адира.
Все, крышка, думает Гой. Пропал мужик, как пить дать пропал. Глупо самого себя обманывать. Я сижу у постели умирающего, и в том, что Пауль умирает, отчасти виноват и я, да, виноват! Надо было образумить его, пусть даже силой, если б потребовалось. Ну почему я этого не сделал?!
На минуту Гой закрывает глаза. И вспоминает тот день, когда приехал в деревню. Крестьяне стояли перед правлением и вовсе не скрывали, что их гложет любопытство:
Как-то он, новенький, начнет? Пусть-ка сперва зубки пообломает. В кооператив мы не рвемся. Оставили б нас лучше в покое. Уж сами как-нибудь!
Не пришел тогда только один человек. Бригадиру Паулю Йорку некогда было разглядывать нового председателя. Он размечал линию будущей укладки дренажных труб. Гой, скользнув взглядом по толпе, спросил:
Где он?
Да где ж ему быть? Работает!
А вы что ж?
Ответили ему глаза. Он прочел в них надежду, безразличие и неприязнь.
Ты толкуй, что делать! — шумели одни.
А нам торопиться некуда! — с прищуром вторили другие.
А не вязался б ты к нам! — гаерничали третьи.
Вот так они и стояли. И лишь один человек был занят самым естественным и разумным делом в тот теплый весенний день — он работал, а не слонялся по селу будто бездомный пес. Гой расценил это как добрый знак. Их было уже двое. И это позволяло надеяться, что со временем удастся пробудить совесть во всех остальных. Скоро они и сами поняли, что не годится сидеть сложа руки в погожий мартовский день. Хотя в тот момент рассчитывать на их сознание не приходилось: тон в деревне задавали спекулянты.
В свое время они в порядке самозащиты переняли уловки своих обманщиков. Тогда-то и проник в деревню дух спекулянтства. Приютился там, словно кукушка в чужом гнезде. И когда всем казалось, что птицы этой давно уж и след простыл, она и выпорхнула вдруг снова и распустила крылья свои в кооперативе. Вот почему все труды тех, кто не был заражен этим духом, шли насмарку. И как ни силился бригадир, как ни старался — все впустую. Все исчезало в ненасытной утробе того духа. А Йорк походил на хлопотливую синицу, не ведающую о том, кто кормится собранными ею на пашне червями. Гою было известно об этой близорукости бригадира. Молчком делал Йорк свое дело. И не очень-то интересовался тем, что творится вокруг него. Но без бригадира прожить было так же невозможно, как и без воздуха. Ведь он вселял уверенность и в самого Гоя. Как долго продержалось бы в нем это чувство, находись в той толпе перед правлением и бригадир?
Потому и не придержал, не образумил, с горечью в душе думает Гой.
Потому и дал ему свободу действий — и тогда, во время отпуска, и после больницы. Край как нужен был такой человек — и лично мне, и другим, про которого можно было сказать:
Вот смотрите: из бедняков, а какой хозяин!
Взгляд Гоя теряется в замысловатом узоре одеяла.
Голосит будильник. Вставайте, люди! Пора, ребята, — время!
И его металлические ножки нетерпеливо отбивают дробь по четырехугольнику стола.
Домко и Гоя будто током ударило: кто бы мог подумать, что вдруг такой шум начнется?
Йорк между тем проснулся как обычно. Оковы сна разбиты последними звуками колокольчика. Медленно приподнимаются морщинистые веки. Потом по телу его пробегает тень судороги. Нет, сегодня бесполезно. Бригадиру не встать уж больше никогда.
Свету! — требует он хриплым, сдавленным голосом.
Гой молниеносно вскакивает со стула и срывает с лампы платок. Лучи ее устремляются на затемненную половину комнаты и, как бы злорадствуя, высвечивают сеть морщин, которыми испещрено лицо бригадира.
Ты, Гой?
Я, я! И Домко тут.
Глубокий вздох. И снова тишина. Рука Йорка ищет что-то в кармане пиджака. Где там трубка?
Домко помогает, и вот она уже зажата во рту у Йорка. Бригадир курит всухую. Вена повыше виска начинает пульсировать в учащенном ритме сердца. Гой крепко, до боли, стискивает руку Домко.
Сейчас, сейчас конец!
Оба ошибаются. Йорк еще жив. Он размышляет. Затем с таким напряжением, будто куль семипудовый подымает, выдавливает:
Сходи за меня в хлев. Прямо сейчас. Черная пеструха на очереди. Одиннадцатый номер. Они тогда день случки не записали. Но чувствую: сегодня будет пороситься. И еще: распорядись, чтобы сено с Гроссен Луга привезли. Оно хоть и не просохло совсем, но если оставить его там, лучше не станет. Его на вешала надо…
Но вот грудь его выталкивает уже не фразы и даже не отдельные слова, а лишь обрывки их, жалкие их крохи. Слова застревают в горле. И Гой вынужден мысленно составлять из этих рваных частичек речи нечто связное целое. Но через несколько минут Гой уже начинает кое-что пропускать. Он толкает Домко в бок:
Бери бумагу, записывай. Живо!
Домко роется в кармане, достает оттуда плотницкий карандаш, отрывает кусок газеты, в которой завернуты цветы. Он хоть и злится, но все-таки записывает то, что шепотом диктует ему Гой. Театр, да и только! Что это, завещание, что ли? Есть ли смысл какой мало-мальский в том, что бормочет там наполовину мертвый человек? Домко принюхивается к воздуху в комнате. Теперь ему чудится, что пахнет скорее уж ладаном, чем самосадом.
