Новое вино — страница 3 из 17

 -- Туда, Зиночка, и ушли бы мы вдвоем, и я бы мог по целым дням веселить твое ушко.

 Ушко было любимое место у Зиночки: когда целовал его Чельцов, она прикусывала губу и в маленьком вздохе роняла сладостное "ой!".

 Лаская, увел ее Степан Михайлович в комнату, и они сели пить чай из самовара, поставленного поваренком...

 -- Он бедненькой! -- говорила Зиночка. -- Вот я ему месячно четыре рубля и положила, чтобы он мне самовар ставил и утюги разводил. Теперь ему вдвое против инженерского жалованья выходит, так он рад-радешенек, мальчонка... Старается, что мне и не надо!

 Чельцов угощался янтарным Зиночкиным вареньем из райских яблочек и расспрашивал о госпоже Чебуровой, владелице прачечного заведения "Бланш". Хозяйка прачечной была неисчерпаемым сюжетом для рассказов Зиночки, всегда оживлявшейся при этом и вкладывавшей, должно быть, немало невинной фантазии в насмешливую свою передачу. На этот раз Степану Михайловичу доложено было о трех визитах хозяйкиного мужа в прачечную, куда по приказу жены его не надлежало впускать без нее, чтобы он "не франтил и не баловался"... Баловник--"седой, весь лысый грибочек"--все же умудрялся проникать в прачечную, где приставал к девушкам, а ей, Зинаиде Семеновне, даже преподнес плитку шоколада с Собиновым, а внутри орехи...

 --- Как же это он седой, если он весь лысый? -- допытывался Чельцов,. забавляясь увлечением рассказчицы и любуясь непосредственностью ее определений.

 -- А у него бородавки на носу седые! -- серьезно поясняла она и продолжала повествовать о том, как госпожа Чебурова застала невзначай неверного супруга своего и бросила в лохань его котелок и перчатки. Лицо у него "спеклось" от огорчения; потом котелок хозяйка ему отдала, а перчатки ни за что не хотела вернуть, потому что здесь ему не Содом и не Гоморра...

 Когда выпили чай и зажгли свет, Степан Михайлович сказал Зиночке о том, что уезжает, и передал ей "записочки на стихи". В деревне надеется он пробыть педели две-три и напишет ей оттуда письмо большое, как. простыня генеральши Ганзен. Чельцову известно было, что у генеральши простыни "трехспальные" -- на какую-то необъятную кровать, подаренную отцу ее еще "позапрошлым государем".

 Зиночка в меру огорчилась отъездом Степана Михайловича, в меру обрадовалась, что он отдохнет, но тотчас же, казалось, забыла обо всем, потому что, положив круглые нежные локти на стол, подперла ладонями любопытный свой подбородок и приготовилась слушать Степана Михайловича, который уже начинал главные разговоры свои, чарованно-желанные, непонятные, сонные, "святые"...

 -- Ну вот -- желтая гимназия... Не было большого Степана Михайловича, который, когда упражняется, подбрасывает твои утюги к потолку, а был Степа Чельцов, первоклассник рыхленький и жидкий. Силачи заклевали бы его, если бы не Малояров Петр, единственный на всю гимназию неприличный ученик, потому что был он мальчик "незаконный". Это значило, что папы не было у него, а была только мама. Гимназистам, у которых белели из-под куртки воротнички, не велено было с ним дружить, а сын мучника Рябовол, у которого не доставало двух передних зубов, в церкви, где нельзя было драться, шептал за спиной Малоярова непонятное слово "байструк"...

 Малояров же дрался замечательно. Его боялся весь класс и не боялся только Степа Чельцов, ибо он сказал однажды Пете Малоярову: "Вы не сердитесь, что у вас нет отца, как у всех людей. Значит вы родились от бога, будто Христос, и это даже гораздо лучше". Петя же, в свою очередь ответил: "Я буду морду бить за вас, пусть попробуют еще раз тронуть -- узнают!"

 Так заключен был двойственный союз, и восьмилетние интриги врагов его не расторгли. А потом жизнь развела. Петя отправился в деревню пасти свиней, а Степа остался в городе, чтобы пасти людей, но Пете его дело удалось, по-видимому, лучше... По крайней мере Вайнштейн--а он маэстро, т. е. еще больше, чем Зина, знает толк в кружевах, оборочках и разных деликатных кружочках, -- так вот этот самый Вайнштейн говорит, что паства моя от корма моего не подобрела и что вовсе не так надобно ее пасти, ибо не "в театре" ставилась некая пьеса, как сказано это у меня, а ставилась она "на театре"...

 -- Это присказка, а сказка будет впереди. Так вот. Что же вы теперь делаете, Михайло Топтыгин этакий, благодушнейший русский помещик Балыг, бывший Малояров Петр? Приглашаете в имение свое погостить столь изящного горожанина, как Чельцов, психолога, философа и поэта. Разве супруга присяжного поверенного Стоюнина, жена нашего одноклассника и даже первого ученика, до сих пор не рассказала вам о том, что Чельцов -- дон-Жуан, оригинал и ницшеанец? Еще расскажет! Это ее вторая новость для всех; первая -- огромный изумрудный паук, он же и брошь, подаренный ей на именины мужем. И наконец самое главное, милейший наш увалень, бородатейшее в мире дитя, Петр Романович Балыг, неужели же не знаете вы непреложного в жизни закона: когда в деревню к приятелю едет писатель, да еще беллетрист, ему неотменно надлежит соблазнить жену приятеля, тоскующую со своим Черномором Людмилу!.. Если, разумеется, ей меньше пятидесяти и на носу у нее нет бородавок, как у прославленного, достопочтеннейшего прачечного супруга... Вы этого не знаете? Или забыли? Давно, значит, не читаете книг. Пренебрегаете заветами литературы!

