Новые приключения в Стране Литературных Героев — страница 3 из 5

ЖИВЫЕ ГЕРОИ

КАК КРАСНАЯ НИТЬ СТАЛА БЕЛЫМ ПЯТНОМ

Гена(вбегает, запыхавшись). Здрасте, Архип Архипыч!

Профессор (недовольно). А, явился наконец! Соизво­лил!

Гена. Так я же успел! Минута в минуту!

Профессор. То-то и оно, что ни минутой раньше. Пора отправляться в путешествие, а куда – спрашивается? Мы с тобой даже не успели договориться, потому что ваша милость где-то разгуливает.


Гена. Да вы послушайте сначала! Виноват я, что ли? Я как раз очень спешил, только иду мимо газетного киоска, гляжу – свежую почту привезли. Журналы всякие, и в том числе «Зна­ние – сила». Стал вместе со всеми ждать, пока продавец журна­лы разложит, вот и... Зато видите – достал!

Профессор(терпеливо). Ну? Это все? Ты кончил?

Гена. А чего ж еще? Хотя, правда, там еще смешная история произошла. Понимаете, подхожу я к очереди и спраши­ваю: «Кто последний?» А дяденька – пожилой такой, вроде вас, – который в самом конце стоит, молчит и не отвечает. Я опять спрашиваю, вежливо так: «Извините, пожалуйста, вы последний?» Тогда он поворачивается ко мне и очень как-то ядовито говорит: «Тут, между прочим, молодой человек...»

Профессор(уже нетерпеливо). Да знаю я, что он тебе сказал!

Гена. Знаете? Откуда?

Профессор. Оттуда, что и сам это не раз слышал. Да не только слышал, но... Стоп, Гена! Я, кажется, понял, с чего мы можем начать путешествие – сразу, без подготовки, с раз­гона!


И мы действительно сразу слышим два мужских голоса. Один лениво-снисходительный, купечески-важный, а дру­гой типичный голос зависимого, «маленького человека».


Купец. Так ты взаправду в газеты пишешь?

Корреспондент (будем так называть этого «малень­кого»). Пишу ли? Как не писать, ваше степенство? Не зарою таланта своего до самой могилы! Пишу-с! Разве не читали?

Купец. Пиши, пиши! Почему не писать, коли можешь? А в какую газету бишь?

Корреспондент. В газету «Голос», ваше степенство!

Купец. Прочесть дашь?

Корреспондент. Всенепременно-с!

Купец. Увидим, увидим, каких делов ты мастер. Ну а что же ты писать станешь?

Корреспондент. А вот если вы, ваше степенство, что-нибудь на городскую прогимназию пожалуете, то и про вас напишу.

Купец. Что ж, напиши. Я пожертвую. Отчего не пожерт­вовать? Тысячу рублев могу...

Корреспондент. Нуте?

Купец. Разумеется, могу. Две тысячи серебра – хошь? Да что две тысячи! Я еще не то обещать могу!

Корреспондент. Вы не шутите? Ваше степенство!

Купец. Могу... Только вот что... Ммм... А если я пожерт­вую, да ты не напишешь? Я, братец мой, только с тем усло­вием, чтоб ты взаправду написал.

Корреспондент. Как это можно-с? Да я хоть сей­час! Сию минуту!

Купец. Как это? Прямо... тут?

Корреспондент. А что ж дело тянуть, ваше степенство? Сяду вот... возьму лист бумаги... перышко вот... И начну, благословясь!


Пауза, во время которой слышно только, как «корреспон­дент» скрипит пером, изредка бормоча себе под нос: «У нас... богоспасаемом... воздвигаются... архитекторы... капиталы... меркантильными...»


Гена(тихонько, но настойчиво). Архип Архипыч! Это что же, он так целый час будет строчить, а мне, значит, молчать и на него любоваться?

Профессор. Верно. Можно его и поторопить...

Гена(громко). Эй, господин! Вы не мог...

Профессор. Что ты, что ты? Кто ж так делает? Это не­вежливо, дружок. Тем более можно просто повернуть рычаг сюжетного ускорения – и...

Корреспондент (победно). Все-с, ваше степенство! Готово-с!

Купец(недоверчиво). Уж и написал?

Корреспондент. Написал-с! Так что можете, ваше степенство, жертвовать! И мне, ежели будет ваша милость... за труды-с!

Купец. За труды-с... Гм! Чего так скоро? Ты... ты не так. Ты бы подольше пописал. Зачем спешить? Поди, братец, еще попиши.

Корреспондент. Ваше степенство! Ни место, ни вре­мя стеснить таланта не могут! Хоть целый год дайте мне – и то, ей-богу, лучше не напишу!

Купец(с большой неохотой). Ишь ты... Ну, ладно, давай сюда... Посмотрим, чего ты там насочинял... (Читает с трудом.) «У нас... в на-шем... бого-спаса-емом городе, еже-годно воз-дви... воз-дви-га...». Что-то вижу плохо. Да и очки забыл взять. Ну-ка, прочти сам!

Корреспондент. Извольте-с! (Читает бойко и с пафо­сом.) «...Ежегодно воздвигается по нескольку зданий, для чего выписываются столичные архитекторы, получаются из-за грани­цы строительные материалы, затрачиваются громадные капита­лы – и все это, надо признаться, с целями меркантильными. Жалко! Жителей у нас 20 000 с лишком, город существует уже несколько столетий, здания воздвигаются, а нет даже и хижи­ны, в которой могла бы приютиться сила, отрезывающая корни, глубоко пускаемые невежеством. Но наконец-таки и на нас по­веяло воздухом, которым дышит вся образованная Россия. Месяц тому назад мы получили от господина министра раз­решение открыть в нашем городе прогимназию. Более того! На­шлись люди, которые не ограничились одним изъявлением восторга, а пожелали еще так же выказать свою любовь и на деле...».

Купец. Нничего... Ловко!

Корреспондент(сыплет частым горохом). «Наше ку­печество, никогда не отвечающее отказом на приглашения под­держать денежно какое-либо доброе начинание...».

Купец. Во-во!

Корреспондент. «...И теперь также не кивнуло отри­цательно головою».

Купец. Черрт! Скоро написал, а как важно! Ай да ты!

Корреспондент(у него и голос словно бы расцвел от похвалы и надежды получить воздаяние). «Считаю нужным назвать здесь имена главных жертвователей...».

Купец. Ну? Ну?

Корреспондент. Вот их имена: Гурий Петрович Грыжев – 2000. Петр Семенович Алебастров – 1500. Авив Иннокентиевич Потрошилов – 1000».

Купец. Грыжев... Потрошилов... А я? Я-то где же?

Корреспондент. Успокойтесь, ваше степенство. Вы на самом на главном месте-с. Можно сказать, наверху-с. Вот извольте глянуть сами-с!

Купец. Давай! Про себя-то и я, глядишь, разберу... (Чита­ет.) «И Иван Степанович Трамбонов...». А, то-то! «Последний обещал...». Постой, постой! Как это у тебя? «Последний обе­щал...». Кто это – последний?

Корреспондент. Последний-с? Это вы-с!

Купец. Так я, по-твоему, значит, последний?

Корреспондент. Последний-с... То есть... эк... эк... в смысле...

Купец. Кто последний?! Говори!! Я?!!!

Корреспондент. Вы-с, только в каком смысле?

Купец. В таком смысле, что ты дурак! Понимаешь? Ду­рак! На тебе твою корреспонденцию! Рраз... рраз... и рраз!

Корреспондент. Ваше высокостепен... Батюшка Иван... Иван...

Купец. Так я последний? Ах ты, прыщ ты этакой! Гусь! Свинья! Иван Степанов Трамбонов последним никогда не был и не будет! Ах ты...

Профессор(поспешно). Ну, Гена, это, кажется, уже совсем не для твоих ушей!


Крик разом смолкает. Они одни.


Гена. Точно! Теперь я вижу: вы в самом деле поняли, что мне тот дяденька сказал. У нас, говорит, последних нет! Надо, говорит, спрашивать: «Кто здесь крайний?» А я ему: «Так ведь край-то у очереди не один!..»

