а большего и требовать нельзя.
Сейчас Штрагула уже совершенно спокоен, дышит легко. Он закуривает сигарету и, погруженный в свои мысли, гладит кошку. Рано или поздно они поженятся, он — Штрагула, еще довольно молодой холостяк, и она — Валеска, отнюдь не старая вдова. И это «рано или поздно» тоже радует Штрагулу, оно не связывает и не требует немедленного решения, никакой подготовки, никаких планов — все это продлевает счастливое мгновение.
Штрагула не ждет, пока спустится Валеска. Он тихо обходит вокруг дома, где-то в глубине его сознания на секунду мелькает мысль о том, что позже ему придется многое подправить: побелить стены, покрасить черной краской балки, залатать крышу, может быть, поставить новый забор, но все это еще так далеко и смутно, что не может погасить радость в душе у Штрагулы. Он влезает на велосипед, выезжает из деревни и направляется по дороге в «осиное гнездо», про которое люди говорят: три дома, пять мошенников, пивная и кегельбан. Это старые местные шутки, давно уже не соответствующие действительности, но люди им все равно смеются, и Штрагула рад, что тоже может посмеяться.
В кегельбане уже народ. Штрагула опоздал на четверть часа. Скромно и с благодарностью принимает он приветственные возгласы и обязательные в таких случаях штрафные кружки. Потягивая пиво, он невозмутимо выслушивает и насмешливые замечания по поводу галантной причины своего опоздания. Он рассматривает их как заслуженное признание, подхватывает этот тон — ведь он среди своих.
После пива и веселого разговора он кидает сто шаров, и результат у него, как всегда, ниже среднего. Но у Штрагулы нет спортивного честолюбия, просто его привлекает мужское общество в пятницу вечером, медленно удаляющийся шум шаров, стук сбиваемых ими кеглей и короткий удар об стенку, после которого шары останавливаются. Он любит волнующий момент, когда последняя кегля как бы задумчиво поворачивается, медленно, очень медленно раскачивается, решая, упасть ей или нет, будет девятка или нет. Он любит победные крики своих друзей, когда кто-нибудь из них сбивает три девятки подряд, он любит даже свое собственное огорчение оттого, что ему это никогда не удавалось.
Еще две кружки пива, и Штрагуле нужно выйти. Внезапно он оказывается в темноте, ветер стал более холодным и порывистым, и в низине за деревней собирается первый туман. Штрагула рад, что ему туда не надо. Он возвращается в светлое и теплое помещение, потирает озябшие руки, ему хочется грогу, поэтому он пропускает круг и пьет на свои.
Это, вообще-то говоря, против установленных правил, но Штрагула может себе такое позволить, он здесь кое-что значит и его привычки уважают. Хуже обстоят дела с неким Робелем, который уже три раза не был в кегельбане, с ним придется побеседовать, иначе штраф за отсутствие без уважительной причины будет слишком высок. Да он сюда больше не придет, этот Робель, раздаются чьи-то слова в сигаретном дыму, он отсюда сматывается, мы можем поставить на нем крест. Он теперь французский учит, говорит другой, по интенсивному курсу, весь год ежедневно по десять часов, а потом в Африку поедет — в Гвинею или в Алжир — учителем немецкого. И жена его тоже.
Отхлебнув глоток грога, Штрагула заявляет: чушь все это, глупости, я бы никогда этого не сделал, я отсюда ни ногой. Я свою работу делаю, а если надо, и сверх того, но уехать отсюда, нет, ребята, меня никакая сила не заставит.
И тут за столиком становится тихо, пивные кружки отбрасывают тени на скатерть, из пепельниц поднимается дым, как будто торопится добраться до облака над абажуром. Кто-то скупо роняет: все-таки Африка, мой дорогой! Но и это не слишком нарушает тишину. А тишина какая-то странная, в ней плавают необдуманные мысли и возможности, обрывки мечтаний, стремлений, и только Штрагула, опьяненный своим счастьем, имеет смелость ударить по столу и сказать: кончайте о Робеле, а то у вашего пива уже привкус дальних стран.
В этот раз выпито на удивление много. Особенно старается Штрагула, он никак не может остановиться. Пьет и пьет, не дожидаясь остальных, потому что ему кажется, что другие тянут свое пиво слишком медленно. Он с азартом играет в обязательную двойную голову[1], азарт не проходит даже к полуночи, потом он долго спорит с хозяином о том, когда закрывать пивную, наконец, качаясь за рулем своего велосипеда, кружит ночью по тропинкам, сбивается с пути в тумане и приходит в себя уже на рассвете перед освещенными окнами Робеля. Теперь он почти трезв, и счастливое мгновение ушло.
И с этого момента идет уже другой счет.
Перевод И. Щербаковой.
Воскресенье среди людей
Функе снова здесь. Никто не видел, как он сходил с поезда, не видел и начальник станции Каубиш, дежуривший с субботы на воскресенье у кассы и на перроне. Элла, Ливальдова дочка — пудра и помада не стерты, — приехала из театра. Коварство и любовь. Право на права у тебя есть. А любви бы и без театра хватало, но где право на мужчин? Их порасхватали другие. Да, коварство беспредельно.
