– Я свободен, – пробормотал он. – Свободен, слава те господи!
Решение бросить Милли он принял внезапно – в Шербуре, как только они сели в поезд. В тот момент перед ним мелькнула девчонка-француженка – прямо-таки первый сорт, и он понял, что вовсе не желает, чтобы Милли вечно «висела у него на шее». Еще на корабле он обмозговывал эту мысль, но до самого Шербура не знал в точности, что предпринять. Джим слегка посожалел, что не сообразил оставить Милли толику денег, хотя бы для ночевки, но ведь наверняка кто-то о ней позаботится, стоит ей только добраться до Парижа. То, о чем он не знал, его не волновало, а Милли он собирался вовсе выкинуть из головы.
– Теперь коньяк, – велел Джим официанту.
Ему нужно было выпить что-то покрепче. Хотелось кое о чем забыть. Забыть не Милли – это труда не составляло; нет – забыть самого себя. Он чувствовал себя обойденным. Ему казалось, что это Милли его бросила; или, по крайней мере, оттолкнула его холодной недоверчивостью. Что толку, если бы он потащился в Париж вместе с ней? Для двоих денег хватило бы очень ненадолго: ведь о приглашении на работу он выдумал на основании неясных слухов о том, что американское бюро по уходу за солдатскими могилами предоставляет места во Франции нуждающимся ветеранам. Ему не следовало брать Милли с собой, да он и не взял бы, если бы имел достаточно денег. Но хотя сам он этого и не осознавал, была еще одна причина, почему Милли оказалась с ним. Джим Кули не выносил одиночества.
– Коньяк, – снова велел он официанту. – Большую порцию. Très grand[17].
Сунув руку в карман, он пощупал голубые банкноты, которые получил в Шербуре взамен американских денег. Вытащил их и пересчитал. Чудны́е какие-то бумажонки. И на них тоже можно купить все, что в голову взбредет, словно они настоящие, – не забавно ли?
Джим поманил к себе официанта.
– Слушай! – завел он было разговор. – Странные какие-то у вас деньги, не находишь?
Но официант по-английски не понимал и не смог удовлетворить потребность Джима Кули в общении. Ну и ладно. Нервы у Джима наконец-то успокоились: все тело, от макушки до пят, звенело от ликования.
– Вот это и есть жизнь, – пробормотал он. – Живем только раз. Почему бы вволю себя не потешить? – Он крикнул официанту: – Еще один такой коньяк – большой. Нет, два. Для разгона.
Разгонялся он несколько часов подряд. Очнулся на рассвете в номере дешевой гостиницы: перед глазами плавали красные полосы, в голове гудело. Обшарить карманы решился только после того, как заказал и махом проглотил коньяк; тут-то его худшие опасения и подтвердились. Из девяноста с чем-то долларов, которые он прихватил, сойдя с поезда, осталось только шесть.
– Наверное, я рехнулся, не иначе, – прошептал он еле слышно.
В запасе были еще часы. На корпусе этих часов из червонного золота – больших, с точным ходом – красовались выложенные бриллиантами два сердечка. Достались они Джиму Кули в качестве трофея за его героизм: секретные бумаги он извлек из мундира немецкого офицера, а часы были крепко зажаты в мертвой руке убитого. Одно из сердечек символизировало, очевидно, чью-то скорбь где-нибудь во Фридланде или Берлине, но когда Джим Кули женился на Милли, то сказал ей, что алмазные сердечки обозначают их сердца и будут залогом их вечной любви. Не успела Милли как следует прочувствовать это трогательное признание, как их нерушимая любовь рассыпалась вдребезги, и часы, которые вернулись к Джиму в карман, служили ему только для практической пользы – узнавать точное время.
Джим любил демонстрировать свои часы, и теперь переживал предстоящую разлуку с ними гораздо тяжелее, чем разлуку с Милли. Настолько она казалась ему мучительной, что он напился заранее. К вечеру, едва держась на ногах, сопровождаемый свистом городских мальчишек, он добрел до лавчонки, которую держал местный bijoutier[18]. Вышел он из нее обладателем залоговой квитанции и банкноты достоинством в две тысячи франков, что, как он смутно себе представлял, равнялось приблизительно ста двадцати долларам. Чертыхаясь себе под нос, он кое-как потащился в сторону площади.
– Один американец способен уложить трех французов! – гаркнул Джим трем плотным коренастым горожанам, сидящим за столиком с кружками пива.
Те не обратили на Джима никакого внимания. Он повторил свой вызов:
– Один американец, – он ударил себя в грудь, – способен отдубасить трех паршивых лягушатников – слышите?
Никто не пошевелился. Это разъярило Джима. Он рванулся вперед и ухватился за спинку свободного стула. Через секунду вокруг него собралась небольшая толпа, трое французов что-то взволнованно говорили все разом.
– А ну, давайте-давайте, я не шучу! – свирепо проорал Джим. – Один американец способен превратить трех французов в лепешку!
Перед ним выросли двое в сине-красной форме с кобурой у пояса.
– Слышали, что я сказал? – взревел Джим. – Я герой – и плевать я хотел на всю вашу поганую французскую армию!
