Новое вино — страница 15 из 17

 Формы жизни, смелые, потому что под ними волнуется мысль, безгранично красочные, потому что под ними переливается чувство. Живое, живая, живые! О, какие трепетные декорации создаст новый человеческий дух... Какие пятна, линии, композиции, сплетения, скрещения, стихию музыки и красок, раскроют новые формы искусства, когда под ними прощупаются живые рельефы новой человеческой воли, живой организм нового быта, ароматного, юного, здорового, как весна! А пока--я утомил уже вас, но, поймите, утомил и себя, господа, -- позвольте охрипшей глотке моей резюмировать просто свою длинную, назойливую, цветистую речь.

 -- Вот бутылки. Вы выпили вино. А бутылки стоят, как стояли. Они не нужны вам. Это пустое стекло. Вино вам было нужно: внутреннее содержание, суть. Я сказал бедненькому Вайнштейну: ложь. Не ему, а тем сказал я это слово, кто говорит только о бутылках, а па деле-то пить желает вино. Наконец, допускаю: они искренно пекутся о бутылках. Тогда-то я самый свирепый им враг. Скисшее, дешевое, дряненькое у нас вино. А я хочу бодрящего, пьянящего, волшебного хочу я напитка! Кисленькое, дешевое, дрянное вино желают они подавать в замысловатых с иностранными этикетками, как на мещанских свадьбах, бутылках. Я разоблачаю нехитрый секрет: недовольный гость на этой свадьбе, где, быть может, угощаюсь и' сам. Но они мирятся на новых бутылках, я хочу нового вина! Вот и вся разница между нами. Dixi. Кончил. К чёрту меня!

 Длинное молчание проструилось с минуту. Вайнштейн надел пенсне. Потом сказал Росляков:

 -- Ну, и к чёрту!

 II все засмеялись, загалдели, разрешившись от тяготы. Многие поднялись с мест. Чельцов сконфуженно почувствовал, что слова его были приняты, как слова. Богатый купеческий сын и меценат Оружейников совещался со сгруппировавшимися приятелями, какого ликера потребовать к кофе. Один Вайнштейн, как раньше, сидел, и честный узенький лоб его, скорщившись, работал над чем-то. Степан Михайлович, присоединившись к Вайнштейну, предложил:

 -- Выпьем вина, Яков Харитонович?

 И тот улыбнулся печально.

 -- Выпьем.

 И положил зачем-то худую детскую руку свою на большую руку Чельцова.

 Лакей пошел за вином. Вайнштейн взял подвернувшийся лист газеты и деликатно заговорил об инциденте в думе. Степан Михайлович закурил папиросу и сказал буднично-негромко:

 -- Знаете ли, что, по всей вероятности, возбудило меня?

 Вайнштейн поднял голову.

 -- Что?

 -- Сегодня я получил пощечину в театре...

 -- Вы! Пощечину... Как?

 -- А так, просто. Муж одной женщины, считая, что я нарушил его права, ударил меня по лицу.

 Вайнштейн долго мигал подслеповатыми глазами. Потом спросил сообщнически и ребячески-важно:

 -- Будете драться?

 -- Почему?

 -- То есть... как же... Это устарело, конечно. Но на оскорбление все же лучший ответ.

 -- Вы так думаете? Ну, выпьем...

 Они пили, и Вайнштейн покорно молчал, полагая, так казалось Чельцову, что услышанная весть требует почтительной сосредоточенности и мысли. Чельцову смешливо захотелось иного, и он подозвал Рослякова.

 -- Что бы ты сделал, если бы тебя ударили публично по лицу? Садись, пей.

 Драматург выпил залпом стакан и, обсасывая длинные усы, выпучил хмельные1 глаза:

 -- А ответно расколошматил бы морду!

 Вайнштейн поморщился. Степан Михайлович легонько обнял тощие лопатки его щ наполняя три стакана вином, улыбнулся с благодушным лукавством:

 -- Видите, Яков Харитонович, как устарел ваш вкус, испорченный гвардейскими поручиками и рыцарями паркета, сравнительно с новыми формами возмездия, предлагаемыми Росляковым.

 И в то же время Чельцов сразу почувствовал, что не надо больше возвращаться к темам, натершим сегодня больные места и в нем самом и вокруг. Надо просто выпить с приятелями и послушать анекдоты. И, словно отвечая на это ощущение его, заворчал драматург:

 -- Если опять замудришь, я уйду.

 Он дружески мрачно тронул Степана Михайловича за рукав:

 -- Я люблю, чтобы меня за вином хвалили.

 -- Виват! -- бурно согласился Чельцов и потребовал еще бутылку вина.

 Комната дымно смеялась.


16.


 Долго стояли писатели на углу и, болтая, прощались и расходились.

 Была январская ночь, белая, крепкая и немая. Чельцов й Вайнштейн быстро шли к своим номерам, заложив руки в карманы пальто, и никто не попадался навстречу. Четкий стук каблуков убаюкивал сытую мысль, и говорить не хотелось.

 Вдруг Вайнштейн Чельцову надоел. Мягко, без злобы надоел со своей аккуратной безлюбовной комнатой, куда этот маленький человек ежедневно возвращается, чтобы покорно опуститься в холодную постель и лежать одиноко и бесплодно.

 Как это постоянно бывало с Чельцовым, только что дремавшая мысль вскидывалась в нем бурливо и каскадом прыскала вверх. Он вспомнил, что терпеть не может бесплодия, и это показалось ему разгадкою всех нынешних его чувствований и умственных настроений.