Приехал Пауль Мудраг, аккуратно подстрижен, с проборчиком, с утра сразу к парикмахеру, потом одно пиво, на ходу, в десять зубной врач и три шнапса, двойного, тоже на ходу, в час — богослужение у адвентистов, после — чтобы продлить благоговение — еще три шнапса и три пива, теперь уже не спеша, в клубе ремесленников. И все время следить за прической, не забывать о ней и позже, на вдовьем балу в клубе пивоваренного завода, чтобы волосок к волоску, иначе старая дома встретит площадной бранью, в пух и прах разнесет: за нечаянно бьет отчаянно!
Приехал и Паллинг, тот, что не танцует, а торчит всегда у стойки, без него ни одна потасовка не обходится; за полгода десять раз выдворяли из зала. Дорогой мой! Да я послал их подальше, езжу в город. Там этих пивных! И за три года не обойдешь.
Ну а Функе не видно. Тот-то по крайней мере человек положительный, как сказал бы Каубиш. Он знает теперь, в чем смысл и назначение последнего вечернего поезда. Но железной дороге нет дела до частностей, она перевозит праведных и неправедных и ставит семафоры при въезде в населенные пункты, на которых иногда горит красный огонек. Там Функе, наверно, и сошел. В нарушение предписаний, под покровом ночи, — оттуда до деревни каких-то триста шагов, тогда как от вокзала полчаса ходу. Ясное дело, Каубиш подобное не одобрит. Но предполагать и знать — не одно и то же.
Как бы там ни было, Функе опять-таки здесь. В воскресенье, ни свет ни заря, видят, как он бродит по окрестностям. Уж не грибы ли он ищет, когда их еще нет, думает бригадир Йенто, прибивая рейку к стропилине. Что бы значили эта неприкаянность, это хождение туда-сюда? Тут вот работаешь, ешь, пьешь, спишь. Снова работаешь. Даже и в воскресенье, спозаранку. Откровенно говоря, без нарядов и вычета подоходных. Но, как говорится, бог не выдаст — свинья не съест. Плотников не хватает, об этом знают в финансовом отделе. И поэтому приходится смотреть сквозь пальцы, закрывать глаза. Уши тоже, потому что Йенто не из тех, кто осторожничает. Своим стуком он полсвета разбудит.
Но не Функе. Тот, повесив голову, медленно бредет, продираясь сквозь весеннюю зелень молодой поросли перед заповедным бором.
Рейку! — доносит ветер громкую и резкую команду Йенто. Потом Йенто подтягивает следующую шестиметровую рейку, давит на ее верхний конец, рейка, повернувшись вокруг поперечной оси, ложится на скат крыши. Кому он командует? Может быть, на себя стал покрикивать? Как бы не так! Специалист, проработавший сорок лет, из них тридцать — на руководящей должности, относится к себе с уважением. Обращается с собой вежливо. А когда командует, командует другими, и его команды без внимания не оставляют. Функе вот приободрился. Расправив плечи, стоит на опушке леса и смотрит в сторону стройки пристальным взором. Видит остов крыши: балки, укосины, стойки, стропилины. Острый запах стройки — запах сырого раствора и сухого дерева — не доходит до него. И все же он чувствует этот запах. Его охватывает неодолимое желание подбежать, начать что-нибудь делать, например, подхватить другой конец рейки, приколачивать, да так, чтобы гвозди от страха прятались в древесину. Такое сразу поднимает настроение! Функе это знает. Теперь знает. В свое время, когда он зарабатывал на хлеб насущный молотком, топором и пилой, это представлялось ему в другом свете. Тогда ему хотелось расстаться со стройкой. Хотелось добиться большего. Может быть, ему вернуться?
Наверно, для этого Йенто еще раз должен крикнуть: рейку! Но тот ничего такого не делает. Бьет по гвоздю, тот сгибается, и Йенто чертыхается про себя. Забыл о душевном разладе Функе, как только убедился, что тот реагирует на его команду. О, в этом бригадир Йенто разбирается превосходно, к чему скромничать. Кто откликается на его зов, тот — человек стройки, его еще можно выручить. Всегда!
Всегда? Функе снова ссутуливается. Его, пожалуй, нельзя выручить. Вот лес, в него входишь, и сомнения с новой силой овладевают тобой. Бродишь по нему часами, сознание притуплено, продираешься сквозь заросли, пересекаешь просеки, ждешь какого-то чуда, ищешь забвения в природе, на родной земле. Лес для того и нужен, чтобы оставлять в нем бремя забот и выходить к людям обновленным. Для путника, который к тому же привык к современным средствам передвижения, лес огромен, почти бесконечен. Он многое может. Но заботу Функе ему не поглотить, для этого и он недостаточно велик…
Во втором часу дня Функе появляется на прудах, появляется нежданно. Особа, узревшая его, не приходит от этого в восторг. Она возлежит на дамбе, с одной стороны — тысячелистник, с другой — камыш. В бикини. На ветру! Но стоит ли думать о насморке, если речь идет о вещах поважнее. Обещал быть некто Вайраух, учитель биологии. Прогулка вокруг прудов Хаммер и Ланг, а будет желание, и по лугу, который называют Гроссен Луг[2]. Потом можно выпить рюмочку вина в пивной Маттушатта, если найдется вино. Или две, сообразуясь с желанием. Одну-две, не больше.