Профессор. Ладно, ладно, потом доскажешь! Главное, как видишь, Чехов на твоей стороне. Это ведь именно его ранний рассказ, который называется «Корреспондент» и написан в 1882 го­ду. То есть вот еще когда – или, вернее, вот уже когда – находились люди, считавшие, что слово «последний» звучит обидно.

Гена. Чудаки, правда?

Профессор. Не то чтобы чудаки, а просто люди, не очень внимательные к законам своего родного языка и к зна­чениям слов, к семантическим оттенкам...

Гена. То есть... Нет, тут даже я чего-то не понял!

Профессор. А все очень просто. Слово «последний» имеет в русском языке несколько значений. И первое, главное из них, как определяет словарь, это: «Такой, за которым не следуют другие; конечный, находящийся на самом конце чего-нибудь».

Гена. Ну да! Вот и я в этом смысле того дяденьку спро­сил, а он...

Профессор(продолжает упрямо). Но есть и второе значение слова: «Предыдущий, низший в ряду других, самый незначительный из всех, плохой».

Гена. Вот-вот! А он, значит, решил, что я его в плохом смысле спрашиваю, да? И обиделся!

Профессор. Да не думаю, чтобы взаправду решил. Про­сто... Может быть, это непедагогично так говорить с тобой о взрослом человеке, да уж была не была! Словом, просто захотел покичиться перед тобой своим якобы необыкновенным чувством достоинства, а вышло-то глупо. Как у Ивана Степановича Трамбонова, который тоже кичился своей мошной... Впрочем, если он действительно обиделся, то скажи спасибо, что этим обошлось. Что он милиционера не позвал.

Гена. Милиционера-то – за что?

Профессор. Как? И ты еще спрашиваешь? А известно ли тебе, что у слова «последний» есть и третье значение? Самое страшное! Знаешь, а?

Гена (поддаваясь розыгрышу и даже заробев). Нет... Какое?

Профессор. «Неприличный» – вот какое! Ты же, на­верное, слыхал, как кто-нибудь говорил: «Он, дескать, изругал меня последними словами»?

Гена(до него, как говорится, дошло). А! Ну да! Как этот купец корреспондента обругал! Да-а, если бы тот дяденька так меня понял... Ха-ха-ха!

Профессор. Вот ты смеешься, а проблема между тем самая серьезная. Путаница со значениями слова «последний» – это еще, пожалуй, из разряда забавных пустяков. Правда, когда этакий дяденька из пустяка начинает скандально раздувать соб­ственное гигантское самоуважение, тут уж... Но сейчас не о том речь. Хуже то, что некоторые значения слов и выражений не путаются, а просто начисто забываются, и хотя это, в общем, даже понятно: время идет, язык хоть медленно, а меняется, но в то же время и печально. Тревожно. Мы порою сами перестаем понимать, что именно говорим, что имеем в виду, и я лично ду­маю, что тот, кто хочет по-настоящему владеть родным языком, должен сопротивляться и этой путанице и этому забвению... Понимаешь меня?

Гена. Понимаю, только... Только, может, вы поконкрет­нее, а?

Профессор. Ты прав. Вот тебе пример. Слышал такое выражение: «гол как сокол»?

Гена. Конечно! Это значит: тот, у кого ничего нету. Ну, в общем, совсем бедный.

Профессор. Верно. Но почему именно – «как сокол»?

Гена. Почему?.. Наверное, потому, что у птицы, у сокола то есть, тоже ничего нету.

Профессор. Так уж и ничего? Гнездо есть. Оперение, наконец, так что голым сокола уж никак не назовешь. Нет, ми­лый, птица тут ни при чем. «Сокол» – это старинное стено­битное орудие, чугунка или деревянная болванка, закреплен­ные на цепях и притом совершенно гладкие, голые...

Гена. А-а-а...

Профессор. Вот тебе и «а-а-а»... Ладно, тут не уга­дал. А, скажем, «кричать во всю ивановскую» – это что значит?

Гена. Громко кричать.

Профессор. И все?

Гена. Все.

Профессор. Небогато. А «от доски до доски»?.. Нет, ты мне не объясняй, что это, мол, значит от начала до конца, ты расскажи, откуда выражение взялось... Молчишь? То-то. А «коломенская верста»? А «игра не стоит свеч»?

Гена. Стойте, Архип Архипыч! Про игру я догадался!

Профессор. Наконец-то!

Гена. «Игра не стоит свеч» – это... Ну, когда в мяч иг­рают, в волейбол или там в лапту, так если кто мяч очень вы­соко вверх запустит, то говорят: свечу дал!

Профессор(насмешливо). И что дальше?

Гена(теряя уверенность). Ну... Не стоит такие свечи давать. Так, наверное.

Профессор. Нет, Геночка, догадка твоя совсем бес­помощная!.. Хорошо. Объясняю все по порядку. Выражение «кричать во всю ивановскую» идет от древнего обычая, когда в Московском Кремле, на Ивановской площади, – на той, что воз­ле колокольни Ивана Великого, – оглашались царские указы...

Гена. Ага! И очень громко, значит, оглашались!

Профессор. Разумеется. Так, чтобы было слышно во всех концах площади. А «от доски до доски» – совсем просто. Ведь переплеты у старинных – очень толстых, громоздких – книг делались из... из... Ну же, Гена!

Гена. Из досок!

Профессор. Вот именно. Из досок, обтянутых кожей. Выходит, прочитать книгу от доски до доски значило: от пере­плета до переплета, всю насквозь. А когда мы про кого-ни­будь говорим: «Экая коломенская верста...»

Гена(рад, что знает хоть нынешнее значение). Длин­ный то есть! Высокий!

Профессор. Естественно. Так вот, когда мы это го­ворим, мы сами обычно не отдаем себе отчета, почему именно коломенская. Верста – куда ни шло, а вот... В общем, все в той же древности между Москвой и селом Коломенским, где находилась летняя резиденция царя Алексея Михайловича, стояли особенно высокие верстовые столбы. Теперь все понял?

Гена. Как все? А «игра не стоит свеч»?

Профессор. Ах да. Ну, это тоже небольшая хитрость. Это переведено с французского и относится, уж конечно, не к волейболу и не к лапте, а к карточной игре. Играли-то прежде при свечах, электричества не было, и вот если выигрыш был уж очень мал, то говорили, что, дескать, он не окупает даже сго­ревших свечей. Так-то, дружок!

Гена. Ладно, Архип Архипыч. Пусть я ничего такого не знал. Конечно, я понимаю, это, может, и нехорошо, но только какая польза от того, что я теперь это знаю? Все равно же я и раньше понимал, что все эти выражения примерно значат.

Профессор. Примерно, говоришь... То-то и беда, что примерно. А ведь я вел речь о необходимости по-настоящему владеть русским языком, чтобы он был для тебя «живой как жизнь» – так назвал свою книгу о нем, о языке, Корней Ива­нович Чуковский. Не случайно писатели заботятся о том, чтобы язык и вправду был живым, чтобы все забытые или забываю­щиеся значения слов, сравнения, образы воскресали и жили...

Гена. Заботятся? А как? Статьи пишут?

Профессор. Статьи статьями, не только в них дело. По-разному заботятся. На первый случай, чтоб недалеко хо­дить, вот тебе хоть бы это – опять из раннего Чехова.


Раздается голос человека молодого, но уже побитого жизнью, как бы читающего что-то вроде лекции и одновре­менно иронизирующего над ней и над самим собою.


«Лектор». Милостивые государи и государыни! Позволю начать мою сегодняшнюю лекцию с того, что, по мнению начи­танных гувернанток и ученых губернаторш, душа есть неопреде­ленная объективность психической субстанции...

Гена. Чего-чего?

«Лектор»(разумеется, не слыша и не слушая его). Да-с! И я не имею причин не соглашаться с этим. У одного ученого читаем: «Чтобы отыскать душу, нужно взять человека, которого только что распекало начальство, и перетянуть ремнем его ногу. Затем вскройте пятку и вы найдете искомое»...

