Новогодние и другие зимние рассказы русских писателей — страница 17 из 47

В субботу мы причащались. Во время утрени и обедни Аннушка иногда посматривала в мою сторону, но Маша стояла неподвижно, с устремленными глазами на лики святых и усердно, с какою-то сосредоточенностью молилась. К Причастью она нарядилась в белое кисейное платье, перехваченное в талии шелковою голубою лентой. Она приблизилась к священнику, перекрестилась и действительно со страхом и трепетом причастилась Святых Тайн… Сколько душевной красоты, трогательного умиления и благодарности светилось в лучистых глазах Маши, когда, при выходе из церкви, я поздравил ее!

— И вас равным образом, Павел Григорьевич! — ответила она. — Хорошо… Вам Господь здоровья даст, радость пошлет.

Весною я с нею встречался только в «кругах», или хороводах, видел среди подруг, и очарование мое еще больше увеличивалось. Выступит она в хороводе лебедушкою белой, которая плывет по морю синему Хвалынскому, голос ее так и звенит серебром в предвечернем воздухе расцветающей весны, и сама она как эта весна, как эта улыбка ясного неба… Летом я еще реже ее видел: она работала на лугах, жала в поле и вообще делала по крестьянству все, что другие девушки в деревне делали. Меня удивляло, как она управлялась с трудными крестьянскими работами. С зарей она шла в поле и с зарей возвращалась, работала много и легко, дело в руках у нее кипело, и она не знала никакой устали. Несмотря, по виду, на нежный организм, в ней много было физической силы. Проходя полями и заглядывая на уборку хлеба, я подолгу смотрел на Машу и налюбоваться ею не мог.

Признаться, это лето показалось мне страшно долгим. Я видел Машу редко, мельком, и говорить с нею мне почти совсем не удавалось. А видеть девушку, говорить с нею сделалось для меня потребностью. Наши отношения были какие-то совсем особенные: я ни разу не заикнулся, что питаю к ней не просто расположение, и она ни слова мне о своем чувстве не говорила. Я положительно не знал, что именно меня влечет к девушке, почему она дорога мне и общество ее мне необходимо. Как будто те взгляды, которыми мы обменивались, давно уж, с первой же нашей встречи, решили все за нас и нам нечего было друг другу говорить о своих чувствах… Вы помните, друзья, мою первую любовь, горечь и обиду, какие она мне дала. Юность, с ее верой в человека вообще и в женщину в частности, была отравлена, безжалостно смята… Я позабыл ту женщину, но обида и память боли сердца во мне сохранились. Я все простил и поставил крест. Сказать себе, что во мне воскресло прежнее чувство, что я полюбил Машу, — этого я не мог допустить или, вернее выразиться, не нашелся еще, как назвать то чувство, какое во мне пробудилось.

Легкое облако набежало на лицо рассказчика. Он неторопливо налил из графина воды и глотками отпил треть стакана.

III

— Я сделаю еще один сверток с большой дороги и расскажу вам, как относилось ко мне местное население. Сперва все глядели на меня с любопытством, смешанным с каким-то недоумением.

— Пошто это он к нам приехал? — слышались вопросы. — Жить, слышь, у нас в Семенихе будет.

— Кто ж его знает? Сам не говорит, а нам какое дело? Лишь бы не зрящий какой, не лихой человек, а то живи себе на здоровье!

— Поди, урядник али в волостном знают уж, что он за человек.

— Как им не знать! Начальство. Намеднись, я слышал, писаря в правлении про него толковали, да, признаться сказать, ничего из их слов я не понял. Так, надо полагать, с глупостев своих, непутевое что плели.

Первое мое появление на сенокосе мужики приветствовали сдержанными улыбками, а бабы с девками смешливо говорили:

— Вот мы все жалобу творили, что в мужиках у нас недостача, ан Бог-от, вишь ты, нам и работничка хорошего посылает.

— Ты подожди радоваться-то, — останавливала другая. — Надоть наперед узнать, умеет ли он еще за косу-то взяться.

— Дело, тетка Степанида! — подхватывала третья. — Глядеть, он не учиться ли еще к нам пришел… Ну что ж, милый человек, проклаждаешься? Бери косу да и становись под начал к бабам!

— Разомнись, тебе это, может, на пользу пойдет! — комически ободряли мужики.

Насмешки, однако, скоро сменились приятным удивлением и серьезными похвалами. Наряду с женщинами и мужиками я отмахал первый прокос, потом другой и положил косу, когда вся роса подобралась и косцы отдыхать стали; а вечером, с новою росой, я опять взялся за дело и работал наряду с другими до самой ночи. По окончании работы меня обступили.

— А ты молодец! — хвалили мужики. — Где ты это крестьянскому делу обучался?

— Дома, в своей деревне.

— Так. Что же, у тебя своя вотчина была?

— И теперь есть, небольшая.

— Вот оно что… То-то мы промеж собой мекали… Да неш в вашей стороне господа-то косят?

Бабы с просьбами подступили: одна зовет помочь, другая зовет. Я косил у тех, которые больше нуждались в моей помощи. Делались на мой счет разные предположения. Одни говорили, что «он (то есть я) не из дворовых ли прежних будет»; другие не соглашались с этим и высказывали, что «барин он, только не из настоящих: поповского отродья, да по наукам в господа только вышел; у батьки-то своего, в селе, поди, он научился косить». Но после долгих рассуждений и всевозможных догадок пришли к такому заключению:

— Да что нам до того, какой он барин? Обиды от него али какого озорства мы не видим — напротив того, он же нам и услуживает, — значит, нечего попусту нам и языки ломать. Живи с Богом!

