Новое вино — страница 11 из 17

 Приехал Степан Михайлович в Луганск месяца на два, но пока отправляли в Харьков больную сестру, пока отремонтировали дряхлую пропыленную квартиру (только свой полутемный кабинетик старик Чельцов не позволил тронуть и иронически пофыркивал на светлые обои и другие новшества, украсившие остальные комнаты, потому что делалось это на степочкин счет), пока, незаметно для себя отдохнув, сбавил свою хворь и выпрямился отец, прошло лето, минула осень и забелела зима.

 В морозные зябкие дни так тепло и нутряным каким-то уютом уютно оказалось в тихом провинциальном доме, что Чельцов почувствовал глубокий творческий покой и надобность использовать его для написания романа. Здесь именно можно было осуществить тот вечно-мечтаемый молодыми писателями замысел о "большой вещи", который и в сознании Степана Михайловича тревожно ворочался уже давно. Обещанная "Северному издательству" повесть "Мой брат" расширилась в плане, в задачах, в картинах, начало романа, посланное в Москву, обольстило издателей, Чельцову обещана была аккуратная ежемесячная высылка денег, и работа сделалась степенной, упорной и точной. Вокруг была идиллия милых стариковских назиданий, веселых вечерних дров, сдобных маминых пирожков, и ничто не мешало мечте и перу вершить свой брачный оргиастический путь. Порою еще не остывала грудь от зноя раскаленной пустыни желаний, или дрожал взор над омутом черных океанских пропастей, готовых захлестнуть мысль героя, когда с боязливой лаской трогала дверную ручку чья-то рука и в щель мигали добрые ресницы:

 -- Второй раз, Степочка, разогреваем самовар... иди же скорее, голубчик!

 Так -- сверху тишайшим и бурливым в глуби -- потоком и проструились для Степана Михайловича семнадцать месяцев, когда роман в декабре оказался законченным, и Чельцов решил, что в начале января повезет его издательству в Москву. За все это время только три обстоятельства нарушили ровное движение дней и на малые сроки прерывали работу. Два из них были желанны и отдохновенны для Чельцова, а третье внесло в ласково-налаженную* жизнь Степана Михайловича вспышки раздражения и ненужную, досадную о себе- память.

 Желанны были два приезда Зиночки, один поздней осенью, месяца три спустя после разлуки ее с Чельцовым в Москве, другой летом, когда Степан Михайлович уверил родителей, что хочет побродить по дальним окрестностям недели две-три, а на самом-то деле прожил дней двадцать с Зиночкой в недалекой деревне над тонкой серебряной ленточкой реки.

 Здесь Зиночка, жадно вбирая в себя привольную жизнь, без каменной серости и без утюга, вдосталь отдохнула возле близкого и доброго к ней человека, много купалась, смеялась, гуляла, объедалась и уехала в Москву бело-розовая и полная, как колбасница Серикова, что па углу...

 Да и в городе, осенью, мальчишески-ловко устроились в первый приезд Зиночки Чельцов и она. У Степана Михайловича была знакомая барышня-библиотекарша, благоговевшая перед писателем-гостем. У нее-то в маленькой комнате при библиотеке и поселил Чельцов Зиночку на недельку, на которую отпросилась она в отъезд по семейным обстоятельствам у хозяйки своей прачечной госпожи Чебуровой. А барышне Степан Михайлович заявил, что приедет к нему "некто с тайным поручением из Москвы", почему библиотекарша свято берегла секрет Зиночкиных с ним свиданий, сама в жизнь приезжей не вмешивалась и других, любопытных, не допускала. Впрочем, подружилась она с Зиночкой на второй же день и, не касаясь цели ее приезда, разговаривала, бывало, с нею после вечерних уходов Чельцова, шепчась по ночам чуть не до зари, по-девичьи доверчиво и жадно...

 Пребывания Зиночки вносили каждый раз будящие напоминания о столице, с ее муравьями-наборщиками, очкастым строгим метранпажем и дрожащими типографскими машинами, поджидающими рукопись Степана Михайловича, чтобы сделать ее волнующей и надобной для людей книгой. Только большое и доброе в своих обетованиях приносилось с Зиночкой из столицы, оставляя забвенным громоздкое бесплодие огромного города и его человеческую муть, и потому, оставшись снова один, еще бодрее принимался Чельцов за работу и выбирал еще четче и ответственнее писательские мысли и слова.

 Зато терпкое чувство отслоилось в душе от приезда на родину жены присяжного поверенного Стоюнина, урожденной Макаровой,--это и было третье обстоятельство, прервавшее в мирном течении их трудовые луганские дни.

 Старик Макаров имел в городе лавку, где продавал варенье и соленье, домашним способом изготовляемые им. Дочь его Любочка была гимназисткой в ту пору, когда в гимназии учился и Степан Чельцов, но тогда числилась опа среди молодежи большой франтихой и кокеткой и скромного мальчика не примечала никогда. Вышла она замуж за луганского же студента Стоюнина, однокашника Степана Михайловича, и уехала с мужем в Москву.

 Когда Чельцов начал с успехом печатать рассказы свои и имя его побежало по газетным заметкам и журнальным статьям, Любочка Стоюнина, уже женщина лет под тридцать, имевшая двоих детей, восторженно вспомнила, что входящий в моду писатель -- их земляк и к тому же гимназический товарищ мужа. Она заставила супруга своего немедля разыскать Чельцова и привести его в дом.