Гена (смеется, как настоящий благодарный слушатель). Ничего, правда, Архип Архипыч?

«Лектор». Я верую в переселение душ. Эта вера далась мне опытом. Моя собственная душа за все время моего земного прозябания пребывала во многих животных и растениях. Я был щенком, когда родился, гусем лапчатым, когда вступил в жизнь. Определившись на службу, я стал крапивным семенем...

Гена. Крапивным? А это что значит, Архип Архипыч?

Профессор(нетерпеливо). Так в старой России през­рительно называли приказных, попросту говоря, чиновников. Ты слушай, слушай!

«Лектор». Начальник величал меня дубиной, приятели – ослом, вольнодумцы – скотиной. Путешествуя по железным до­рогам, я, милостивые государи, был, можете себе представить, зайцем!..


Голос «лектора» прерывается.


Профессор. И так далее. Я думаю, достаточно. Ну, как?

Гена(смеется). Смешно! Как это он там? Я, говорит... (Отсмеявшись.) Но только это же все так, просто в шутку!

Профессор. Конечно! Хотя, как говорится, в каждой шутке есть доля правды. Вот и здесь, в этой вполне бесхитрост­ной юмореске Антоши Чехонте по-своему сказалась писатель­ская страсть воскрешать слова и выражения, давать им новую жизнь или возвращать старую, пробовать слово на вкус, раз­глядывать на свет, осязать и обонять его, в общем, относиться к нему, как к живому. Но бывает, что в подобных случаях писателям совсем не до шуток... Тебе ведь известно словосоче­тание: «нервы расходились»?

Гена. Кому ж оно неизвестно? Я и сам так говорю.

Профессор. Так вот послушай, как это говорит поэт:

«Слышу:

тихо,

как больной с кровати,

спрыгнул нерв.

И вот –

сначала прошелся

едва-едва,

потом забегал,

взволнованный,

четкий.

Теперь и он и новые два

мечутся отчаянной чечеткой».

Гена (уважительно). Это Маяковский, да?

Профессор. Угадал. Видишь, что здесь произошло? Мы произносим: «У меня что-то нервы расходились», как го­товую и всем известную формулу, мимоходом, между прочим, только сообщая это собеседнику, всего-навсего информируя его. А тут...

Гена. Да уж! Тут прямо фантастика какая-то! Нервы не то что расходились, а вон что вытворяют: прыгают! Мечутся!

Профессор. Не фантастика, а поэзия. Искусство слова. И заметь, как все это действует на нас, как волнует, как бу­доражит, – вон даже ты возбудился; совсем не так, как подейст­вовало бы беглое сообщение о состоянии нашей нервной сис­темы. Потому что образ как бы развернут, раскрыт, материали­зован, повторяю, воскрешен. Вот что такое настоящий худож­ник слова!.. Вообще должен сказать, что путешествие, в которое мы сегодня так нечаянно отправились, не зря оказалось путе­шествием все-таки никуда иначе как в литературу, хотя на­чали-то мы с разговора о языке. У них, у литературы и языка, связи, сам понимаешь, вообще неразрывные. И самые разнооб­разные. Иногда писатель берет старое, затертое выражение и дает ему новую жизнь – как в стихах Маяковского. А иной раз – наоборот. Именно писатель и рождает какое-нибудь яр­кое выражение, которое мы тут же подхватываем и начинаем употреблять в хвост и в гриву, пока оно совсем не сотрется и не обезличится, причем, как не слишком благодарные люди, даже не помним, кому именно этим выражением обязаны...

Гена(деловито). Например?

Профессор. Ну, допустим, все мы часто и даже слиш­ком часто повторяем: «красная нить... эта мысль проходит красной нитью...» – и так далее. Честное слово, даже надоело! А известно ли тебе, что некогда это был очень свежий и сме­лый образ?

Гена. Ну да?


Он удивлен, и его можно понять: нам это тоже довольно трудно вообразить.


Профессор. Уверяю тебя! Вот отрывок из одного зна­менитого романа. «В английском морском ведомстве, как мы слыхали, заведен особый порядок: все снасти в королевском флоте, начиная от самого крепкого каната и кончая самой тонкой бечевкой, сучатся так, чтобы через них проходила красная нить, которую нельзя из них вытащить, не распустив всей веревки; по этой нити можно установить на самом не­большом отрезке веревки, что она принадлежит казне...»

Генапониманием). Это чтоб не украли, что ли?

Профессор (рассмеялся). Может быть... Ты слушай дальше: «Такая же нить проходит через весь дневник Оттилии, нить любви и привязанности, которая все в нем связывает и характеризует целое». (Захлопывает книгу.) Это из романа ве­личайшего немецкого писателя Иоганна Вольфганга Гете «Из­бирательное сродство». Считается, что именно там это выраже­ние употреблено впервые, и рассказывают даже, что у Гете хра­нился кусок такого каната с красной нитью, который подарил ему один англичанин, корабельный врач.

Гена. А я ничего этого и не знал!

Профессор. Да, можно сказать, что эта красная нить была в твоем образовании белым пятном. И если бы только она! Скажи, в каком художественном произведении впервые возникло словосочетание, которое ты тоже наверняка повто­ряешь время от времени: «Мы пахали»?

Гена. В каком?.. Сейчас... Эх, забыл! Помню только, что там что-то такое с мухой связано.

Профессор. Немного, но и на том спасибо. А где ро­дились такие поистине крылатые выражения, как «разбитое корыто»? «Тришкин кафтан»? Или – «рыльце в пуху»? То­же – «эх, забыл»?

Гена. Почему обязательно забыл? Помню! «Тришкин каф­тан» – ясно, откуда. «Корыто» – тоже. А «рыльце в пуху» – это... это...

Профессор. Ну, вот что! Ты себе можешь ломать голову сколько угодно, а нам с нашими юными слушателями некогда тебя ждать. Так что уповай на них. На их сообрази­тельность.

СЧАСТЛИВЦЕВ И НЕСЧАСТЛИВЦЕВ МЕНЯЮТ ПРОФЕССИЮ

Это путешествие, совершаемое, как скоро выяснится, не без помощи Почтового Дилижанса, начинается точь-в-точь на том самом месте, что и второе действие пьесы Александ­ра Николаевича Островского «Лес». Место то же, и герои те же.


Несчастливцев(оглушительным басом трагика). Аркашка!

Счастливцев (как водится, у него жидкий тенорок). Я, Геннадий Демьяныч. Как есть весь тут.

Несчастливцев. Куда и откуда? Как всегда, из Волог­ды в Керчь?

Счастливцев. Точно так-с! А вы, Геннадий Демья­ныч?

Несчастливцев. Будто не знаешь! Из Керчи в Во­логду, ясное дело. Ты пешком?

Счастливцев. На своих-с, Геннадий Демьяныч. А вы-с?

Несчастливцев. В карете!

Счастливцев. Хе-хе! Шутить изволите, Геннадий Демьяныч!

Несчастливцев. Какие шутки, Аркадий? Не то что в карете, а бери, брат, выше. В самом Почтовом Дилижансе! Видишь, поодаль в лесочке стоит?

Счастливцев. Откуда ж такое богатство, Геннадий Демьяныч?

Несчастливцев. А это, Аркадий, понимаешь ли... Впрочем, после!

Счастливцев. Как будет угодно, Геннадий Демьяныч... (Очень фальшиво.) Но вы только подумайте, а? Вот так встреча! Вот уж не ожидал! И что главное, опять мы с вами точка в точку сошлись! У самого этого столба, на котором две доски разные пути указуют... Какие там в точности? Я уж и позабыл было... Ах да! (Читает.) «В город Калинов... В усадьбу Пеньки, помещи­цы г-жи Гурмыжской...».

Несчастливцев. А ты, братец, бросил бы шута ло­мать! Экое, скажи на милость, удивление! Да мы с тобой на этом месте уже столько лет и зим встречаемся, что пора бы при­выкнуть. Погоди, а сколько же именно?.. Сейчас посчитаем. Ста­ло быть, в первый раз встретились мы тут с тобой... дай бог па­мяти... в одна тысяча восемьсот, братец ты мой, семьдесят пер­вом году.