 -- Ну что же! Наше дело вас предупредить. Наше дело вам об этом напомнить. Писатель в деревне -- он, как скульптор в кинематографической драме: демон безжалостный, но томный. Берегите женщин и детей. Даже детей: женского пола и не моложе шестнадцати, попятно. А не то... не то... Есть ли что-нибудь, чего ему нельзя? Не он ли пропел в лицемерных, торжественных, подлых, мучительных своих виршах:

 О, душа, душа моя, дремучая чаща лесная,

 Где бродят дикие звери и добрые феи скользят,

 Рай в каждой извилине чащи, и в каждой извилине рая --

 Ад!

 А может быть, милый Петя, который начал говорить мне "ты", позабыв, что этот Степка-гордец (ведь так называли его в гимназии?) ни с кем из товарищей не сходился на "ты", может быть, нам сесть сейчас за печкой, где-нибудь па кухне за печкой в грязном углу, и заплакать длинно и мокро. Тихо хныкать друг другу в плечо, потому что тридцать лет и два года in hac lacrimarum vale [в этих слезах прощания -- лат.] бродим мы покорно с тобой и ни разу не навострили клинков и ни разу не взмахнули крылами. И не найден еще, Петр, твой бог среди пасомых тобою свиней, как не обрел еще бога и ты, Степан, пасущий людей и сбирающий серебряники с паствы. Или, может быть, он глух, этот бог, и надо суметь только крикнуть? Вскройся перед нами, маскарадный шатун, бесконечное ничто, прибежище червей и орлиный питомник! Вскройся! Ты надоел, залезший в небеса, но хихикающий здесь... где?.. Дайте же маленький серебряный нож, и мы ударим легонько себя под соском, чтобы вспыхнула пурпуром королевская капля. Не в ней ли ты смиренно сидишь, пока шарят по водным пропастям океана беспокойные взыскующие руки? Да святится имя твое и будь проклят вовеки веков! Имею же я право устать, и я устал, я устал, я устал знать и видеть тебя везде, никого по зная и не видя... Но, может быть, Зиночка воистину знает тебя? Может быть, видела тебя один раз, единственный разочек где-нибудь в лесу, собирая грибы, также и госпожа Чебурова? Может быть, даже и к генеральше Ганзен являлся ты в ночи, склонившись над трехспальной ее простыней, и краешек ее простыни у изголовья к утру становился соленым и влажным? Ах, как это сентиментально! Где же ты, поэт? Не ты ли, вынув из ножен перо, обещал "слезоточивую молитву кровоточивой заменить"? Заменить с размером и с рифмой... Не заменил? Еще заменишь! Ну, поверим тебе. Итак, старый lе dieu est mort, vive le dieu новорожденный! [Т.е. старый Богмертв, да здравствуетБог новорождённый! -- франц.--рус.] Умер праздничный старик, и уже нерукотворному образу не быть. Образ будет рукотворный! Даже ручной. Знаешь, на кого он похож, новый бог? Наш новый будничный бог... Ну, на кого же? Добрый, мохнатый, кубический Петя, ответь! Ответь, не молчи. Не молчи, ибо ответит Чельцов, и ответом обидит, пожалуй, милые зиночкины глаза. Смотри, как потемнели они, смотри, как зазолотились они, смотри, как затрепетали они, ревнуя, боясь, что я поцелую не их, а ушко, потому что нет ничего в мире прекраснее зиночкиного ушка, когда оно розовеет...

 Чельцов встал, сжав голову Зиночки обеими ладонями и, прощаясь, поцеловал ее в лоб. Она оторвалась и непроснувшимися пьяными шажками пошла провожать его к двери. Потом подумала, взяла со стула платок и спустилась с Чельцовым по темной лестнице, прижимаясь к его плечу и молча.

 Когда вышли во двор, светили звезды, и была неподвижна старая лиственница, одиноко грустившая среди камней под забором. Чельцову показалось, что и под ресницами Зиночки затаилась печаль; он подумал, что своими речами, которые она чтила, как чтут вещания юродивых, он сегодня задел простую набожность ее и сказал, весело обращаясь к кому-то:

 -- Впрочем, знаем мы всех этих безбожников! Был, голубчики, такой важный философ Вольтер. Так он бога вслух отрицал, а про себя пугался и подолгу скучный ходил, когда ворона кричала с левого боку.

 -- Значит, надо верить в бога! -- радостно поняв, воскликнула Зиночка и, оглянувшись, еще раз обняла шею Степана Михайловича -- крепко.

 -- Или не надо верить в ворон, -- рассмеялся Чельцов и, чиркнув спичкой, чтобы закурить, зашагал к смутнеющим воротам.


5.


 В деревне Петр Романович понравился Чельцову еще больше, показался еще приязненнее и теплее, чем при свидании в городе, а Вера Тихоновна совсем не понравилась ему.

 При первой встрече она показалась ему похожей па рисунок из русского модного журнала, где изображена женщина в "строгом выходном платье". В модных журналах французских рисуют лица своих женщин приветливыми и пикантными, в русских же, боясь курносости, делают красоту их правильной и скучной.