Новогодние и другие зимние рассказы русских писателей — страница 31 из 47

[68] где сидела иная молодежь, пьяными голосами говорившая иные речи; не о бродильных грибках в чужом пиве, не об том, что «я хотел поставить ему четыре, да палка-то вышла, а угол нет, карандаш был плохо очинен, ну и вышла единица. Боже мой! Что за скандал подняли!» — а именно о «надеждах», о тех, может быть, безумных и детских надеждах, без которых человек, хотя бы и начиненный ароматическими рядами, интегрированием труднейших уравнений и какими-то мудреными «синтагмами», как рождественский гусь яблоками, все-таки останется чем-то вроде этого, может быть, и вкусного, но все-таки гуся…

Я ушел поздно, с головной болью от выпитого вина, а еще больше от выслушанных разговоров. И с сегодняшнего дня я решился искать: нет ли где-нибудь человека, у которого есть надежда? Найдем ли мы его к будущему Новому году, читатель?

Гавриил Г.

1 января 1884 г.

Василий Коровин (?—?) Свет во тьме

Семен Иванович Полосатов, скромный провинциальный актер, прибыл в Москву еще ранней осенью, в начале сентября месяца, с целью пристроиться к одному из театров или же — в крайнем случае — получить выгодный ангажемент от какого-нибудь антрепренера, которых немало наезжает в эту пору в столицу для пополнения своих сценических трупп. Много светлых надежд вез в себе молодой легковерный артист, но — увы! — в очень скором времени ему пришлось расстаться с ними. Человек он был с несомненным дарованием, «с призванием», но, к несчастью, без всякой житейской сноровки; не имея, сверх того, в Москве знакомства и связей, не нося громкого имени и не бросаясь в глаза импонирующей наружностью, он, понятно, не мог добиться своей цели, и все заветные упования его рассеялись, как дым: он не примкнул ни к одной из московских театральных сцен и не получил ангажемента ни от одного из провинциальных антрепренеров.

А времени на искание было затрачено немало. Шел уже октябрь. Семен Иванович вдруг увидел себя поставленным в печальную необходимость — возвратиться вспять и просить прежнего своего директора принять его опять в труппу; но захолустный импресарио немедленным ответом на письмо бывшего своего «первого любовника» разрушил и эту надежду Семена Иваныча: его амплуа было уже занято другим артистом, законтрактованным на весь открывшийся театральный сезон.

Положение Семена Иваныча сделалось одним из самых некрасивых. Маленькое денежное сбережение, с которым он приехал в Москву, приходило к концу, а в будущем пока не предвиделось никаких источников дохода. Написал он кое к кому из своих приятелей, бывших сценических сослуживцев, прося совета, но те или не отвечали, или присылали длинные рассказы о своих многостраданиях и злополучиях, прося, с своей стороны, указать способы освободиться от них. Думал-думал Семен Иваныч, совался-совался везде, чтобы найти выход из скверного положения, но выхода не нашел и кончил тем, что вместо двух-трех недель, которыми ему желалось прежде ограничить свое пребывание в Москве, он застрял в ней на целую зиму.

И Москва проглотила его — он исчез в ее гигантской утробе, как исчезают беспрестанно тысячи других, подобных ему, горемык — темных, никому не известных, пребывающих в ужасной житейской борьбе и напрасно вопиющих о спасении. Его никто не знал, и никто не интересовался судьбой его. Он был одинок в этом холодном бездушном круговороте человеческих жизней, где всякий печется только о себе.

Всего, что случилось с несчастным артистом в это время, — рассказывать нечего: картины нищеты, бесконечных скитаний, голода, холода, бесприютицы и проч. известны всякому хоть понаслышке; но тут был один эпизод, умолчать о котором трудно… особенно в святочную пору, — эпизод, интересный не только одной таинственной обстановкой своей, но и внутренним содержанием, которое также может показаться многим таинственным и невероятным.

Дело, извольте видеть, было… А впрочем, зачем я беру на себя роль рассказчика? Пусть лучше нам рассказывает сам герой о своем приключении: у меня имеются записки его, переданные мне с правом «делать с ними, что угодно».

И вот эти листки, где содержится интересное повествование, о котором я сию минуту упомянул.

После долгих скитаний по ночлежным домам, трактирам и харчевням я наконец водворился на собственной теплой квартире, сняв крошечный нумер в «меблированных комнатах». Боже, как хорошо и уютно! Кажется, всю жизнь прожил бы здесь и не пожелал бы ничего лучшего!

И я мигом забыл все, что претерпел недавно…

Такая перемена в моем положении произошла совершенно случайно и неожиданно: я получил работу: переписку бумаг по двадцать копеек с листа у одного из московских адвокатов. Хороший почерк оказал мне великую услугу, — как принцу Гамлету когда-то… я мог зарабатывать по тридцать рублей в месяц, а ведь это было также спасением от гибели… Тридцать рублей! После продолжительного ничего — это такая масса, которая давила мое воображение своей громадностью.

Я стал оживать, оправляться; прежнее парение духа стало посещать меня; я написал несколько удачных стихотворений и нередко репетировал свои роли; я даже пел иногда, приотворив немного дверь, чтобы меня послушали хоть коридорные; такова привычка актера — без публики ему трудно!

