Новогодние и другие зимние рассказы русских писателей — страница 35 из 47

ылась.

— С нами крестная сила! — вскрикнул старик мельник, узнавая стоявшую перед ним дочь помещика. — Что случилось?.. О Господи!

— Скорее… в омуте… потонули… — бессвязно лепетала Марья Ивановна.

Мельник, должно быть, понял.

— Василь, Степан, Петро, а ну, живо… господа провалились! — крикнул старый мельник, хватаясь за длинный багор.

Через минуту три здоровых парня, в накинутых на плечи полушубках, с фонарями и веревками в руках, в сопровождении мельника и Марьи Ивановны, бывшей в одном платье, бежали по ее указанию к страшному месту.

— Вон, вон! — раздирающим душу голосом вскрикнула несчастная девушка, указывая на большое пространство воды, рельефно выступавшее черным зловещим пятном среди окружающей белой снежной пелены.

— Ах, Царица Небесная!.. Живо доски! — командовал мельник.

Дюжие парни через пять минут тащили из мельницы широкие длинные доски, по которым без всякой осторожности, полные героизма, бесстрашно подвигались к видневшейся недалеко от берега огромной полынье.

— Стой… здесь…

Чей-то тихий предсмертный стон поразил слух.

— Никак Ермолай… ах, сердяга… ну тащи скорее… ишь, замер… — толковали парни, вытаскивая уцепившегося за край льдины кучера.

— Чтой-то больно тяжел… — переговаривались работники, вытащив до половины из воды туловище Ермолая.

— Глянь, и вожжи закрутились… ну, ну, наддай…

С трудом вытащили на лед кучера и отволокли его на крепкое место, покрытое толстым льдом.

— Беги кто на деревню, сзывай народ! — кричал старый мельник, подхватывая концы вожжей. — Идите, барышня, в хату; застудитесь… ишь, вьюга какая. Эй, Петро! дай свой тулуп; накинь на барышню… Вот-то, Господи… стряслось…

Работник Петр снял с себя полушубок, окутал им как бы замершую Марью Ивановну, после чего, забежав в избу, кинулся в деревню.

Минут через двадцать по направлению к мельнице из деревни показались едва заметные силуэты людей. Вот они уже ближе и ближе.

— Го-го-го… скорей вали, ребята! — кричал старый мельник, стоя без шапки на краю обломившегося льда.

— Давай багры, давай еще досок! — приказывал он.

— Ну, ну, навались… стой, не напирай дюже… полегоньку подтягивай, — учил он народ, когда были принесены доски.

— Только бы лошадей-то приподнять… кабы дуга показалась… легче будет вытянуть…

— Наши! — вскрикнул старик мельник, когда на поверхности воды показалась дуга.

— Ну, ну, еще маленько… еще…

Голова лошади вместе с дугою совершенно показалась из-под воды.

В ночной мгле колокольчик издал несколько печальных звуков как бы похоронного звона.

— Так ничего не поделаешь… разламывай впереди лед… до берега недалече… волоком и вытянем… Ну, живо тащи ломы и топоры, — командовал старик.

Зацепив веревки за гужи хомута, человек двадцать крестьян ухватились за канаты и понемногу, по мере пробиваемого к берегу льда, начали подтягивать затонувшую тройку и возок.

Часа через три, когда на востоке показался едва заметный мягкий полусвет, усилиями всей деревни удалось наконец вытянуть на берег утонувшую тройку лошадей, запряженную в возок. Отрезав постромки и гужи коренного, народ ухватился за оглобли, вальки и бока грузного возка и медленно потащил на себе его к барской усадьбе.

Всякий инстинктивно боялся заглянуть вовнутрь, где находились четверо заживо погребенных.

Первые лучи восходящего солнца осветили ужасную картину, представившуюся глазам собравшихся, столпившихся около вытащенного из омута возка и стоявшего теперь перед крыльцом барского дома.

Рыцарь с размокшими латами и шлемом сжимал в объятиях молодого клоуна, впившегося зубами в плечо монахини, нежная русалка с разорванной одеждой и обнаженной грудью, закинув назад свои белые красивые руки, с распущенными по плечам длинными шелковистыми волосами как бы заснула, откинувшись в угол возка. Монахиня, с перекошенными от ужаса чертами лица, с открытыми оловянными глазами, смотревшими в пространство, застыла в последнем усилии оторвать от себя шута, охватившего ее своими мускулистыми руками, вплотную обтянутыми материей ярких цветов с нашитыми уморительными харями шутовского костюма.

К десяти часам утра в усадьбу Ивлевых собралось почти все общество, бывшее на вечере Иваницких. Когда, в присутствии приехавшего станового пристава, вынули из возка трупы утопленников и перенесли их в залу, причем многочисленные бубенчики шутовского костюма, бывшего на молодом Ивлеве, начали издавать гармонические игривые звуки, ужас объял присутствовавших, нервная дрожь, как электрический ток, прошла по всем.

Марья Ивановна лежала в своей комнате в страшнейшем припадке нервной горячки.

— О, Царь Небесный! — шамкали губы беззубой старухи няни, смотревшей на похолоделые замаскированные внесенные трупы семейства Ивлевых. — Кара Господня постигла… Велик Бог на небеси, велик Он и на земли… Правду я говорила… Сатанинские одежды до добра не доведут… Охо-хо-хо…

1885

Григорий Ге (1868–1942) На Севере

Багровыми лучами разливалось северное сияние по полярному небу. Яркими брызгами разноцветных камней искрились ледяные горы. Тишина вокруг была мертвая, холодная.