Счастливцев. В точности так, Геннадий Демьяныч! В городе Петербурге, в Александрийском театре, аккурат в бене­фис Бурдина, который вас и играл!

Несчастливцев. Видишь? Выходит, встречаемся мы с тобой, Аркашка... да нет, и не сочтешь! Словом, так давно, что каждая здешняя собака, только спроси ее, тотчас тебе скажет: «Он, скажет, то есть я, есть никто иной, как знаменитый трагик Геннадий Несчастливцев, который по всем российским городам гремел, и происходит он из комедии Островского «Лес». Ну а тот, скажет, что пожиже да пообтерханней, это Счастливцев Аркадий. Тоже будто из актеров, хотя какое же сравнение! Одно слово, комик!»

Счастливцев. Опять шутите! Да вы и всегда веселого нрава были. Не забуду, как служили мы с вами в одном театре в Костроме, так вы, бывало...

Несчастливцев. Не до воспоминаний сейчас, Аркадий! Скажи-ка лучше, что у тебя в твоем узле?

Счастливцев. Библиотека-с!

Несчастливцев. А, помню, помню, водевили с нотами! И зачем ты до сих пор эту дрянь носишь?

Счастливцев (с достоинством). Нет, Геннадий Демья­ныч, не водевили! Драмы-с! И комедии! Теперь и мы учены стали – одного Островского Александра Николаевича, благоде­теля моего, полное собрание имею!

Несчастливцев. Вот за это хвалю! Нужная вещь, братец!

Счастливцев. То-то, Геннадий Демьяныч! Ну а у вас в ранце что?

Несчастливцев. Что? А вот гляди... (Вынимает пооче­редно.) Пара платья хорошего, в Полтаве сшил... Жаль, фрака нет; был фрак, да я его в Кишиневе на костюм Гамлета выменял. Что за трагик, коли принца Датского не играет? Впрочем, тебе не понять...

Счастливцев. Почему же-с? Да когда в Сарапуле «Гамлета» давали, я, Геннадий Демьяныч, если хотите знать, за сценой петухом кричал!

Несчастливцев. Петухом? Коли так, ты, Аркадий, у нас важная птица! Ха! Ха! (Театрально смеется.) Однако пой­дем далее. Складная шляпа, братец, два парика... Пистолет тут у меня хороший, у черкеса в карты выиграл в Пятигорске...

Счастливцев. А это что же, Геннадий Демьяныч? Никак, письма?

Несчастливцев(значительно). Они.

Счастливцев. Эдакая-то уймища? Да кто ж их вам прислал?.. А, понимаю, Геннадий Демьяныч! Поклонницы?

Несчастливцев(с досадой, потому что ему, прямо скажем, не очень хочется опровергать это предположение). Не то, братец! С этими письмами, скажу я тебе, закавыка вышла. Иду я, Аркадий, как и ты, пешком, вдруг вижу, нагоняет меня этот самый Почтовый Дилижанс. А на козлах молодец не нашего обличья – ни дать ни взять слуга из переводной комедии. «Сэр!» – кричит... Это он мне: «сэр!»... «Не вы ли, кричит, буде­те прославленный на всех земных континентах артист Геннадий Несчастливцев?»

Счастливцев(ахнув). Так и сказал: на континен­тах?

Несчастливцев. Разумеется, так!.. Впрочем, пони­маешь ли, лошади ржут, колеса стучат, ветер свистит, как в «Короле Лире»... Словом, неразборчиво... Я, говорю, самый. А с кем имею честь? – Сэм, отвечает, Уэллер, к вашим услугам!

Счастливцев. К услугам, ишь ты! Вот что оно значит, иностранное-то воспитание. Не нам чета! А сам-то... или не сам, а Сэм? Уэ... Уэ... Да эдак и язык сломишь! Из какой же он такой комедии, Геннадий Демьяныч?

Несчастливцев. То-то и штука, что оказалось: не из комедии, а из романа английского. «Пиквикский клуб» – так, кажется. И еще этот самый Уэллер к Почтовому Дилижансу приставлен и на нем всякие письма развозит. Ну а что до услуг, то с ними-то он, наоборот, ко мне обратиться намерился.

Счастливцев. Ишь ты! Вот я и говорю: от иностранца всегда каверзы жди. Не то что наш русак, простая душа!.. Да на что вы-то ему понадобились?

Несчастливцев. Я было и спросил: не обознались ли? Нет, говорит, у нас промахов не бывает, как сказал охотник, угодив вместо куропатки в приятеля. Тут, говорит, господин Не­счастливцев, у меня письма от наших юных слушателей, и среди них одно такое, на которое – как, говорит, мне сказали сведу­щие люди – вы с вашим другом Аркадием Счастливцевым...

Счастливцев. Так и сказал: со мной, дескать?

Несчастливцев. Так и сказал. ...Вы, говорит, с вашим другом лучше всех можете ответить. Даже, говорит, лучше само­го Шерлока Холмса...

Счастливцев. А это что за Шерлок такой? Шейлок – знаю, сам даже в «Венецианском купце» лицо без речей играл, а вот Шерлок...

Несчастливцев. Да что ты пристал, братец? Откуда мне знать? «Так что, – это англичанин-то мне, – забирайте себе мой Почтовый Дилижанс и дуйте, куда письмо покличет». А то, мол, все я да я. Надо, говорит, жить и делиться по-братски, как сказал папаша, выпоров одного сына и берясь за другого. Слез с козел – да только я его и видел.

Счастливцев. Скажите, Геннадий Демьяныч, честь-то какая!

Несчастливцев. Что честь, братец? Дело надо делать. То бишь письма читать. Авось и набредем на то самое, на счет коего, как он сказал, мы с тобой доки... Начинай, Аркадий! Вот тебе письмо. Да читай как следует, а то я ваше племя, коми­ков, знаю!

Счастливцев. Будьте покойны, Геннадий Демьяныч! (Откашливается, по-актерски пробует голос и начинает читать, увы, в дурной, так называемой ложноклассической манере.) «Здравствуйте! Пишет вам ученица седьмого класса из города Че­лябинска...». Че-ля-бин-ска? Ну и ну! Кажется, всю Россию исхо­дил, из Ростова меня губернатор приказал нагайками гнать, в Архангельск, помню, по морозу везли, так по причине легкости одежды в большой ковер закатывали, а в Челябинске не бы­вал!

Несчастливцев. Ну, будет, Аркадий! Ты, брат, моего терпения не испытывай. Сказано: читай без фокусов!

Счастливцев. Читаю, Геннадий Демьяныч!.. «Из горо­да Челябинска Гусева Наташа. Вы просили ответить, из каких произведений вышли те крылатые слова, о которых вы говори­ли. Вот мои ответы. «Мы пахали!» – это ироническое замеча­ние о тех, кто присваивает себе заслуги других. Выражение пришло в речь из басни Ивана Ивановича Дмитриева «Муха» (1803 год). «Бык с плугом на покой тащился по трудах...». Геннадий Демьяныч! Я старую знакомую встретил!

Несчастливцев. Какую еще знакомую? Сам же гово­ришь: в Челябинске не бывал.

Счастливцев. Да нет, вы не о том! Муху!.. То есть – тьфу! – басню! Ведь я ее в Костроме на благотворительном вечере в пользу нищих актеров читал! Уж и аплодисмент был!.. (Читает, завывая и очень пережимая в «выражении».)

«Бык с плугом на покой тащился по трудах!

А Муха у него сидела на рогах,

И Муху же они дорогой повстречали,

«Откуда ты, сестра?» – от этой был вопрос.

А та, поднявши нос,

В ответ ей говорит: «Откуда? Мы пахали!»

Несчастливцев. Довольно, братец. Тут не одно твое письмо. Вот и еще есть из... не разберу что-то... из села Побегайловки Ставропольского края от Светланы Свенской. «Пишу вам впервые. Я учусь в девятом классе. Класс у нас дружный, хотя маленький. Вот ответы на ваши вопросы. Выражение «Тришкин кафтан» из комедии Фонвизина «Недоросль»...