Однако под пристальным взглядом Гоя он не осмеливается прервать игру. Язык Йорка все еще выталкивает изо рта камешки речи. И схожи меж собой те камешки как капли воды, что, выскользнув из плохо прикрытого крана, бьются о дно раковины: кап, кап, кап… Медленно, монотонно, гулко.
Листок заполняется указаниями того, что надо бы сделать в полях, на скотном дворе. Каждый новый след, оставляемый карандашом, — и нет еще одного камня в той защитной стене отчуждения, что воздвиг Домко вокруг своего сердца. Проходит немного времени, и он сам уже пытается угадать то, что еще не сказано Паулем. В самом деле, что он, не состоит в кооперативе, что ли? Или слабо разбирается в хозяйстве? Нет, переводчик ему больше не требуется. Не волнуйся, бригадир, не спеши, дыши спокойно — все ладно запишу, ничего не упущу. Вдова Хубайн может и подождать. День еще не весь вышел, хватит времени и на праздник.
Многое Йорку сказать нужно. Все то, что последнее время мысленно взвешивал, планировал, необходимо теперь выплеснуть наружу. Ничего не хочет он брать с собой в «ничейную страну». Домко пишет. И на миг забывает, где находится. Он исписал всю бумагу и беспечно-громким голосом восклицает:
Погоди-ка чуток, Пауль!
Бригадир в ту же секунду умолкает. Три необдуманных слова остановили поток мыслей. Шелестит в руке Домко газета. А Йорк в это мгновение издает хриплый, надрывный стон. Домко уже на месте и готов записывать дальше. Но замечает происшедшую перемену. Йорк мертв.
Гой вскакивает и бросается к постели. Прикладывает ладонь к сердцу. Поздно. Домко понял и хватается за голову.
Что же я, гад, наделал! Так из-за меня он и не успел все высказать!
Мужчины долго стоят у постели умершего Йорка. Они слушают, как бьются их сердца, и взгляды их устремлены на трубку, выпавшую изо рта бригадира. Внезапно Домко наклоняется — в руках у него букет цветов. Домко кладет его в ноги покойнику. И поворачивается лицом к двери.
По притихшему в ночи переулку Домко и Гой шагают к перекрестку. У молочных рядов под каштанами замедляют шаг, останавливаются. Молча глядят в темноту ночи, тяжелым теплым покровом своим легшей на поля. В воздухе легкое жужжанье. Букашки резвятся, думает Домко. Гой знает: это у дальней опушки леса прокладывает свою борозду трактор.
И то, что делает он этой ночью, — немалая победа. С нее-то и начинается просветление в умах тех, кто работу в ночную смену считает пустой тратой времени и готов довольствоваться посредственным урожаем.
Почему председатель стремится к большему?
Председатель долго думает и приходит к выводу: в наше время люди испытывают на себе влияние такого закона, который властно требует от них постоянного напряжения воли и сил. Закона, который требует от них неустанного продвижения вперед по всем направлениям жизни. И кто подчиняется этому закону, тот со временем начинает пожинать плоды своего труда и разбивает оковы этого сурового закона. Если же годы тяжких усилий приводят к тому, что иной человек уже не в силах выполнять этот закон, все равно он будет бороться до конца, а не ждать смиренно смерти.
Домко невдомек, что за мысли беспокоят сейчас Гоя, он думает о своем. Рядом с ним только что стояла смерть. Грозила ему костлявой рукой, но бежала, испугавшись тех токов жизни, что исходили от Домко. У постели умирающего он почувствовал, как много в нем жизненной силы. Не исключено, что брешь, образовавшаяся в рядах живущих после смерти бригадира, заполнит именно он, Домко.
Эта мысль рождает в душе Домко чувство гордости. Гой и Домко расходятся. Гой, освещая дорогу фонариком, спешит на скотный двор. Домко — ко все еще залитому светом дому вдовы Хубайн.
Перевод С. Репко.
Легкий душ
Поставим вопрос так: если такой мужчина, как Домель, совершил грех и если крест греха нести ему не под силу и он хотел бы освободиться от него или, попросту говоря, целиком и полностью выговорить этот свой грех, куда он тогда пойдет? А пойдет он, несомненно, к Рие. Ведь Рия как-никак женщина, а именно женщина, и только женщина, может помочь в таком щекотливом деле. Не всякая, разумеется, но Рия отнюдь не всякая, она носит привлекательные округлости от стойки к столикам и от столиков обратно к стойке, и мир, отражающийся в ее глазах, так подавляюще действует на мужчин, что до сих пор ни один из них не сделал даже попытки прервать ее движение. Так что пусть уж та, которой Домель выскажет свое покаянное слово, будет именно такой. Конечно, он мог бы обратиться и к жене, она тоже женщина видная, да и провинился он в конце концов как раз перед ней, но ему это, надо понимать, совсем не с руки. К тому же незамужней Рие, не первый год заведующей кафе, давно уж, видимо, приелись рассказы о всяких страстях да ужастях, и признания подобного рода для нее все равно что легкий душ в жаркую погоду. Легкий душ? Что ж, это вполне бы его устроило. Значит, так, говорит Домель, принеси-ка мне кружку пива, рюмочку пшеничной и себе что-нибудь да садись рядышком. Народу все равно пока не будет. Ну а теперь слушай. Хотя нет, давай-ка лучше сразу две порции пшеничной, чтобы быстрей язык развязался, или, как старики говорят, чтоб правда-матка сама собой от зубов отскакивала, хха-хха-хха!