тке. Так это все было увязано, что никто не мог уже вырваться из круга.
— М-м-м, — с сомнением произносит Ульрика. — Но все-таки не стоило бить невинное животное.
— Невинное, ха! Если бы ты знала, что случилось дальше, как эта скотина непрерывно блеяла, как она все выскакивала через борт тележки, как она рвалась с привязи и чуть не довела бабушку до разрыва сердца, ты бы заговорила по-другому. Нет, я по сию пору уверен: Грета была дура. Злобная дура. Более глупое существо и представить себе трудно. Несмотря на то…
— Да? — Ульрика — вся внимание. — Несмотря на что?
— А, — отвечаю я, — мне вдруг пришло в голову, что уже тогда был человек, который в этом вопросе придерживался противоположного мнения. Но это довольно долгая история, дочка, и я не уверен, сможешь ли ты вообще ее понять.
Вот этого нельзя было говорить. Моя дочь не пытается спорить, не откидывается с оскорбленным видом в кресле, не делает ни одного резкого движения. Нет, она только сжимает губы, и кончик ее носа белеет. Мне остается одно — поторопиться с продолжением своей истории.
— Этим человеком был некий господин Леммель. Так его звали. Он снимал комнату у учительской вдовы, жил в здании школы и каждое утро, перед восемью часами, шел по дороге к сберкассе, где он работал. Мы никогда не имели никаких дел со сберкассой, но мне казалось, что господин Леммель — крупный чиновник. Зимой и летом он ходил в неизменном черном пальто и в зеленой шляпе. Всякий раз, встречая его, я вскидывал вверх правую руку и молодцевато выкрикивал: «Хайль Гитлер!» Он тоже поднимал правую руку и отвечал, но немножко неразборчиво, может, у него прикус был неправильный. Это я от дедушки слышал, что при плохом прикусе человек не может четко произносить слова. У Леммеля же всегда получалось вместо приветствия «Дай литр!». Кажется, он ни разу даже не взглянул на меня. Я часто встречал его, весь четвертый класс, у меня еще не было велосипеда и приходилось всю дорогу топать пешком. Обычно я встречал господина Леммеля на перекрестке, там, где кино и совет общины. Рядом была еще и почта, и булочная. Только сберкасса находилась подальше, с противоположной от школы стороны поселка. Разойтись нам было невозможно потому, что начало работы Леммеля совпадало с началом первого урока. Когда я замечал его у железнодорожного переезда, я расправлял плечи и вздергивал подбородок, мне казалось, что он тоже внутренне собирается, потому что снаружи ничего похожего не было заметно. Шел он быстрой, почти семенящей походкой, глядел мимо меня и всегда серьезно поднимал руку, когда я выбрасывал вперед свою. Потом он бормотал, или прошамкивал, или шепелявил в ответ: «Хайль Гитлер!»
— Как вы странно здоровались, — замечает Ульрика.
— Было бы это только странно! Но дело не в этом. Перейдя в пятый класс, я стал ездить в школу с другими на велике. Я уже не встречался, как раньше, с господином Леммелем. Но в этот день, одетый в барахлянку да еще и с козой, я увидел, как он переходит железную дорогу, как всегда семеня, в черном пальто и в зеленой шляпе. Теперь я шел за тележкой, левой рукой толкая оглоблю, а правой придерживал разбуянившуюся Грету за ошейник, а сам внутренне готовился выкрикнуть приветствие, которое тогда называли немецким. Бабушка держала повод и только коротко кивнула Леммелю. Он тоже хотел пройти мимо, отделавшись кивком. Может быть, он считал, что немецкое приветствие не вяжется с козой на тележке. Но в таких тонкостях я не разбирался. Я хотел, чтобы он видел, кто я такой, что я бравый и исправный питомец фюрера, даже если одет в старое тряпье. Я подгадал так, чтобы он поравнялся с передней планкой тележки, выбросил руку вперед и выкрикнул: «Хайль Гитлер!» Рука Леммеля тоже как по команде дернулась вверх. Но поднялась она невысоко, только до уровня бедра. Потому что Грета использовала удобный момент и перемахнула через край тележки, может быть, ей мой взмах руки показался угрожающим. Во всяком случае, она, приземлившись, сначала присела на передние ноги, но тут же выправилась и тут же что было силы рванула по булыжнику на другую сторону улицы, где снова упала и съехала по откосу на общинный луг.
Бабушка отчаянно, но беззвучно вскрикнула. Я же словно окаменел. Однако господин Леммель не растерялся и, забыв опустить руку, кинулся следом за козой. И как прытко! Я никогда не думал, что важный чиновник может бегать с такой скоростью. Пальто развевалось, шляпа слетела. Но он и вправду сумел поймать Грету. Громко бухая сапогами, я бросился за ним. Когда я сбежал вниз, на луг, я услышал, как господин Леммель говорит: «Ах ты моя умница». Он ласково гладил козу по шее и приговаривал: «Нет, подумайте, ну что за умница». Именно это я хотел рассказать по поводу ума.
Ульрика смотрит на меня с победоносным видом:
— И тут-то лицо у тебя и стало таким, как будто тебя застукали?
— Каким?
— Ну, таким. Как во сне.
Я ловлю ладонью мух на стенке шкафа. Девочка и вправду хочет знать все.
— Нет, — говорю я громко, как только мне удается справиться с голосом. — Нет, это было позже. Много позже. Уже после войны. Солдаты постепенно возвращались домой, но форма у них потеряла всякую форму. У большинства из них грязь глубоко въелась в поры. Она отходила очень медленно, лишь постольку, поскольку люди начинали осознавать, что они приняли участие в неправой войне за неправое дело. Во всяком случае, немецкое приветствие уже давно было запрещено. Да оно мне и совсем разонравилось, как расхотелось стать танкистом. Ты же знаешь, я стал каменщиком, и барахлянка стала самой лучшей для меня одеждой.