Счастливцев. «Недоросль»? Как же так, Геннадий Демьяныч? Воля ваша, не то что-то. Мне ли «Недоросля» не знать? Я в нем Кутейкина играл и, вообразите...

Несчастливцев. Знаю, знаю! Уж и аплодисмент был!

Счастливцев. Как вы угадали? Не отрицаю, был! Да только вот в чем загвоздка: Тришка там есть, и кафтан есть, а выражения такого нету! Разрази меня гром, нету!

Несчастливцев. Не божись, Аркадий, верю. То есть сам я в комедиях ваших, как тебе, братец, известно, отродясь не игрывал – мне бы Отеллу какого-нибудь раздраконить да Велизария, – но вот Илья Рогозин, аккурат из-под Вологды, куда я как раз стопы направлял, он твою руку держит. Точно, говорит, нету – и баста. Зато, пишет, «есть такая басня Крылова «Триш­кин кафтан». Однако где ж то письмо, что до нас с тобой прямо касается? Не это ли? (Читает.) «Рыльце в пуху» – выражение из басни Крылова «Лисица и Сурок». Там Сурок говорит Лиси­це: «Нет, кумушка, я видывал частенько, что рыльце у тебя в пуху». Дмитрий Шишкин, ученик восьмого класса из Омска». Верно-то оно верно, да опять не об том. Экая незадача!

Счастливцев. Вот, Геннадий Демьяныч, вы все меня попрекаете: Аркашка шута ломает, Аркашка хвастун! А письмо-то, которое вы ищете, – я ведь его нашел! Вот оно-с!

Несчастливцев(мирно). Ну а коли нашел, так не хвастай опять, а читай, братец!

Счастливцев. Нет, право, обидно! Я, мол, и то, я, мол, и се, а, может, на провинции-то я...

Несчастливцев. Аркадий!!

Счастливцев(струхнув). Читаю, читаю! «Вам пишет Сева Волокитин из Пензы. Ответить на ваши вопросы мне было, конечно, нетрудно. Я...».

Несчастливцев. Ну, ответы ты, братец, пропусти. Бу­дет!

Счастливцев. Пропущу, Геннадий Демьяныч!.. (Бор­мочет.) «Мы пахали... Разбитое корыто... Тришкин кафтан...». Вот-с! «В общем, благодаря таким писателям, которые создают крылатые выражения, язык наш как раз и обогащается. Это Грибоедов, Крылов и другие. Но ведь чаще бывает так, что пи­сатель, наоборот, берет такие крылатые выражения, которые до него уже давно были крылатыми. Так давно, что никто, наверное, и не помнит, откуда они взялись. Вот, например, А.Н. Остров­ский. Я где-то читал, что у него из сорока восьми его пьес целых пятнадцать озаглавлены русскими народными пословицами...». Эка, хватил! Пятнадцать! Это, выходит, чуть не треть? Нет, брат, шалишь! Да взять хоть нашу с вами комедию – что у нее за заглавие? Просто «Лес». Одно слово – и точка. Пятнадцать! Прочел где-то да и поверил, с молодых-то глаз!

Несчастливцев. Погоди, Аркадий! Не делай напрас­ного шуму. А лучше развяжи-ка свой узел, коли не соврал, что всего Островского в нем таскаешь.

Счастливцев. Опять обижаете, Геннадий Демьяныч! Когда ж я врал? Вот-с, извольте убедиться!

Несчастливцев. Ишь ты! А ведь и в самом деле!.. Ладно, тогда давай полистаем в четыре руки. Проверим, коли не верится.

Счастливцев. Извольте!.. «Поздняя любовь»... «По­следняя жертва»... «Бесприданница»... «Гроза»... Ну, где ж тут?.. А, нет, и вправду есть кое-что этакое! «Бедность не порок»... «Не в свои сани не садись»... «Не так живи, как хочется»... «Светит, да не греет»...

Несчастливцев. То-то, брат! А ты еще сюда глянь! «Не все коту масленица». «Не было ни гроша, да вдруг алтын». «Правда – хорошо, а счастье лучше».

Счастливцев. Да, Геннадий Демьяныч, признаю: дал маху. Вот и у меня: «Свои люди – сочтемся», «На всякого муд­реца довольно простоты...»

Несчастливцев. Стой, стой! Именно что довольно, братец! Сочлись! Стало быть, пензяк-то наш в точку попал. Так что читай его письмо дальше уже безо всякого сомнения!

Счастливцев. Что теперь сомневаться, Геннадий Демьяныч? (Продолжает, естественно, опять «с выражением»). «И я, честно говоря, не совсем понимаю, зачем Островский так по­ступал...» (Присвистнув.) Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Не понимает – каков? «Ведь он такой великий писатель...». Слава бо­гу, хоть это понимаешь!.. «Неужели он не мог придумать своих собственных крылатых выражений? Например, у него есть три пьесы про одного и того же героя, Мишу Бальзаминова. И все три названы русскими народными пословицами: «Праздничный сон – до обеда», «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» и «За чем пойдешь, то и найдешь»...»

Несчастливцев(нетерпеливо). Ну, будет, Аркадий! Дальше не надо!

Счастливцев. Куда дальше, Геннадий Демьяныч? Вот оно, молодое-то поколение, а? Молоко на губах не обсохло, а на кого руку поднял!

Несчастливцев. Не то говоришь, братец! Какая рука? Время не для чего терять, вот что! Я ведь докумекал, за­чем меня в этот самый Почтовый Дилижанс усадили. Ехать надо, Аркадий, а не пеньки просиживать. Ехать и все как есть на месте распознать!

Счастливцев. Да куда ехать-то?

Несчастливцев. А и бестолковщина же ты! Где этот Бальзаминов обитает? В Замоскворечье. Стало быть, туда!

Счастливцев. Легко сказать! От Пеньков до самой Мо­сквы – это сколько же верст будет?

Несчастливцев. Не трусь, братец! Со мною не пропа­дешь. В дорогу, товарищ!


Разумеется, они не пропали и не сбились с дороги: иначе мы бы сейчас не слыхали голосов Миши Бальзаминова и его матери.


Мать. Ах, Миша, Миша, глупенький ты у меня уродился, вот беда-то! Ну, избегаешься ты, найдешь себе невесту богатую, самую что ни на есть миллионщицу, да ведь только что рот раскроешь, как дадут тебе поворот от тесовых ворот. Что-то она скажет, как поговорит-то с тобой? Умных ты слов не знаешь.

Миша. Это, маменька, нужды нет. В нашем деле все от счастья; тут умом ничего не возьмешь. Другой и с умом, да лет пять даром проходит; я вот неумен, да женюсь на богатой.

Мать. Вот что, Миша, есть такие французские слова, очень похожие на русские, я их много знаю. Послушаешь иногда на именинах или где на свадьбе, как молодые кавалеры с барышня­ми разговаривают, – просто прелесть слушать.

Миша. Какие же это слова, маменька?

Мать. Вот слушай! Ты все говоришь: «я гулять пойду!» Это, Миша, нехорошо. Лучше скажи: «я хочу проминаж сделать!»

Миша. Да-с, маменька, это лучше. Это вы правду говори­те. Проминаж лучше.

Мать. Про кого дурно говорят, это – мараль.

Миша. Это я знаю-с.

Мать. Коль человек или вещь какая-нибудь не стоит вни­мания, ничтожная какая-нибудь, – как про нее сказать? Дрянь? Это как-то неловко. Лучше сказать по-французски: «гольтепа!»

Миша. Гольтепа. Да, это хорошо.

Мать. А вот если кто заважничает, очень возмечтает о себе, и вдруг ему форс-то собьют, – это «асаже» называется.

Миша. Я этого, маменька, не знал, а это слово хорошее. Асаже, асаже...

Мать. Дай только припомнить, а то я много знаю.

Миша. Припоминайте, маменька, припоминайте!.. Да, я вам и забыл сказать, какой я сон видел! Вот разгадайте-ка!