 Еще бы! Он увидел себя ребенком в небольшой желтенькой комнате, где спали дети и няня. На обоях бесконечно повторялся рисунок рыжеватого котенка, поднявшего правую лапу. Степа облюбовал одного из них, сидевшего внизу, у самой его кроватки. Однажды не выдержал: принес из кухни маленькие кошачьи дрова и сунул в лапу котенку нарисованный на стене топорик: руби! Еще тогда органически не выносил бесплодия, безделья, течения времени или действия, от которых не рождается ничто. Ведь это не литература, не измышления, не книжная окись у него. Пусть так думают о нем приятели из "литер-компании" и другие. А впрочем... погоди, Чельцов: быть может, и на самом-то деле книжная окись? Художественная "студия наоборотов"? Западня для самого себя?

 Это надо решить. Но главное -- надоел Вайнштейн: двуногое бесплодие. Необходимо избавиться от него. Вот и меблированные комнаты. Вайнштейн позвонил. С удивлением посмотрел на Чельцова, протягивавшего ему руку:

 -- Вы не домой? Третий час.

 -- Какой же это дом? Дом -- там, где ночью можно поставить самовар, где вещи чем-то похожи на тебя, а постель согрета милой женщиной, которая, быть может, в эту ночь затяжелеет от тебя ребенком...

 -- Чудак! -- испуганно вздернул плечом Вайнштейн и, еще раз проверяя, посмотрел на Чельцова, не войдет ли? Швейцар, зябко кутаясь в пальто, приоткрыл уже дверь.

 -- Чудак, да не я! -- мальчишески ответил Чельцов и захлопнул за Вайнштейном дверь. И видел еще за стеклом, отходя, как швейцар расспрашивал о нем вошедшего жильца, удивленный. Чельцов пошел направо, потому что там теперь двигался попавший под сень фонаря, покрытый инеем воз сена, на котором сидел закутанный с головой мужик. Это снова дохнуло на Чельцова Луганском и повернуло туда его мысль.

 Туда, вечно туда -- к малым домам, к долгим мыслям, к большому труду. Это несомненно: он, Чельцов -- провинциал, почвенник, семейственник, человек самовара, крепкой думы, уставших от работ рук, снаряжаемых в школу детей... Зачем же он вернулся сюда? Его ли это дело: жить в столичных меблирашках рядом с бесполым Вайнштейном, развешивать по стенам этюдики, ходить на символические премьеры, получать от оскорбленных мужей пощечины, пить водку на задворках пивной, бичевать говорунов и бессильников, не отлепившись еще одним боком от них, и -- это уже апофеоз карьеры! -- быть непонятым десятком литераторов и носить по этому поводу скорбную гримаску в уголке гениального рта?.. К чо-о-орту! А Ьаз, меблированного, иронического, проспиртованного Чельцова! Или предложить ему, быть может, немедленно представить свои объяснения, оправдания et cetera?

 Сонный промерзший городовой топал заснеженными сапогами о мостовую. Степан Михайлович остановился, закурил и предложил папироску городовому. Тот обрадовался, хотел поговорить, но Чельцов сказал ему только, который час, да проронил еще, уходя, что в департаменте, где служит он сейчас, разрабатывается проект об увеличении жалованья полицейским: все же веселее будет бедняге топтаться на своем каменном месте...

 Однако сентиментальность хороша для городовых, но она не принята для пророков. Итак, решено: сместить бывшего Чельцова! Снять с него мантию лже-мессии. Не позволять ему больше "громить нравы современного общества", оставаясь покорнейшим, почтительнейшим членом его: в послушном галстучке, с солидностью в ритме поступков и с последовательностью, указанной для них... Либо -- желаете оправдаться? Пожалуйста. Но как? На слова-ах? Хи, хи... Значит, так и есть: книжная окись. Нет-с. Уж просим: не на словах. На деле-с! |

 Слова все известны: подлежащее, сказуемое... любой приготовишка состроит что угодно из них. А вы, г. Чельцов, извольте оправдаться на деле... На чем именно? Ну, хотя бы на "ритме поступков". Это сказано очень хорошо. И ритм -- это многое, это главное в мире искусства. А что такое жизнь, если не единственное чистое искусство? Все остальные искусства -- прикладные...

 Следовательно -- ритм ваших поступков? Господин бухгалтер, займите ваш стул, раскройте ваш гроссбух, записывайте активы, пассивы и прочие результаты. Писатель Чельцов желает уверить, что мантия его подлинная. Из чистого льна искренности, без всяких примесей "лже"... На очереди: ритм поступков его. А ведь вы знаете, какое сейчас время? Люди уже летают на аэропланах, а не ездят по-старому на волах. Такова техника. Почему же не должна быть таковой и психология?

 Человек, летающий на крыльях, обязан соблюдать иной ритм времени, чем некто, ползающий по земле. Итак, г. Чельцов: вы, заказавший себе печатку с латинской надписью: "Nulla dies sine linea", ни одного дня без черточки, продвинутой вперед, -- не откажите же указать ту linea, которую вы продвигаете сейчас?

 Степан Михайлович остановился и улыбнулся: он понял, что должен жениться. Да, пойти и жениться. Вот теперь бухгалтер сидит и ждет: непогрешим и точен его проверяющий счет. Либо -- оказаться банкротом с подчистками, с подлогами во всем, как велись до сих пор дела. Либо -- пойти немедля к... ну, конечно же к консерваторке Симочке и