 С первого же визита Степана Михайловича к Любочке ощутилось, что нити дружбы узлом не завяжутся никак. Стоюнипа поклоннически увивалась вокруг Чельцова, его книг, его таланта, называла его ницшеанцем, намекала на то, что нашла в нем сообщника своих колдовских, не то мистических, не то вакхических тайн. Он же сразу занес ее в приевшийся уже список налезающих в быт "демонических мещанок", относился к жене товарища с усмешливым добродушием и навещал нарядную, нарочито богатую, квартиру их не часто.

 Приехав на несколько дней погостить к своим родным Любочка Стоюиина тотчас же "запросто" явилась к родителям Чельцова, в доме которых раньше никогда не бывала. Фамильярничая со Степаном Михайловичем, как с партнером по столичной богеме, она приносила его матери привезенные из Москвы тяжелые сахарные орехи, которые старуха не могла разжевать слабыми своими зубами, делилась с сестренкой Раюшей какими-то скучными подробностями о красках Сезанна и Пикассо, хотя девушка никогда их не видала, и щеголяла в кроткой квартире Чельцовых вызывающим покроем платьев, пряностью духов и сухой гибкой фигурой своей, которую, по впечатлению Степана Михайловича, она "вызмеивала" уже несколько лет с помощью различных растираний и массажиста.

 Все это дохнуло на Чельцова знакомым перегаром дешевого нетрезвого столицпзма, и он с упрямством закрыл чернильницу и не садился за письменный стол, пока не уехала Стоюнина, и снова не оздоровился вокруг снежный воздух зимнего Луганска. Накануне отъезда ее Степан Михайлович, вернувшись с базара, где покупал для сестры коньки, застал Любочку в своей комнате, смущенную, с неверным убегающим взглядом. Чельцову бросилось в глаза, что толстая тетрадь его "Не точного, но более чем точного дневника" лежала не под спудом нескольких книг, как всегда, а на книгах, едва прикрытая нелепым красным листком промокательной бумаги...

 -- А я только что вошла, -- затрепетала язычком Любочка навстречу подозрительному взгляду Чельцова... -- Рассматривала ваши книги... "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу"... Но дело не в том, а в том, что завтра вы лишитесь меня! Плачьте.

 Степан Михайлович расстроенно, но вежливо простился со своей гостьей и, только когда она ушла, укусил па сгибе указательный палец, потом вышел на крыльцо и дышал несколько минут прохладно и длинно.

 И снова в медленном ритме зубчатых колес, цепляясь друг за друга, задвигались трудовые дни...

 Незадолго до окончания романа "Мои брат" пришло письмо из Москвы от Вайнштейна, который писал: "Относительно комнаты поручение исполнил, и хозяин обещает освободить старый ваш номер к 10 января. Приезд ваш ожидается нетерпеливо всей литер-компанией, и глаголы все громче звучат о том, что пора-де луганскому отшельнику вернуться к московским пенатам. Уже в театральной хронике появилось известие о законченной вами пятиактной драме "Мой брат", и эта газетная клевета вопиет о восстановлении незапятнанного доныне вашего честного имени беллетриста. А, главное, скажу вам по секрету от самого себя, любезный Степан Михайлович, я, кажется, по вас скучаю. Некому бранить меня за сухость, отсутствие интимности и "еврейских лучей", и я начинаю бояться, что без вас 'уж вконец очерствею. Порою, в сумерки, в наших чинных номерах мне и впрямь недостает сумасшедшей "чельцовщины" -- вот вам и "литературный чиновник Вайнштейн"!

 Строки эти радостно встревожили и даже умилили Степана Михайловича: приятно было доброе ожидание прежних литературных друзей, и особенно нежила внезапная приветливость сумрачного Вайнштейна, словно на заброшенном знакомом пустыре увидел Чельцов пробившиеся впервые лепестки теплого голубого цветка. Все это вместе с сознанием, что задуманное сделано и сделано крепко, что бухгалтер был точен и ни в чем не изменил (даже закончен роман был ровно 31 декабря, ибо наказано было себе увидеть завершающий росчерк "конец" -- до начала нового года), что дома все налажено на здоровую удобную жизнь и сам он бодр, молод и душевно-силен, -- все это подготовило своевременный и легкий отъезд, и провожали Степана Михайловича с нетяжкими сквозь улыбки слезами.

 К Пасхе вся семья -- только старый Чельцов подтрунивал ласковым букой--всерьез обещалась приехать с обратным визитом в Москву, и Степан подробно и живо описал, какой накрыт будет у него в номере стол на двадцать пять сладких куличей и тридцать пять творожных пасок.

 Десять лишних пасок предназначалось для Раюшки, сестры, лакомки неуемной и ненасытной.


13.


 Балыг сидел у присяжного поверенного Стоюнина и был потен, несмотря на ледяные по стеклам узоры.

 Прямая натура его противилась тем обходным по жизненной правде, но единственно правильным по юридической догме, путям, которые предлагал находчивый Стоюнин для того, чтобы суд признал луга бесповоротно принадлежащими Балыгу, а не церкви. До сих пор ничего не выходило из всех домогательств Петра Романовича по отношению к лугам, без которых обширное имение его обходиться более не могло, ибо основа хозяйства строилась на животноводстве, а скот требовал корма и, значит, луговых пространств.