Мать. Ну, говори, говори!

Миша. Вот, вдруг я вижу, будто я еду в хорошей коляске и одет будто я очень хорошо, со вкусом: жилетка будто на мне, маменька, черная, с мелкими золотыми полосками; лошади будто серые, а еду я подле реки...

Мать (авторитетно). Лошади – ложь; река – речи, разго­вор.

Миша. Слушайте, маменька, что дальше было. Вот вижу я, будто кучер меня уронил, во всем-то новом платье, и прямо в грязь!

Мать. Грязь – это богатство.

Миша. Да грязь-то какая, маменька! Бррр... И будто я в этом... весь перепачкался!

Мать. Это... это... золото!

Миша. Ах, кабы сбылось!

Мать. А вот подождем. Праздничный сон до обеда сбыва­ется, коли до обеда не сбудется, так уж что делать, значит, опять у нас, Миша, ничего не выйдет...


В этот самый миг Несчастливцев со Счастливцевым появляют­ся у Бальзаминовых.


Несчастливцев. Слышишь, Аркадий? «Праздничный сон – до обеда»! Стало быть, братец, мы с тобой туда и прибы­ли, куда метили.

Мать. Ахти! Никак, гости? А у меня не прибрано, да и сама я...

Несчастливцев (до невозможности галантно). О, не беспокойтесь, сударыня! Добродетель не нуждается ни в каких покровах! Извините великодушно вторжение двух странников по морю житейскому и изъясните, отчего вы с такой скорбью помя­нули стародавнюю российскую пословицу?

Мать. Да что объяснять-то, батюшка? У нас все наружу. Миша мой... Ну, сами видите, и хорош, и пригож, да вот умом-то...

Миша(укоризненно). Ма-аменька!

Мать. Ах, Миша! Что на лице написано, того не упрячешь. Вот, значит, и в прошлый раз увидал он сон, будто, дескать, быть ему в богатстве, а я ему и тогда сказала: «Ой, Мишенька, праздничный сон – до обеда...»

Несчастливцев. То есть: не радуйся прежде време­ни?

Мать. Точно, батюшка, только по пословице-то оно словно складнее выходит.

Несчастливцев. И что ж, сударыня, полагать надоб­но, так и сбылось?

Мать. Ох, в точности! Как пословица предписала, так и... Да то ли еще было! Миша-то мой еще одну присмотрел – та как раз с кавалером своим побранилась, ну, Миша и смекает: вдруг на этот случай ему пофартит? И сперва оно так будто и выходило, ан...

Несчастливцев. Ан «свои собаки грызутся, чужая не приставай»?

Мать. Как это ты угадал, батюшка? Это самое Мишеньке моему там и сказали... Бесстыжие их уста! Да только я все одно в надежде: хоть что-нибудь да перепадет же на его долю? Ну, пусть не то, об чем замечтался, да хоть по его мерке, убогого моего...

Миша. Ма-аменька!

Несчастливцев. Понимаю! «За чем пойдешь, то и най­дешь»?

Мать. То-то и оно! Экий же ты понятливый! А не прика­жешь, сударь, чайку? Пирожка домашнего? Молочка парного?

Счастливцев. Молочка? А ведь это идея! Разумеется, сударыня, ежели оно от бешеной коровки!

Несчастливцев. Аркадий! Нет, сударыня, благодар­ствуйте, ибо мне пора туда, куда ведет меня мой жалкий жре­бий! Одним словом, оревуар! Адье! О, вспомяни меня в своих святых молитвах! Прощай, прощай и помни обо мне!

Мать. Ах! Миша! Миша! Слыхал, как образованные-то люди разговаривают? А ты-то...

Миша. Ма-аменька!


Но оба актера уже в дороге.


Несчастливцев. О, люди, жалкий род, достойный слез и смеха!

Счастливцев. Вы это о чем, Геннадий Демьяныч?

Несчастливцев. Как? Ты не понял, зачем совершил я этот визит? Да возьми ты этого дурака Бальзаминова... Как, по-твоему, Аркашка, он – дурак?

Счастливцев. Как не дурак, Геннадий Демьяныч? Куда уж глупее?

Несчастливцев. В том-то и штука. А теперь сообрази, братец: его, дурака этого Бальзаминова, смешная, нелепая, жал­кая судьба...

Счастливцев. Вот уж точно, что жалкая!

Несчастливцев. Не мешай!.. Его, говорю я, смешная и жалкая судьба – даже она, Аркадий! – как бы подчинена тем, братец, законам, которые установила народная наша мудрость. Народная – понимаешь? – вот для чего Островскому непремен­но понадобилось забавные эти комедии, как и прочие свои пьесы, озаглавить пословицами. Той, стало быть, мудростью, которую народ создал, выносил и многократно проверил. И выходит, что не один этот дурачина счастья своего дурацкого ищет, а словно бы сам народ за ним, за дурашкой, следит, смеется над ним, а то и жалеет. Понятно ли тебе это, братец?

Счастливцев. Понятно-то оно понятно, Геннадий Демьяныч, да больно... того. Мудрено! Вот ежели б вы...

Несчастливцев (безнадежно). Молчи! Вижу – не понял... Что ж! Артист Геннадий Несчастливцев сумеет пережить и это, увы, не первое разочарование – только б сыскались на свете умные и добрые люди, которые услыхали бы его и поняли! Авось и сейчас слышат!

ВСЕМ СЛУГАМ ПО СЕРЬГАМ

Холмс. А ну-ка, дорогой Уотсон, примерьте это одеяние. Я хочу убедиться, по плечу ли оно вам.


Как вы уже догадались, Почтовый Дилижанс вновь поступил во владение Холмса.


Доктор Уотсон. По плечу? Мне? Позвольте, но ведь это, если я не ошибаюсь, ливрея? Такая же, как на кучере наше­го Дилижанса Сэме Уэллере?

Холмс. Точно такая... Но, по-моему, вы шокированы, Уотсон? Если так, позвольте вам напомнить, что в интересах следствия мне, Шерлоку Холмсу, приходилось облачаться даже в лохмотья нищего.

Уотсон. Бог с вами, Холмс! У меня нет сословных пред­рассудков. Просто я не могу понять, к чему этот маскарад.

Холмс. Разумеется, и на этот раз для участия в следст­венном эксперименте, к которому нас призывает вот это письмо. Ознакомьтесь.

Уотсон. Охотно... «Государь Андрей Петрович, отец наш милостивый!..» Что такое, Холмс? Это письмо адресовано вовсе не нам с вами. А разве читать чужие письма достойно джентль­мена?

Холмс. Ценю вашу щепетильность, но положитесь на меня. Читайте смело.

Уотсон. Ну, если так... «...отец наш милостивый! Милос­тивое писание ваше я получил, в котором изволишь гневаться на меня, раба вашего, что-де стыдно мне не исполнять господ­ских приказаний; а я, не старый пес, а верный ваш слуга, гос­подских приказаний слушаюсь и усердно вам всегда служил и дожил до седых волос... А изволите вы писать, что сошлете меня свиней пасти, и на то ваша боярская воля. Засим кланяюсь раб­ски. Верный холоп ваш Архип Савельев». Ничего не понимаю... Холмс! Объясните, как к вам попало это странное письмо.

Холмс. Лучше меня это объяснит вам школьница из Ир­кутска Ася Стороженко, послушайте, что она пишет: «Дорогие Шерлок Холмс и доктор Уотсон! Прошу вас ответить на вопрос, в котором сама не могу разобраться. Мне очень нравятся про­заические произведения А.С. Пушкина и особенно повесть «Капитанская дочка», а в ней разные герои, например Петруша Гринев, Маша Миронова и слуга Архип Савельич. Но вот про не­го-то я как раз и хотела вас спросить. Савельич очень хороший. Он любит Петрушу, готов пожертвовать за него жизнью, вообще он добрый и честный. Но в нем, по-моему, много раб­ского, он даже говорит каким-то рабским языком, называет себя холопом и другими словами, как в том письме, которое я для вас специально выписала, чтобы вы не тратили времени зря». Короче говоря, Уотсон, Ася Стороженко просит нас с вами расследо­вать наконец, каков же он, этот Савельич. Хороший он или, так сказать, не очень хороший.