Его схватили за руку, но он в приступе слепой ярости выдернул ее и ударил по лицу с черными усами. В ушах у Джима раздался стук, грохот, со всех сторон на него обрушились кулаки, потом пинки, и мир сомкнулся над его головой, подобно волнам.
V
После того как выяснилось местонахождение Джима и в результате личного вмешательства поехавшего туда одного из американских вице-консулов удалось вызволить его из тюрьмы, Милли осознала, что минувшие недели значили для нее очень много. Праздник кончился. И все же – несмотря на то что завтра Джим появится в Париже и возобновится постылая рутина совместной с ним жизни, Милли решила: пусть будет что будет, но поездку в Шато-Тьерри она не отменит. Ей хотелось напоследок урвать хотя бы несколько счастливых часов – чтобы было что вспоминать потом. Наверное, они вернутся в Нью-Йорк: вряд ли Джим может рассчитывать хоть на какую-то работу, если целых две недели просидел во французской тюрьме.
Автобус, как обычно, был заполнен до отказа. Близ городка Шато-Тьерри Билл Дрисколл встал перед своими клиентами с мегафоном и начал рассказывать им о том, как выглядела эта местность пять лет тому назад, когда дивизия, в которой он служил, приблизилась к линии огня.
– В девять часов вечера, – говорил он, – мы выбрались из леса. Это был Западный фронт. Я читал о нем в Америке за три года до того, а теперь вот он тут – рукой до него подать. В темноте картина походила на придвигавшийся к нам лесной пожар: только горела не трава, а вспыхивали огни разрывов. Мы сменили французский полк в окопах глубиной менее трех футов. Почти все мы были чересчур возбуждены и страха не испытывали до тех пор, пока около двух часов ночи ротного старшину у нас на глазах не разорвало шрапнелью на куски. Это заставило нас призадуматься. Через два дня мы переменили дислокацию, и я избежал ранения по одной-единственной причине: дрожал так, что в меня невозможно было прицелиться.
Слушатели расхохотались, а Милли ощутила легкий прилив гордости. Джима ничем нельзя было запугать: об этом она слышала от него самого множество раз. Думал он только об одном: совершить нечто большее, чем то, к чему его обязывал долг. Пока его однополчане укрывались в сравнительно безопасных траншеях, он в одиночку предпринял вылазку на ничейную полосу.
После обеда в городке компания отправилась на поле сражения, превращенное теперь в мирные ровные ряды могил. Милли радовала эта прогулка: чувство покоя, воцарившегося здесь после битв, умиротворяло и ее. Быть может, мрачная полоса когда-нибудь минует и ее жизнь сделается такой же безмятежной, как этот пейзаж. Быть может, Джим станет когда-нибудь другим. Если он сумел однажды проявить такие чудеса храбрости, значит, где-то в глубине его души таится достойное начало, которое побудит его к новым подвигам.
Когда настала пора двинуться в обратный путь, Дрисколл, за весь день едва обменявшийся с Милли парой слов, вдруг отвел ее в сторону и сказал:
– Хочу поговорить с вами в последний раз.
В последний… У Милли ни с того ни с сего больно сжалось сердце. Неужели завтра наступит так скоро?
– Выскажу вам начистоту все, о чем думаю, – продолжал Билл, – только, пожалуйста, не сердитесь. Я люблю вас – и вы это знаете; но то, о чем хочу вам сказать, с этим не связано: причина в том, что я желаю вам счастья.
Милли кивнула. Она боялась расплакаться.
– По-моему, ваш супруг ни на что не годен.
Милли вскинула взгляд на Билла:
– Вы его не знаете! – порывисто воскликнула она. – И не можете о нем судить.
– Я могу судить о нем по тому, как он с вами обошелся. Полагаю, что вся эта послевоенная психическая травма – чистая выдумка. Да и какое значение имеет то, что он совершил пять лет тому назад?
– Для меня имеет, – возразила Милли. Она почувствовала, что начинает злиться. – Этого у него не отнять. Он проявил доблесть.
– Верно, – согласился Дрисколл. – Но другие тоже не трусили.
– Уж вы-то конечно, – съязвила Милли. – Только что объявили, что перепугались до смерти, и все над вами насмешничали. А вот над Джимом никто не потешался: его наградили медалью именно за бесстрашие.
Милли пожалела о том, что у нее вырвались эти слова, но было уже поздно. Услышав ответ Билла Дрисколла, она удивленно подалась к нему.
– Это тоже было вранье, – медленно произнес Билл. – Мне просто хотелось всех рассмешить. В атаке я даже и не участвовал.
Он молча устремил взгляд к подножию холма.
– В таком случае, – с презрением бросила Милли, – какое у вас право тут сидеть и рассуждать вот эдак о моем муже, если вы… если вы даже…
– Я плел чепуху, как это принято у профессионалов, – прервал ее Билл. – Меня ранили накануне вечером. – Он поднялся со скамьи. – Я, кажется, внушил вам ненависть к себе, а это конец. Незачем больше объясняться.
Не отводя глаз от спуска с холма, Билл продолжал:
– Не стоило мне говорить с вами именно здесь. Для меня это несчастливое место. Когда-то я потерял тут одну ценность – в сотне ярдов от этого холма. А вот теперь потерял вас.