Новые безделки: Сборник к 60-летию В. Э. Вацуро — страница 25 из 101

.

Равнение на античную «однозначность», привлекательное в детском возрасте, сохранилось в Никите Муравьеве и позже — и вызвало у Батюшкова ироническое отношение. В письме к Е. Ф. Муравьевой, отправленном по дороге в Италию из Вены (18/30 декабря 1818), Батюшков заметил: «Простите, буду писать из Венеции или Флоренции к вам, а к Никите из Рима, ибо он Римлянин душою» (II, 528). И позже, в письме из Неаполя от 24 мая 1819 г.: «Благодарю Никиту за коротенькое его письмо в слоге Тацитовом. Он забывает, что я уже не в Риме и ко мне можно писать пространнее и длинными периодами» (II, 543). Батюшков относился к идеалу «римлянина» иронически: «римлянин» бессмыслен в современной России. Не случайно в 1817 г., дезавуируя известную легенду Отечественной войны о подвиге Н. Н. Раевского и его сыновей, он вложил в уста прославленного генерала саркастическую констатацию: «Из меня сделали Римлянина…» (II, 37)[266].

В конце концов однозначная «идеальность», отличавшая Никиту Муравьева от того типа «просветителя», какой в сознании Батюшкова связывался с М. Н. Муравьевым-отцом, определила настороженное отношение к выросшему «брату». В мае-июне 1818 г. Батюшков около месяца живет в Москве. Там же находится Никита Муравьев, подпоручик, прикомандированный к Гвардейскому корпусу. Батюшков предпочел поселиться отдельно, «боясь его стеснить» (II, 486), — и лишь после настойчивых просьб матери переехал к Никите. «Он бодр и весел, — пишет Батюшков Е. Ф. Муравьевой, — о чем ему скучать и сокрушаться? У него нет никаких несчастий, и имея такую мать, как вы, и столько даров Провидения, можно ли роптать на него и называть себя несчастливым? У него же рассудок слишком здрав: вы это лучше моего знаете» (II, 488). Характеристика Никиты здесь весьма двусмысленна. Батюшков вроде бы и хвалит его (а что же делать в письме к матери?), — но похвала выходит натянутой, «кисло-сладкой»: бодрость и веселье, отсутствие несчастий и благословение Провидения… А слишком здравый рассудок — это, в глазах Батюшкова, вовсе не достоинство.

Никита Муравьев в это время пишет «Мысли об „Истории государства Российского“» (записку, с содержанием которой Батюшков категорически не согласился бы) и активно выступает на московских совещаниях «Союза благоденствия», на которых разрабатывается либеральная программа благотворительности и просвещения, привлекающая к «Союзу…» все новых членов. Батюшков вряд ли даже и знал об этих собраниях: в глазах Никиты его «безмятежные» занятия наукой и поэзией (определившие жизненную позицию писателя) кажутся недостойными настоящего и цельного гражданина.

В 1819–1821 гг. Батюшков из Италии чаще всех пишет Е. Ф. Муравьевой и очень редко — Никите (сохранилось свидетельство лишь об одном письме, до нас не дошедшем — II, 560). В письме от 13 января 1821 г. Батюшков, после обычных «усердных поклонов», замечает: «Уверьте брата, что я никогда не изменюсь. Скажите ему, что я желаю его видеть благополучным и достойным его почтенного родителя в совершенном смысле» (II, 568). Это уже напоминает фразу из завещанья, — да, собственно, так оно и случилось, ибо все последующие моменты отношений Батюшкова и Муравьевых оказались за гранью здравого рассудка поэта.

3

Д. Д. Благой в 1933 г. писал: «Никита Муравьев, как и Батюшков, принимал участие в заграничном походе 1814 года. Но в то время, как он, вместе с большинством своих сверстников, вывез из России семена „вольнолюбия“, которые дали цвет и плод в революционном движении передовых слоев дворянства первой половины 20-х годов, Батюшков, наоборот, возвращается на родину усталым, присмиревшим, остепенившимся, расставшимся с вольнолюбивыми „предрассудками юности“, изверившимся в силе и способностях человеческого ума — „мудрости человеческой“, — ищущим „опереться на якорь веры“. Это определяет всю глубину пропасти, которая легла к этому времени между разочарованным либералом начала века — Батюшковым и новым поколением дворянского либерализма и дворянской революционности — поколением декабристов»[267].

Построение это, в общем-то, справедливо, — но лишь как некая «исходная» социологическая модель, применимая не только к Батюшкову, но и к таким «около-декабристам», как Пушкин, Вяземский, Д. Давыдов, Грибоедов, «любомудры». В судьбах каждого из них эта модель реализовалась по-своему. У Батюшкова — в том бытовом и психологическом комплексе родственной связи с зачинателями и лидерами декабристского движения, в условиях которого не требовалось даже и прямого «знания» о «преступном предприятии». Сам вопрос: знал или не знал Батюшков о «роковой тайне»? — представляется в данном случае второстепенным. В той ситуации, в которой он оказался, он стал как бы одновременно и в кругу потенциальных «заговорщиков» — и вне этого круга. Но и эта противоестественная ситуация должна была осложняться чисто «человеческими» условиями.