Уотсон. Понимаю. И для того чтобы проникнуть в душу старого слуги, мне необходимо надевать ливрею?

Холмс. Так же, как и мне, Уотсон.

Уотсон. Ну, если так... Однако я не очень полагаюсь на свои актерские способности!

Холмс. Это уж пусть вас совсем не беспокоит. Даже мне в этом спектакле придется быть на вторых ролях, а премьером у нас будет наш славный Сэм Уэллер. Ему-то и ливрея и первая роль окажутся по плечу... (Очень громко, потому что Сэм, как есегда, наготове держит свой Почтовый Дилижанс под окнами квартиры Холмса, на Бейкер-стрит.) Сэм!!!

Сэм(естественно, издали). Сэр?

Холмс. Надеюсь, вы готовы к дальней дороге? Лошади сыты и вы, как всегда, легки на подъем?

Сэм. Разумеется, сэр! «Я никогда не чувствовал себя так легко», – сказал пассажир, обнаружив, что у него украли весь багаж.

Холмс. В таком случае – в путь!

Сэм. Слушаюсь, сэр!.. Эй, вы, любезные!


Они уже едут, а доктор Уотсон никак не может избавиться от сомнений.


Уотсон. Холмс, вам не кажется, что левый рукав моей ливреи несколько морщит? Нет? А не слишком ли сутулым я в ней кажусь?.. Понятно. Кстати, а куда именно мы едем? На свидание с этим самым Савельичем?

Холмс(терпеливо). Нет, не морщит, мой друг... Не более чем обычно, Уотсон... Да, с Савельичем. Но не только с ним. Здесь понадобятся и другие его коллеги.

Уотсон. Этого еще не хватало! Выходит, нам придется изучать сразу несколько этих господ, то есть, наоборот, лаке­ев? Как я уже вам сказал, Холмс, сословные предрассудки мне чужды, и все же...


Но Холмс молчит, задирать его дальше Уотсон побаивается, а дурное настроение требует выхода вот он и решает при­драться к Сэму Уэллеру.


Кстати, Сэм! Я давно уже хотел сделать вам замечание. Что за дурной тон? (Передразнивает его.) «Эй, вы, любезныя-а!..» Почему вы позволяете себе выкрики, несвойственные вашему положению... ну, если не джентльмена, то по крайней мере спутника двух истинных джентльменов?

Сэм. «Повторите – и, пожалуйста, попонятнее», – сказала лошадь кучеру, когда тот хлестнул ее кнутом.

Уотсон. Изволите шутить? Или, может быть, думаете, что я к вам придираюсь? Тогда ознакомьтесь с письмом от Эльмиры Сафиной из Смоленска. Вот оно! «Я не знаю, – пишет Эльмира, – из какого произведения попал к вам кучер вашего Дилижанса...».

Холмс. Как? А я-то считал, что это известно решительно всем. Что ж, дорогая Эльмира из Смоленска, позвольте вам ре­комендовать нашего друга. Мистер Сэмюэл Уэллер! Прославлен­ный персонаж великого Чарлза Диккенса, а именно его романа «Посмертные записки Пиквикского клуба». Слуга и, можно ска­зать, ближайший сподвижник самого мистера Пиквика. Сэм, я ничего не забыл?

Сэм. Нет, сэр! «Прямо в яблочко», – как сказал Исаак Ньютон, когда открыл закон Ньютона.

Уотсон. Да погодите же! Ведь я еще не дочитал письма. «Но, – продолжает юная леди, – судя по восклицаниям, с кото­рыми ваш кучер обращается к лошадям, например: «красавцы, любезные» и так далее, он больше привык управлять тройкой, чем таким сугубо английским экипажем». А? Что скажете, Сэм? Отчего вы молчите? Значит, вам, как говорится, нечем крыть?

Сэм. Hey you!

Уотсон. Что?.. Холмс, что он такое крикнул?

Холмс. Как, Уотсон? Вы не узнаете родной английский язык? А между тем наш исполнительный друг всего лишь решил удовлетворить желание – ваше и Эльмиры Сафиной!

Сэм. Hey you! My precious horses! Forward you run fearlessly without hesitation. Let our coach ride fast, as fast as an arrow flies!

Уотсон. Ах, в самом деле, что это я? Разумеется. Сла­достные звуки Байрона и Шелли! Да, это действительно другое дело. Это вам не «любезныя»...


И вдруг происходит нечто странное. Слышны испуганное лошадиное ржанье, нескладный, сбивчивый топот, какой-то скрежет в общем, шум надвигающейся и несомненной до­рожной катастрофы.


Сэм (отчаянно). What’s happened? Why have you stopped on the road?

Уотсон. Холмс! Что стряслось с нашими лошадьми?

Холмс. Если я не забыл английский язык, то именно это Сэм и пытается у них выяснить!

Сэм. Damnit, sir, these stupid horses decided to be obstinate, God knows why!

Уотсон. Damnit, Холмс, да сделайте же что-нибудь!

Холмс. Придется, дорогой Уотсон! (К огорчению юной слушательницы из Смоленска, и он вдруг кричит, как заправский российский ямщик.) А ннну, тпрру, залетныя-а!..


Лошади сразу успокаиваются, и мы вновь слышим ровный и веселый стук их копыт.


Вот и все... Боюсь, мой друг, вы забыли, а девочка и не зна­ет, какой необыкновенной тройкой управляет Сэм Уэллер и как разборчиво ему приходится обращаться с нашими быстроногими друзьями. Вот, рекомендую и их: Росинант, конь самого Дон Кихота...


Тот немедленно подает голос.


Ну этот хотя бы европеец. А другие? Холстомер! Конек-Гор­бунок!


Эти чудо-лошади тоже ответно и добродушно ржут.


Видите? На каком же языке с ними и разговаривать?.. А главное, дорогая Эльмира, ведь мы сейчас не в романе Чарлза Диккенса, как и не в рассказе Артура Конан Дойла. Мы в Стра­не Литературных Героев. Если забыть об этом, забыть о ее зако­нах, то отчего бы не удивиться, что и я, Шерлок Холмс, говорю на понятном вам языке, занимаюсь тем, к чему сэр Артур меня и близко не подпускал, а слышите вы меня по радио?..

Сэм. Тпрру! Стой, красавцы! Приехали, сэр! «Дальше не­куда», – сказал шкипер, когда вместе с кораблем очутился на самом дне.

Холмс. Что же вы молчите, дорогой Уотсон? Решили смириться с Сэмовой манерой выражаться?

Уотсон. Ах, Холмс, после того, как мы пережили смер­тельную опасность, его выкрики звучат для меня самой прекрас­ной музыкой!.. Однако какое пестрое скопище людей! И обратите внимание: тем не менее кажется, они все отлично знакомы меж­ду собой.

Холмс. Ничего удивительного. Тут собрались скоротать свободный часок представители одной-единственной профес­сии – слуги из самых разных книг русской литературы.

Уотсон. Но как мы отыщем в этой толпе нужного нам Савельича?

Холмс. Доверьтесь чутью нашего Сэма. Видите, как уве­ренно он пролагает дорогу? Идемте за ним – только будем дер­жаться поодаль. Признаться, я, как и вы, невысокого мнения о вашем искусстве перевоплощения, а чужаков здесь не любят. Ес­ли выйдет какое-нибудь недоразумение, боюсь, ваши рукава бу­дут не только морщить...


Идут сквозь толпу, пока из ее гомона не выделится голос Са­вельича, спокойный, даже в жалобах сохраняющий внутрен­нее достоинство.


Савельич. ...И вот, слышь ты, как узнал старый барин, что Петр-то Андреич, дитя неразумное, схватился на шпажонках с треклятым этим шаматоном Швабриным и получил от него рану в самую грудку, тут он и рассердись. И изволил напи­сать мне письмецо: зачем, стало быть, не доглядел...

