и государство «собирались» по совсем другой программе — и исходя из иных представлений о человеке. Государство строится не логически, как машина, а исторически — в соответствии с памятью и совестью, а не голосованием индивидов или депутатов. Опыт XX века в России показал, что попытка «логически» построить государственность, как машину, имитируя западный образец, терпит неудачу.

Если кто-то разглагольствует о великой цели, не указывая на ограничения, то его слова можно принять лишь за метафору, демагогию политика-манипулятора или отступление от норм рационального мышления[49]. Когда, например, говорили, что «конституционный порядок в Чечне должен быть установлен любой ценой», то в этом, скорее всего, смешаны все три упомянутые причины. Как это любой ценой? Есть же цена неприемлемая, например гибель всего человечества.

В сфере общественного сознания перестройку и реформу можно рассматривать как постановку множества целей по улучшению разных сторон нашей жизни. Ради этого предлагалось изменить переменные: отношения собственности, политическое устройство, тип армии и школы и т. д. В совокупности все эти изменения означали смену общественного строя. И если мы вспомним весь перечень частных задач, то сможем убедиться, что ограничения не упоминались вообще или затрагивались в очень расплывчатой, ни к чему не обязывающей форме (вроде обещания Горбачева «конечно же, не допустить безработицы» или обещания Ельцина «лечь на рельсы»).

Возьмем частную задачу — «улучшение экономики». У нас имелся определенный тип хозяйства (советский). В течение примерно пяти лет нас убеждали, что рыночная экономика западного типа лучше советской. И убедили! Поэтому люди спокойно отнеслись и к ликвидации плановой системы, и к приватизации промышленности, а потом и к приватизации земли. Критерий, правда, был очень расплывчатым, мы пока о другом, более важном условии — об ограничениях.

Когда речь идет о таком важном выборе, как тип народного хозяйства, пространство допустимого определено самым жестким ограничением — выживанием. Это значит, что все переменные системы можно менять лишь в тех пределах, где гарантируется выживание системы (народа, страны — уровень тех систем, гибель которых для нас неприемлема, можно уточнять).

Мы сравниваем капитализм («рынок») и советский строй («план»). Какой строй лучше? Абстрактного ответа быть не может, надо задать условия. Правильный вопрос звучит так: какой тип хозяйства лучше в тех условиях, в которых реально находился СССР — при условии, что он продолжает существовать? Конечно, ограничения можно менять, но это надо делать явно. Ведь никто в конце 1980-х годов не говорил: устроим рыночную экономику, пусть бы из-за этого погиб СССР и начались войны на Кавказе.

Каков же был тот чудодейственный аргумент, который убедил интеллигентов поддержать слом экономической системы, на которой было основано все жизнеобеспечение страны? Ведь не шуточное же дело было предложено. Аргументом была экономическая неэффективность плановой системы. Рынок, мол, лучше потому, что он эффективнее. Это было как заклинание. Люди, привыкшие рационально мыслить в своей сфере, поразительным образом приняли на веру, как божественное откровение, идею, воплощение которой потрясало весь образ жизни огромной страны. Никто даже не спросил, по какому критерию оценивается эффективность. Но еще важнее, что никто не вспомнил о самом фундаментальном ограничении! А ведь о нем прямо говорили великие мыслители.