Минул год; крестьяне так привыкли ко мне, что в своей деревне меня иначе и не называли, как «наш барин», а соседних деревень — «семенихинский барин». Я знал в лицо своих и марьинских жителей, многих называл по имени. С наступлением же второй осени, в храмовый праздник Иоанна Богослова, мужики и бабы наперебой таскали меня к себе в гости. В этот праздник я познакомился с семейством Маши. Семья была зажиточная. Отец скупал в уделе небольшие лесосеки и сплавлял весною лес на ярмарку, к жнитву возвращался домой, а с октября опять уезжал в лес; он был человек с здоровым умом, трезвый и степенный. Мать принадлежала к числу тех сердечных женщин, которые часто встречаются среди деревенского населения, чуждого влиянию больших городов и фабрик. С характером и серьезная, она любила и пошутить, посмеяться и рассказать что-нибудь забавное, но отнюдь не пошлое; в молодости, говорят, она была веселая и первая «запевала». Маша походила более на мать, но в ней были и черты отцовские. Старшая их дочь, год назад, вышла замуж, в ближнюю деревню Шелепиху, и также с мужем приехала на праздник: она готовилась в скором времени сделаться матерью. Остальные члены семейства были подростки: девочка тринадцати лет и два мальчика, одному пятнадцать, другому четырнадцать годов. Оба помогали отцу. Детей всех родители любили, но Машу, кажется, больше других. В доме их замечалась примерная чистота и порядок, на всем лежал отпечаток довольства и хозяйской заботливости. Я провел у них часа два, и мне положительно не хотелось уходить домой: такою приветливостью, радушием и теплотою меня всего обхватило, что я готов был у них навсегда остаться. Маша помогала матери хозяйничать, угощала гостей и держала себя с милою простотой: она, казалось, вся дышала счастьем и радостью. Слушая умные, серьезные речи хозяина с гостями — речи, оживляемые веселою шуткой хозяйки, — и глядя на эту девушку, я посиживал на плетеном стуле и думал: вот крестьянская семья, источник русской силы, богатства, геройских подвигов, славы, величия… Ведь она, эта крестьянская семья, дала возможность раздвинуть России свои владения во все концы света, она создала могущественную империю, а уж не те, что выкалывали друг другу глаза, вели раздоры за больший кусок, спорили за местничество,[55] насыщали свое тщеславие и алчность. Конечно, не в первый раз я видел крестьянскую семью, но мне только теперь пришла эта мысль, и я с уважением смотрел на этих скромных, простых людей, не только не кичащихся своими заслугами перед Отечеством, но даже не подозревающих о них. Да, вот хорошая крестьянская семья, где все дышит здоровьем, крепостью и цельностью. Почему бы и не вступить в такую семью, не сделаться своим, родным в ней человеком? В самом деле, не унизит же себя потомок одного из членов варяжской дружины[56] — а может, татарской орды, — вступив в родство с крестьянской семьей!.. Ведь род Никулы Селяниновича на Руси гораздо старше и почетнее, чем все другие. Думая так, я видел Машу, деятельную, спокойно-хлопотливую, цветущую силою и красотою. В первый раз, кажется, я тут назвал свое чувство, какое питал к ней. Маша как будто почувствовала, что со мною делалось, и взглянула… Я заметил, в глазах ее выразилось изумление, лучи их пропали, но одно мгновение — яркий румянец разлился по ее лицу, и глаза засияли чувством любви, преданности беззаветной.

— О чем гость наш дорогой задумался? — спросила меня хозяйка. — Знать, про свою родимую сторонушку вспоминаешь?

— И то! — подхватил хозяин. — Выкушал бы ты винца легонького, Павел Григорьевич? Право, сидит, ровно девица красная, и ничего не выпьет.

Я едва не сказал им: «Отдайте мне свою Машу», но удержался и ответил:

— Слушаю разговоры ваши, Андрей Никифорович. Любопытно.

— А тебе неш занятно послушать мужиковы разговоры, — улыбаясь, сказала хозяйка.

— Даже очень, Татьяна Васильевна.

— А что ты думаешь, Васильевна? — промолвил большак. — Ему ведь и вправду любопытно: крестьяне мы, кругом в лесу живем, а понадобится избу поправить или новую выстроить — покупай лес в казне или в уделе.

На прощанье хозяин звал меня к себе на Рождество, когда он опять вернется из леса. Я пришел на свою квартиру в каком-то опьянении, кинулся на кровать, и меня подхватил быстрый поток и унес с собою. Какие-то сладкие грезы, золотые сны юности поднялись, в лучезарном свете предстал образ девушки, невыразимое чувство блаженства наполнило грудь, и опять воскресла вера в людей… Не пугают больше призраки тупой злобы, вражды и зависти… Жизнь! как ты хороша, и как мы неумело ею пользуемся… Только тогда узнаем ей цену, когда возврата уже нет, а из-за плеча неожиданно выглянет на нас костлявое лицо с насмешливою улыбкой и безжалостно промолвит: «Довольно ты подурачился, теперь ты мой!» Благополучие еще человеку, если он, живя на свете, делал только одни глупости, так и в тот мир он безмятежно переселится, как всякий глупый человек; но если на его совести… Впрочем, это уже морализирование, а я для вас плохой учитель, потому что глупости своей в данном случае я и сам не найду извинения.