Но это блаженное состояние мое продолжалось недолго: злобный рок тяготел надо мною и не желал давать мне долгих передышек между своими ударами… За несколько дней перед Рождеством я, по милости своей зефирной одежонки, простудился и заболел. Но болезнь-то собственно не пугала меня: я молод и сколочен на славу — самый лютый недуг не скоро осилит меня, и смерть должна поломать у себя немало зубов, чтобы оторвать мою особу от земных обителей. Я боялся последствий болезни, из которых главное — потеря работы — представлялось мне неизбежным, если хворь надолго привяжет меня к постели. И притом, заболеть одинокому человеку зимой, в огромном городе, имея в кармане два рубля с копейками, а в мыслях — никаких надежд, — штука совсем непривлекательная.

К счастью, мне недолго пришлось терзаться этими мрачными соображениями: на другой же день после первого ощущения нездоровья я свалился в постель и впал в забытье, из которого в течение почти двух недель выходил лишь изредка, да и то на очень непродолжительное время. Меня угораздило схватить жесточайшую горячку.

Что затем со мной было, я рассказать, конечно, не могу.

Я жил в мире видений; отрывки из действительности мешались с фантасмагориями воспаленного мозга, и я не знал, что было бредом и что реальными впечатлениями, безотчетно переданными уму внешними чувствами. Мне представлялось, например, что наш коридорный Анфим подметает пол и отирает пыль с мебели в каком-то светлом чертоге, где в воспаленном воздухе носятся мириады огненных мух, которые садятся на меня и немилосердно жгут лицо. То я видел себя бегущим в ужасе от какого-то страшного преследования; я изнемогал от усталости, задыхался и, обливаясь горячим потом, наконец падал. И тут преследователи бросались на меня и начинали истязания: они раздевали меня, натирали мое тело чем-то невыносимо жгучим, насильно вливали мне в рот желчь, смешанную с уксусом, и стучали в грудь молотками… Терзания делались адскими — я бился, вырывался и стонал.

Светлые промежутки, минуты ясного сознания наступали редко. В первый раз я очнулся в своей постели с сильнейшей головною болью и с ощущением крайней слабости во всем теле. Был день. Я лежал лицом к стене. В комнате никого, кроме меня, не было — стояла мертвая тишина.

«Я болен, — мелькнуло у меня в голове, и от этой первой мысли, родившейся в успокоенном мозгу, у меня мучительно сжалось сердце. — И должно быть, сильно болен… Но давно ли? Какой теперь день? и отчего хозяин меблированных комнат не отправил меня в больницу, а оставил здесь в таком положении? Что за человеколюбие, — ведь у меня нет ничего… кто ж за мной ходит? и лечат ли меня? Коридорные, видно, упросили не увозить меня в больницу — полюбился я им чем-то… Они и присматривают за мной…»

Решив на этом, я повернулся на другой бок и — взглянув кругом, прежде всего подумал, что я в бреду. Подле моей кровати стоял небольшой столик, накрытый белой салфеткой и установленный разными стеклянками с цветными сигнатурами, баночками, коробками с ярлыками и другими предметами, несомненно вышедшими из аптекарской кухни. Тут же стояли графин с водой и стакан, из которого выглядывала серебряная ложечка. У постели на полу расстилался свежий коврик, лаская взор своими яркими красками и узорами; на мне и подо мной было тончайшее и чистейшее белье — простыня была обшита широким кружевом, наволочки — также; даже воздух отличался такой чистотой, какой я еще ни разу не замечал в нем, живя здесь. А вот и колокольчик! Что за удивительная предупредительность?

Недолго думая, я протянул руку и позвонил. Сделал это, во-первых, для того, чтобы убедиться — в бреду я или в здравом уме, а во-вторых, мне очень хотелось знать, откуда все сие?

Через несколько минут дверь в мой нумер тихо отворилась, и ко мне осторожной поступью вошел коридорный Анфим. При виде меня он радостно улыбнулся.

— Ну что, сударь, как? — спросил он, подойдя к моей постели. — Полегче стало? а? Слава тебе Господи! А уж мы как было перепугались-то! Да и скучно без вас, — не много живете, а привыкли к вам… Вот жильцы-то все спрашивают: «Что соловушек наш приумолк, — тихо в клетке его…» — ваш нумер клеткой соловьиной прозвали они… «Бывало, в будни поет, а теперь вот праздники настали, и его не слышно…» Плохо, говорю, господа, нашему соловушке: не до песен ему…

Слуга опустил печально голову.

— А ты вот что мне скажи, Анфим, — говорю я ему, — отчего меня не отправили в больницу и откуда взялось вот все это? У меня всего два рубля с чем-то было…

— Э, сударь! свет не без добрых людей… другой ведь тоже душу христианскую имеет… А вы, главное, успокойтесь да поправляйтесь скорее. Слава Богу, все есть: и лекарство, и пища настоящая готовится для вас (только вы ничего не кушаете), и доктор каждый день бывает, — все как следует… А что хозяин хотел вас спровадить в больницу — это верно, только его не допустили…