Новость — страница 16 из 25

о академика, как он предоставил ей все начальственные полномочия. Теперь, когда у нее были развязаны руки, она для поправления музыкального слуха своего ученика все чаще стала прибегать к затрещинам, отдававшимся во мне глухим тягучим эхом. Наконец, не видя проку от затрещин, она взялась за указку и на новый, оригинальный манер стала использовать скамеечку. Во время экзекуций, которые наказуемая сторона воспринимала с такой же страстью, с какой наказывающая оные производила, моя клавиатура оставалась открытой. Девствующая наставница барабанила на ней «Неунывающего мытаря» так пылко, словно это был бравурный военный марш. И вот как-то ночью мальчик тайком прокрался в гостиную, открыл крышку и принялся насиловать мою клавиатуру своими потными пальцами.

От подобного рода конфузов избавил меня всемирный экономический кризис. Мой владелец имел неосторожность чересчур тесно связать свою судьбу с судьбой одного знакомого спекулянта. Обе фирмы обанкротились. Прежде чем на меня успел наложить руку судебный исполнитель, я перекочевал в новую гостиную: адвокат, действуя в обход существующих законоположений, ухитрился сбыть меня одному еврею, державшему текстильную лавку, правда, за столь ничтожную сумму, что об этом стыдно даже вспомнить. Ведь тогда я был почти новенький!

Следующие два года прошли скучно и вяло. Гостиная моего второго владельца была древнее адвокатской и богаче традициями. Проветривалась она редко, поэтому внутри держался устойчивый запах мирры и моли. Обитатели особняка любили тишину, сумеречный свет, степенную, осторожную ходьбу. Приемов или вечеринок никогда не устраивали. Вот так я и стоял, пока в конце концов не завелись во мне древесные черви. На первых порах они еще как-то разнообразили мою жизнь, но вскоре и они заразились той апатической инертностью, какой была насыщена вся тамошняя атмосфера. Исключение, быть может, составляла служанка, каждый день стиравшая с меня пыль. Она дышала на мои потускневшие бока и, не жалея фартука, старалась натереть их до идеального блеска. Случалось, подходила ко мне и хозяйская дочка. Открывала крышку, нажимала на педаль и одаривала мои клавиши такими трепетными прикосновениями, испытывать которые раньше мне никогда не доводилось. В первый раз в жизни я осознал, какие чудодейственные звуки могут порождать мои струны. То были поистине блаженные, но такие краткие мгновения. Много бы я тогда дал, чтобы хоть раз в полной мере насладиться всем тем благозвучием, на какое только способно мое отзывчивое нутро. И пусть звенели бы звонко бокалы, пусть колыхались бы мятежно портьеры, пусть! Увы: страстное мое желание так никогда и не сбылось. Эта изумительная девушка так и не решилась сыграть в полную силу. От подобной осторожности проку, как известно, было мало. Мои владельцы были вынуждены покинуть и дом, и город. Вся мебель была конфискована. Я же снова ускользнул — это при моем-то весе! — от ока властей. Раньше чем я успел попасть в инвентарные списки бюрократии, со всем присущим ей служебным рвением спешившей обыкновенной краже придать видимость законности, меня экспроприировал слоноподобный штурмовик Шмидт, по прозванию Пробор, для нужд пивного бара, в котором он проводил большую часть своей жизни. Так из городской гостиной я внезапно перебрался в потайной кабинет забегаловки.

Да и во всех прочих отношениях это было настоящим падением. Властной волей Шмидта Пробора под мой аккомпанемент исполнялись всякого рода воинственные песни. Если вечер, случалось, затягивался, он снимал с головы фуражку, расчесывал волосы на косой пробор и проигрывал наиболее бойкие куски опереточных мелодий, потом переходил к сугубо скабрезным вещам; наконец, доверху наполнял свою кружку пивом и выливал содержимое в мой всегда открытый корпус. Это служило для его дружков своего рода сигналом: они обступали меня со всех сторон тесным кольцом, клали на меня свои сигары и начинали во всю мощь своих легких мычать и рычать всякие непристойности. Со стоном и скрипом переносил я их гнусные домогания. Не стану врать: за рамки закона они не выходили, и это хоть в какой-то, пусть очень малой, мере утешало меня.

Но вот как-то под вечер, когда хозяин бара, пользуясь отсутствием посетителей, мирно похрапывал в зале, Шмидт Пробор попытался воспроизвести мелодии двух-трех модных шлягеров. И неожиданно попал на ритм какого-то гимна, мало того — он вдруг ухватил его мелодическое построение; потрясенный собственной прытью, он было замедлил темп, но потом мало-помалу разошелся и, изощряясь в корявых пассажах, с грехом пополам сумел-таки добраться до того аккорда, после которого неминуемо должна была последовать реприза. Внезапно резко распахнулись двери, и на пороге выросла грозная фигура хозяина. Лицо его было перекошено, в глазах стоял панический ужас. Он решительно захлопнул мою крышку и закрыл меня на ключ. Действия свои он сопроводил монологом: в энергичных выражениях высказал сначала подозрение, что Шмидт Пробор просто-напросто свихнулся, потом упомянул о гимне «Коммуны», о тюрьме и прочих малоприятных перспективах, меня же грозился изрубить топором.