Спит медведь на прозрачной льдине. Прижал он уши свои к затылку, спрятал острую, сухощавую морду под широкую лапу и спит. Тепло ему в белой пушистой шубе. Никто не потревожит его мирного сна. Только изредка донесется гулкий раскат словно пушечного выстрела, и понимает Мишка во сне, что раскололась ледяная гора, — только вздрогнет слегка, поведет ухом и снова безмятежно погрузится в свой чуткий сон.

А волны багровых лучей все переливаются в необъятном просторе полярного неба, в причудливых, дивных изгибах, рассыпая яркие снопы золота, пурпура, играя на льдинах. Раскинулись они длинными цепями по всему фантастично освещенному горизонту то в виде острых зубчатых горных хребтов, то грядами холмов, то мягкими волнистыми очертаниями, то громоздясь друг на друга в хаотическом беспорядке. И все они на общем темно-синем фоне переливают разноцветными огнями. Вот искрится вся розовая льдина, высоко поднимая к небу свой яркий шпиц. А вот сурово возвышается готическая башня, опоясанная стройными рядами сквозных арок. Заливаясь волнами света, она то вспыхнет рядами грозных бойниц, то, отражая в себе сияние, задробится его лучами и на мгновение померкнет.

Вдруг медведь заворчал и проснулся. И чего бы, кажется? Никто его не будил, спал бы себе. Да нет, видно, неладно, уж больно он голоден. Почесал он свою богатырскую лопатку, встряхнулся, поворчал и вдруг насторожил уши. Чуть слышно донесся до него протяжный вой. И вздрогнул Мишка, вытянул шею, задвигал ноздрями и ожил. Сверкнули его глаза, расправились когти. Тихо-тихо спустился он со скалы и пополз…

У крутого отвеса ледяной скалы приютилось небольшое суденышко. Разукрашено оно ледяными гирляндами и кистями, отливающими всеми цветами радуги. Сиротливо глядит оно своими заиндевевшими боками и высоко вздернутым носом. Царит вокруг тишина мертвая, непробудная, царит она и на судне. Замерло оно и недвижимо чернеет в оледенелом воздухе.

А там, в глубине его, в тесной каюте, отходит душа Божья в новый, далекий, неведомый мир. Тихо похрустывает красноватый огонек в раскаленной печи. Молча сидят вокруг суровые и исхудалые промышленники и глядят на огонь. Вот дядя Степан нагнулся, подобрал два поленца, оглядел их со всех сторон, словно невидаль какую, и бросил в печь. Заиграло полымя на его угрюмом лице, засеребрилась косматая борода. Вздохнул дядя Степан, облокотился локтями о колена и замер. Вон Митрич — потешник и балагур. Да уж не до словечек ему. Тоска жгучая, неумолимая ухватила его за горло и сомкнула уста. Вон Гришка-варнак[69] с своим продольным шрамом на худой щеке. Тупо глядят его небольшие серые глаза, ни один мускул испитого бледного лица не дрогнет. А вон и сам Ванюха — красавец богатырь. Да не узнать уж парня: почернела его красота. Разметался он на оленьих шкурах, провалились его большие, черные глаза и странно светятся зловещим огоньком. Худо Ванюхе.

По переменам едва слышно тявкает во сне лохматая собачонка Рыжик. Свернулась она в ногах у Ванюхи и сладко спит. Видно, чудится ей широкая улица их родного поселка, гонится она за босоногим пареньком и, в азарте, не в силах удержать спазматического лая, дергает лапкой, шевелит хвостом. Проснется — окинет взглядом все хмурые лица, пощурится на огонь и, суетливо пряча свою красивую мордочку, спешит перенестись отсюда далеко-далеко.

Поднялся ветерок, загудел по снастям. Проснулся Ванюха, силится повернуть распухшим языком. Окружили его промышленники, наклонили головы, слушают.

— Братцы! Коли что… Матери поклон… Паране… Скажите — завсегда… Там в узелке… серьги ей от меня…

Затих. Сдвинул брови дядя Степан — старшой по артели.

— Ладно. Да ты, Ванюха, не того… Все в воле Божьей. Чего там загадывать «коли что», сам встанешь! — И понурил голову еще ниже.

Бредит Ванюха, бредит страдой мурманской, первым промыслом… Чудятся ему становища, длинной цепью раскинутые по всему мурманскому берегу, под теплыми лучами летнего солнца. Хоть и не привычен парень к работе промысловой — впервой ведь! — а не отстает от старших. Валом ложится на упругие весла, и летит утлая шняка[70] в открытое море заводить невода. Заколышется море, и ныряет шняка, как гагара, то взлетит на седую вершину косматого вала, то скользнет в открытую бездну. Кормщик любуется парнем, похваливает. И радостно Ванюхе от похвал старика, и жутко… Бредит Ванюха. Тут и схватки с норвежцами, и бури лютые, и медведи. А чаще мерещится ему Параня-зазнобушка. Любуется он ею, речи нашептывает ласковые да любовные…

А ветер все так же посвистывает по снастям и стонет по щелям. Все так же жутко промышленникам. В смертельной душевной тоске скучились они у больного и сидят недвижимо, замирая в холоде полярной ночи.