Внешне декабристское движение представало как выражение извечного конфликта «отцов» и «детей», когда сыновья тайных советников и сенаторов, внуки суворовских генералов, верно служивших трону и «устоям», стали проповедовать свободу и заниматься конституционными проектами, выдвигали идею цареубийства и республиканского устройства общества и становились в «преступное каре», дабы эти, немыслимые дня «отцов», идеи провести в действительность. Дед Никиты Муравьева утвердил смертную казнь Пугачеву; отец — стремился воспитать государя-наследника в осознании того, что абстрактное «добро», соотносящееся с существующим положением, не допустит новой «пугачевщины»; сын, содействуя дворянскому «возмущению», действительно становился «бунтовщиком хуже Пугачева», ибо выпускал того «джина», которого более всего боялись «два небитых дворянских поколения»[268].

Типичная позиция «отцов» в отношении к восстанию декабристов отразилась, например, в письме Степана Александровича Хомякова к 22-летнему сыну Алексею (будущему славянофилу, который в 1824–1825 гг. активно общался с кругом Рылеева), написанном вскоре после восстания: «Всего прискорбнее и обиднее в последнем восстании то, что оно задумано дворянами, которые более всего должны были от него пострадать; но тем не менее это обстоятельство вполне естественно: умные люди, которые в нем участвовали, почерпали свои сведения только в школах или книгах, никогда не изучали народного духа, ни в одном сочинении хорошо не описанного. Пример Франции, в которой несколько умных и даровитых людей спаслись от кровавых потоков революции (что в России совершенно невозможно), их увлек, их прельстил, а потом карбонарство и иллюминатство сект, охвативших своими отпрысками всю Европу, затем роскошь и жалкое состояние русских Гидальго, которые давно уже нуждались в стеснительных по этой части законах — все эти обстоятельства побуждали желать возможного улучшения их быта. О, как эти несчастные были бы обмануты: их бы всех передушили. Примером тому Пугачевский бунт»[269]. И в этом «житейском» предположении Хомяков-отец — как мы сейчас видим с высоты исторического опыта XX века — абсолютно прав.

Типологическая особенность деятелей того «промежуточного» поколения, к которому принадлежал Батюшков, заключалась в том, что оно оказывалось как бы «между» «отцами» и «детьми», не примыкая ни к тем, ни к другим и вырабатывая свою «маленькую» философию.

Эта «промежуточность» мировосприятия Батюшкова ярко прослеживается в его взаимоотношениях с семейством Муравьевых-Апостолов.

Весной 1810 г. Батюшков, живший в Москве в доме Е. Ф. Муравьевой, «был свидетелем» неожиданной кончины приехавшей туда родственницы — Анны Семеновны Муравьевой-Апостол (матери декабристов). В письме к Гнедичу от 1 апреля 1810 г. он подробно рассказывает об этом событии (II, 128–129), произведшем на него тяжелое впечатление: с ним в сознании поэта едва ли не впервые проявились мотивы трагичности и краткосрочности человеческой жизни, впоследствии ярко преломившиеся в его творчестве. С этого же времени Батюшков сблизился и даже подружился с отцом декабристов, Иваном Матвеевичем Муравьевым-Апостолом, и, соответственно, с его детьми.

«Я этого человека люблю, потому что он, кажется, меня любит» (II, 151), — замечает Батюшков об Апостоле — отце. В отличие от многих своих друзей, Батюшков высоко оценил переводы Муравьева-Апостола из Горация (II, 122), а в 1811 г. под влиянием старшего друга чуть было не сделал «ложного» поступка — собирался послать свои стихи для публикации в «Чтениях в Беседе любителей русского слова» (II, 175). В августе 1812 г. Батюшков покинул осажденную французами Москву вместе с семейством Муравьевых — и с Муравьевым-Апостолом. Вместе они оказались и в нижегородском изгнании. «Мы живем теперь в трех комнатах, мы — то есть Катерина Федоровна с тремя детьми, Иван Матвеевич, П. М. Дружинин, англичанин Еванс, которого мы спасли от французов, я, грешный, да шесть собак» (II, 234). Яркой страницей этого времяпрепровождения для Батюшкова стали литературные беседы и споры с Апостолом-старшим. Отголоски их не замедлили сказаться в его творчестве: исследователи неоднократно отмечали близость, почти текстуальную, поэтического посланию Батюшкова «К Дашкову» и публицистической прозы Апостола в «Письмах из Москвы в Нижний Новгород»[270]. Кстати, именно Батюшков выступает в этих «Письмах…» основным литературным «собеседником» автора. Отголоски этих же разговоров видим в двух произведениях Батюшкова 1814 г.: поэтическом «Послании к И. М. М<уравьеву>-А<постолу>» («Ты прав, любимец муз!..») и прозаическом «Письме к И. М. М<уравьеву>-А<постолу>. О сочинениях г. Муравьева».

Выйдя в отставку и приехав в начале января 1816 г. из Каменца-Подольского в Москву, Батюшков остановился в доме Ивана Матвеевича на Басманной улице. «Хозяин мой ласков, весел, об уме его ни слова: ты сам знаешь, как он любезен», — сообщил он в письме к Гнедичу (II, 379). В этом доме Батюшков прожил около года; хозяин часто и надолго уезжал, а поэт занимался воспитанием младшего его сына, Ипполита. Старших сыновей Ивана Матвеевича Батюшков в письмах именует вполне по-детски: «Матюша» и «Сережа». Последний был в 1814 г. сменным адъютантом при генерале Н. Н. Раевском и служил вместе с Батюшковым, поэтому к нему поэт особенно часто обращается с различными комиссиями: то просит через него аттестат от Раевского для перевода в гвардию (II, 362), то передает письмо старому знакомому Н. В. Медему (II, 367, 375). В 1816 г. в московском доме на Басманной его посещают приехавшие из Петербурга Матвей (в марте-апреле) и Сергей (в сентябре-окт