Вскоре после этого происшествия мне пришлось свести знакомство еще с несколькими темными личностями. После того как городской аптекарь, аккомпанируя местному мужскому певческому кружку, исполнил на мне незатейливое интермеццо, я попал под его власть. Худосочный губастый мужичонка получил ключ в безраздельное пользование: совершенно не разбираясь в музыке, он тем не менее мнил себя великим певцом и первостатейным меломаном, способности же свои, заключавшиеся единственно в крайне убогом исполнении сальных арий, демонстрировал только в особенных случаях. То есть когда совершался «обряд посвящения» новой служанки. Жена хозяина была женщиной недоверчивой и ревнивой; и хотя уличить супруга она ни в чем не могла, это не мешало ей постоянно укорять его в измене и выгонять служанок раньше, чем они успевали хоть раз помыть все окна в доме. И вот явилось новое лицо, невинное создание — застенчивая деревенская девушка, по характеру своему столь же наивная, как и небезызвестный этюд Муцио Клементи. В бар тут же, как пчелы на мед, слетелись городские «князи» от грязи или, точнее, те, кто себя за оных «князей» почитал: начальник почты, мясник, скототорговец, живодер, ну и, разумеется, вышеупомянутый аптекарь. Уединившись в потайном кабинете, первым делом отбарабанили на мне обязательную патриотическую программу, потом велели девушке явиться к ним с подносом, сплошь заставленным бутылками самых разных, но очень сладких марок шнапса. Двери заперли. Заставили девушку пить. Пить все — до последней капли. Аптекарь осквернил мои клавиши своими осклизлыми жабьими пальцами и неслыханно фальшивым голосом проблеял: «Вилья, о Вилья, кудесница лесная моя!» Под его козлиное блеяние остальные мужчины медленно, но неудержимо раздевали девушку. Робкие возгласы протеста, испуганный лепет и даже громкий визги истошные вопли потонули в исходившем от меня грохоте, назвать который музыкой у меня просто не поворачивается мой струнный язык.

Что толку из того, что я прикрывал свой позор звуковой какофонией! Быть свидетелем изуверства и даже ему способствовать мне все равно пришлось. Теперь я страстно жаждал того, чем некогда так стращал Шмидта Пробора хозяин, — вмешательства властей. Но когда мне стало известно, что в оргиях иногда принимает участие даже начальник полиции (хотя и в штатском платье), все мои надежды развеялись как дым.

Вскоре я, слава богу, миновал и этот адов круг. Народ грелся в теплых лучах умеренного и обманчивого благополучия. Разбогател (непонятно только, за чей счет!) и мой хозяин. А разбогатев, приобрел постоялый двор и переехал в село. Одним прекрасным майским утром я вновь обнаружил себя в большом зале — на эстрадной сцене, среди декораций, изображавших с одной стороны парк, с другой — гостиную комнату. Благодаря своему одиночеству и полному, безграничному бездействию мне пришлось до дна испить горькую чашу дальнейшего падения. Подумать только: из светлого мира буржуазной благопорядочности попасть в конце концов в сумеречный мирок узкой сцены — жалкого подобия того светлого мира. Воистину: сколь изменчива наша судьба! Будущее рисовалось мне сплошной завесой мрака.

Но обо мне вспомнили. По субботам и воскресеньям в зале устраивались танцы. Меня придвигали к рампе и использовали мое умение так подыграть дилетантски пиликающей скрипке и бездарно громыхающим ударным, что создавалось впечатление, будто мы играем настоящую музыку. Боюсь, что могу показаться заносчивым или даже высокомерным, и все-таки: довольно часто я был вынужден превышать свою теневую функцию аккомпаниатора и выступать в роли лидера, лично ведя основную мелодию, в противном случае наше трио безнадежно распалось бы на противоборствующие элементы, уподобившись лебедю, раку и щуке. Играл на мне школьный учитель, исполнявший к тому же обязанности местного кантора. Способностями он обделен не был, и это помогло мне со временем привыкнуть к отупляюще непритязательным ритмам уанстепа, польки и марш-фокса. Райнлендер я воспринимал прямо-таки как подарок, вальс был для меня чуть ли не праздником. Ближе к полуночи иной раз игрались и мелодии в стиле джаза. А то и какое-нибудь танго. Хозяин выключал свет, над разгоряченными телами трепетали бумажные гирлянды, мои черви вгрызались в меня в такт музыке — одним словом, любой, кто не прочь окунуться в сладостный омут всеобщего пивного блаженства и без особой боли готов забыть, что некогда на белом свете существовали господа Шуберт и Шуман, мог бы гордиться подобным массовым успехом. В конце концов, для концертной деятельности я не предназначался.

Потом, однако, разразилась война. О первых годах этого мрачного времени ничего примечательного сообщить не могу. Редко что нарушало пыльную тишину моего бытия. Однажды подсел ко мне Шмидт Пробор, на сей раз уже в полевой форме; но сидел так, будто чувствовал себя в гостях: видимо, приезжал в отпуск. Обладай я даром речи, многое простил бы я ему из былых его грехов, ибо играл он тогда такую милую, такую душевную, такую лестную для нашего брата мелодию: «Если б вы играть умели на рояле, устояли б женщины едва ли…» Правда, общее впечатление чуть смазывалось: чем увереннее выходила у него мелодия, тем больше сомнения проскальзывало в его голосе по части самого содержания. Чувствовалось дыхание войны, опалившее даже Шмидта Пробора. Чтобы набраться бодрости, так необходимой ему для войны, он принялся бойко меня обрабатывать. Если верить его слегка кукарекающему баритону, то где-то там на лугу росла крохотная девочка-роза по имени Эрика. Такого рода поэзия, признаться, никогда не вызывала во мне симпатии. Равно как и варварский гром фанфар, который «Юнгфольк» производил на своих празднествах по случаю дня захвата власти или именин фюрера. Моих червей всякий раз бил паралич, несколько недель державший их в полном оцепенении.