Ну вот, не пишется, и все тут!.. Нечем писать. Писать словами не получается — слова кончились еще в Москве. Когда он поссорился с Маней.
Сначала он думал, что просто ее разлюбил. Как будто разлюбить — это на самом деле просто!.. Но она оказалась чертовски живучей, их с Маней любовь, и убить ее с первого раза не получилось.
Он сидел в Париже — вроде бы работал, вымучивал скучнейшие обязательные материалы в свой журнал, смотрел французские новости, читал французские книжки, носил перчатки и шарф и обрастал равнодушием, как снеговик ледяной коркой.
Каждый вечер он звонил Мане.
— Как твои дела?
— Хороши, а как твои?
— Прекрасно.
И что-нибудь про погоду. Или про новости.
Ты знаешь, в Москве ужасные пробки. В Париже тоже пробки, и я хожу на работу пешком.
Разлюбить Маню у него не получалось, зато он, кажется, и вправду разлюбил жизнь!..
На улице было ветрено, и ни души, а тренажерный зал оказался закрыт — на двери замок, и опущены гофрированные железные шторы. Ну, конечно. У алжирца Али, бритого смуглого качка, хозяина зала, должно быть, тоже Рождество!..
Он послонялся по улицам, надеясь как-то внушить себе, что печалиться не из-за чего. Рождество, провались все пропадом, — это просто день в году, и ничего больше. В конце концов, у русских свое Рождество, и Новый год впереди, и можно даже придумать что-нибудь невозможное, но сию секунду утешительное, например, что он плюнет на все их с Маней ссоры и прилетит на Новый год в Москву.
Внушить не получилось.
Париж как будто вымер, и только елки качали холодными тяжелыми лапами на ветру, и ему казалось, что в городе никого нет, только он один и множество елок — зачем одному столько?!
Он продрог, устал, наступил в лужу, вспомнил прошлогоднюю Старую Ригу и мокрые Манины носки, и ему стало так жалко себя, что он чуть не заплакал.
Впрочем, если бы и заплакал, никто бы не заметил!..
Некому замечать.
Он нашел какое-то кафе, единственное открытое в квартале. Там было шумно и неуютно, и синтетическая елка в углу как будто изнемогала от множества навешанных на нее гирлянд. Он просидел в нем очень долго, поначалу пил скверный кофе, а потом перешел на виски, не менее скверный, и в конце концов все это стало так похоже на читанного в отрочестве Хемингуэя, что он засмеялся громким тоскливым ишачьим смехом, и какие-то парни в расхристанных куртках оглянулись на него от игровых автоматов.
В сумерках он притащился домой, очень несчастный и очень замерзший.
Консьержки не оказалось на месте — должно быть, она ставила в духовку шоколадное рождественское печенье или прилаживала на лысую голову супруга красный рождественский колпак.
Он почти доплелся до своего третьего этажа, когда Маня вдруг спросила бодрым голосом:
— Холодно на улице?
— Ужасно, — ответил он и воззрился вверх.
Маня мыкалась возле его квартиры, и вид у нее был растерянный, но решительный, как будто она собиралась совершить ограбление и не знала, как приняться за дело.
Он хотел потрясти головой, чтоб вытрясти из нее видение Мани возле своей собственной двери, а потом забыл.
— Это ты?!
Ничего невозможно было придумать глупее этого вопроса, но он все же придумал следующий:
— Как ты сюда попала?!
— Это я, — все так же бодро и решительно объявила Маня, — и меня пустила твоя консьержка. А вообще-то я прилетела на самолете. Так сказать, в глобальном смысле.
Он взялся рукой за перила, чтобы пойти наверх, к ней, но никуда не пошел и опять спросил:
— Это ты?!
Маня сбежала по ступенькам, взяла его за руку и втащила на площадку.
— Прости меня, а?
— За что?
— Ну, за то, что я так долго не прилетала! Ты же меня ждал? Ждал изо всех сил?
— Ждал, — признался он. — Ждал изо всех сил.
— Прости меня. Мне трудно было… решиться. Я думала, ты меня разлюбил.
— Я собирался. — Он помолчал. — Но ничего не получилось. Тебя не так-то просто разлюбить.
— Открой, — попросила Маня. — Мне надоело сидеть у тебя под дверью!
Он спохватился и открыл.
Он соображал как-то медленно и с трудом, хотя виски было выпито всего ничего.
Маня втащила свой чемодан — он почему-то совсем не помогал ей, только смотрел, как она тащит, — зажгла свет, стянула куртку и робко на него посмотрела.
И тут они с размаху обнялись и прижались друг к другу так, что чуть не упали, и куда-то пошли, но остановились, и обнялись еще крепче, и он спросил:
— Это ты?…
Она покивала, рассматривая его лицо, а потом сказала:
— Я хочу пригласить тебя на свидание. Давай у нас будет свидание в нашем собственном доме, на нашем собственном участке с нашей собственной собакой. Под нашей собственной елкой!.. В нашей собственной Москве. Давай, а?…
— Давай, — согласился он быстро. Ему трудно было дышать, и он мельком подумал, что еще утром не любил жизнь, и Рождество не любил тоже.
Теперь ему так хотелось Рождества, и жизни, и Мани, что внутри было больно и горячо. Так горячо, что равнодушие немедленно стало таять, как лед под весенним солнцем.
Даже не сопротивлялось, растаяло, и все! Впрочем, куда ему сопротивляться, равнодушию-то, когда Маня прилетела к нему в Париж, и обнимала, и прижималась, и терлась горячей щекой об его ухо!..
В телевизоре, который он позабыл выключить, все шли какие-то рождественские сюжеты, и Маня вдруг сказала:
— Ты знаешь, что я утром узнала из новостей?
Ему не было никакого дела до новостей.
— Что?…
— Министерство обороны США выпустило ежегодный приказ для военных летчиков и береговой охраны. С сегодняшнего дня и до самого Нового года приказом министра обороны им запрещается атаковать неопознанные летающие объекты. И знаешь почему?…
Он перевел дыхание. Сердце у него стучало.
— Почему?…
— Потому что среди них может оказаться упряжка Санты!