По тому, как Ульрика наклонилась ко мне, я догадываюсь, что голос у меня опять пропал. И я тихо продолжаю:
— Тогда у многих были такие лица, как будто их вдруг застукали. Но я впервые почувствовал это, только когда господин Леммель уже умер и мне рассказали, что про него было слышно. Когда я еще и в школу не ходил, он был директором сберегательной кассы. Значит, он умел не только быстро бегать, но и считал отлично. С другой стороны, он был очень упрям. Больше того, что можно было позволить себе в те годы. Незадолго перед тем как я пошел в первый класс, он встретил утром на перекрестке господина Рабеншмидта. Тот именовался руководителем местной группы, то есть был одним из начальников в нацистской партии, вождь которой хотел, чтобы его славили всякий раз, когда сходятся два человека. В коричневой форме, которую никто не посмел бы обозвать форменкой, господин Рабеншмидт вышел из общинного совета, подошел прямо к господину Леммелю, молодцевато вскинул правую руку и сказал: «Хайль Гитлер, земляк Леммель!» А тот в ответ только приподнял шляпу и произнес: «Добрый день», как он привык это делать обычно.
— О, — с усердием отличницы вставляет Ульрика. — Я поняла: господин Леммель был антифашистским борцом сопротивления.
— Нет, — говорю я негромко, но с нажимом. — Нет. Он был только директором сберегательной кассы. И ему нравилось ходить в черном пальто и в зеленой шляпе. И все упрямство, которое он себе позволял, заключалось в том, что он, здороваясь, любил приподнимать шляпу.
— Жаль, — говорит Ульрика.
— Да, — подтверждаю я, — жаль. Или нет. Во всяком случае, они его забрали. Они пришли за ним ночью, все в коричневой форме. А когда они затащили его за колючую проволоку, то набросились на него и стали бить ремнями и каблуками. Они притворились, что хотят спросить его: «Ну, как оно звучит, как звучит немецкое приветствие?» Но на самом деле они только орали на него, ты — свинья, орали они. И господин Леммель с трудом поднялся с земли, выплюнув передние зубы в песок, и наконец притворился, что отвечает им «Хайль Гитлер!». Этот урок продолжался много лет. Наконец они отпустили господина Леммеля в сберкассу, но уже последним конторщиком. Господин Рабеншмидт в любой день мог убедиться в том, насколько хорошо усвоен господином Леммелем данный урок. Потому что я как раз в это время пошел в четвертый класс и каждое утро встречал господина Леммеля на том же самом месте, и каждый раз я молодцевато вскидывал руку вверх и молодцевато орал немецкое приветствие.
Тут у меня действительно появляется такое выражение лица, будто меня застукали. У меня такое ощущение, что я разгрыз зернышко горького миндаля. Мы слышим, как жужжат мухи, которых мне не удалось поймать. Ульрика сидит некоторое время очень тихо, потом подходит ко мне и гладит по плечу.
— Но ведь ты всего этого не знал, — говорит она.
— Нет, — говорю я, — не знал. Но разве это может утешить, если ты вдруг обнаруживаешь, что коза, которая и думать-то не умеет, оказалась умнее, чем ты.
В комнате снова воцаряется тишина. Ее нарушает звонок будильника, доносящийся из кухни.
— Картошка!
Моя дочь уже в дверях. Однако прежде чем выбежать из комнаты, она оборачивается опять ко мне и говорит:
— Но ведь это был совсем не прекрасный сон.
— Совсем не прекрасный. К сожалению.
Перевод П. Чеботарева.
Хвалебное слово родным местам
Красота этой местности недоступна туристу. Он рвется к тенистым долинам и залитым солнцем горам в поисках игрушечных деревушек, утопающих в цветах на живописных склонах, или озер, отливающих серебром. Ничего этого здесь и в помине нет. Его глазам откроется лишь бескрайняя сухая пустошь, поросшая редкими соснами и перемежающаяся скудными песчаными полями и заболоченными лугами; а островки деревень в этой глухомани застроены домиками, не претендующими на архитектурные красоты.
Сокровища этих мест не открываются поверхностному взгляду, их надо почувствовать. Чувство это на дороге не валяется. Кто не сумеет его отыскать, тот так и уедет ни с чем.
Я говорю о моих родных местах, о северной части Оберлаузица. Здесь я вырос, здесь обучился моей первой профессии и узнал много важного для теперешней. Для меня все здесь нераздельно слито. Люди, с которыми я в те годы работал бок о бок, щедро делились со мной своими сокровищами. Уже ранним утром наш бригадир, не успев слезть с велосипеда и скинуть с плеч рюкзачок с бутербродами и фляжкой кофе, спешил выложить нам очередную историю. К примеру: кошка перебежала ему дорогу, вся черная как смоль, а на мордочке — крошечное белое пятнышко; бывает же такое! За завтраком подмастерье подхватывал тему, и рассказ о кошке превращался в целую историю о трехногой собаке, которая однажды за несколько часов пробежала пятьдесят с лишним километров от Гёрлица до Мускау. За обедом речь шла уже о строптивых лошадях бывшего барона Шлотхейма, перемахивавших через любую изгородь. Двадцать самых разных историй за один день, заполненный трудом. А вечера в кругу семьи или друзей давали мне еще двадцать, и каких только чудес в них не было! За пивом предпочитались рассказы о забавных событиях, за шнапсом — о диковинных. Одному хватало трех фраз, чтобы набросать грандиозную картину, другому доставляло удовольствие извергать потоки слов по поводу ничтожного случая.