Женский голос(это Еремеевна из «Недоросля»). Ишь ты! То-то тебе небось досталось!

Савельич. И не говори, кума! Стыдно тебе, пишет, старый ты пес, что, невзирая на мои строгие приказания, не донес мне о сыне моем Петре Андреиче. Я тебя, пишет, старого пса, пошлю свиней пасти за утайку правды и потворство к молодому человеку.

Еремеевна. И только-то? Ну, счастлив твой бог, Ар­хип Савельич! Да разве ж моя-то барыня, узнай она, что я от нее утайку сделала, так бы меня отчехвостила? И-и-и! У нас, у гос­под-то Простаковых, чуть что – сейчас на конюшню. Да как де­рут-то, благодетели наши! Тришка-портной намедни Митрофа­нушке Терентьичу кафтан обузил... (Шепотом.) А может, и не обузил, может, на него госпожа-то напраслину возвела – все одно, по сей день сесть не может. А я, раба верная, уж на что за дитей слежу, да и то недоглядела давеча, как он с голубятни сверзился, так... Ох, беда моя! (Всхлипывает.) А ты, Савельич, за такого-то барина бога молить должен!

Савельич. Я и молю, Еремеевна, что лишнего гово­рить? А все обидно. За что ж он меня старым-то псом? Я и от­ветил Андрею Петровичу как есть прямо: ваша, говорю, боярская воля, а только я не старый пес, я, служа вашей милос­ти, до седых волос дожил, да! А про рану Петра Андреича ничего к вам не писал, чтоб не испужать понапрасну. А что с ним случи­лась такая оказия, то быль молодцу не укора: конь о четырех но­гах – да спотыкается. И в потворстве я не грешен, а выдавать Петра Андреича мне тоже не след...

Уотсон. А он положительно симпатичен, Холмс, не так ли? И рассуждает с достоинством, которое сделало бы честь и джентльмену!

Сэм. Справедливо заметили, сэр! Вашу руку, старина! Бра­во! Виват!

Савельич. Спасибо на добром слове, сударь, хоть и выражаетесь не по-нашему. Никак, приезжие будете?

Сэм. «Вот это – чистая правда», – сказал лжесвидетель, когда его уличили во лжи. Сию минуту из туманного Альбиона.

Савельич. Аль-би... Мудрено на наш слух, сударь. Уж это не во Франции ли, не приведи господи?

Сэм. А сейчас промахнулись, дедушка. Берите выше: это Британия!

Савельич(успокоенно). А-а... А я грешным делом по­думал... Насмотрелся я, сударь, на французика-то на одного. Мусью Бопре – не изволили слышать?

Сэм. Слышать слыхал, почтеннейший. И не дальше чем две минуты назад. Этого вашего мосье Бопре только что оттузил мосье Гийо, камердинер господина Онегина. Не порочь, говорит, нашу нацию, бесстыдник. Не безобразничай!.. А чтоб быть с ним знакомым – нет, этой чести не имел.

Савельич. Какая честь, сударь! Самый бесчестный человек! Его, слышь ты, к Петру нашему Андреичу определили, чтоб он его по-французски и всем наукам обучал, – как будто уж и своих людей не стало, как будто без треклятого мусью дитя не умыт и не накормлен, а чему он его выучить может? Мотать да повесничать? Нет, сударь, платье, говорят, снову бе­реги, а честь смолоду!

Еремеевна. А по мне, Савельич, что за честь, коли нечего есть? И, мой батюшка! Не для нашей это сестры, не для вашего брата. Нет, по мне господа пущай хоть какие безобразия творят, я им все одно потатчица. Холопкой была, холопкой умру, только бы куска не лишили. Черствый кусок – да мой, злодеи господа да милостивцы наши!

Савельич. Нет, не скажи, Еремеевна. Честному гос­подину и служить лестно, а ежели кто без стыда да без совести, так тот...


Их прерывает хриплый, заспанный голос.


Голос. Мир всей честной компании!

Еремеевна. А, Захар Трофимыч! Милости просим!

Савельич. Честь да место. Давно не видно.

Уотсон. Холмс! Что эта женщина – служанка господ Простаковых, понял и я. А кто этот неопрятный субъект с огром­ными бакенбардами?

Холмс. Это, Уотсон, знаменитый Захар. Слуга не менее знаменитого Обломова.

Еремеевна(льстиво). Что ваш-то, Захар Трофимыч? Со двора, что ли, ушел?

Захар(мрачно.) Дрыхнет.

Савельич. Что так? Рано бы об эту пору. Нездоров, видно?

Захар. Э, какое нездоров! Нарезался! Поверите ли? Один выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.

Савельич. Тьфу, прости господи! Совсем как наш мусью!

Уотсонужасе). Холмс! Неужели господин Обломов страдает этим ужасным пороком?

Холмс. Успокойтесь, мой друг, ничего подобного. Просто Захар любит, мягко говоря, преувеличивать.

Еремеевназавистью). Ишь ты, полторы бутылки... А нашу сестру за одну рюмочку махонькую – и за ту, того гля­ди, со свету сживут. Что ж это он нынче так подгулял?

Захар. Какое нынче! Всякий день так, да хорошо, коли заснет, а не заснет, так и давай браниться!

Еремеевна. Неугодлив, видно?

Захар. Так неугодлив, что беда! И то не так, и это не так, и ходить не умеешь, и подать-то не смыслишь, и ломаешь-то все, и не чистишь, и крадешь, и съедаешь... Тьфу, чтоб тебе!.. Сегодня напустился – срам слушать. А за что? Кусочек сыру еще от той недели остался – собаке стыдно бросить, – так нет, человек и не думай съесть. Спросил – нет, мол, и пошел: тебя, говорит, повесить надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать; кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо! А сам так и лезет, так и лезет... Как вы ду­маете, братцы? Намедни обварил я ему – кто его знает как – ногу кипятком, так ведь как заорал! Не отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком... так и норовит! Чисто толкнул бы... Нет, убьет когда-нибудь человека; ей-богу, до смерти убьет! И ведь за всякую безделицу норовит выругать лысым... уж не хо­чется договаривать.

Еремеевна. Ну, коли еще ругает, а не сейчас на ко­нюшню да не приказывает дать двадцать пять горячих, так это славный барин. Вот я Архипу Савельичу про то толкую: коли ругается, так это дай бог здоровья такому барину.

Сэм(весело). Верно, мамаша! «Не барин, а прямо клад», – сказал слуга, украв у хозяина пять золотых.

Захар. Чего-о? Какие такие пять золотых? Ты нешто ви­дал? Что он говорит, православные? Ну, бывает, что греха таить, стащишь полтину-другую на табак или чтоб куму угостить, нельзя без того, а чтоб я у такого доброго, такого славного барина хоть один золотой взял? Да ты что про него полагаешь, а, не­христь?

Сэм (миролюбиво). Спокойствие, дружище! Клянусь Почто­вым Дилижансом, только что на этом самом месте вашего хо­зяина ругал вовсе не я.

Захар. А кто? Покажи – кто? Я вот его...

Сэм. Вы, уважаемый. «Имеющий уши да слышит», – ска­зал глухой, когда у него попросили взаймы.

Захар. Я? Чтоб я? Моего барина? Шалишь, брат! Да зна­ешь ли ты, кто он, мой барин-то? Да тебе и во сне не увидать такого барина: умница, красавец! Я у него как в царствии небес­ном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; жи­ву в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, – вот что! А ты... У! Прикатил невесть откуда да и насмехаться? Носит вас, побродяг, по свету, шерамыжников окаянных! Что слуга, что барин – все голь перекатная!

Сэм(вспылил наконец). Послушайте, почтенный! Я не при­вык, чтобы...

Уотсон. Сэм, не связывайтесь с этим грубияном. Это ниже достоинства британского слуги!

Сэм(неохотно). Дело хозяйское, сэр. Как прикажете.

Захар. А, так это, видать, и есть твой хозяин? Срам какой! Видано ли этакое? Глядите, братцы, уж и одеться барину не во что, совсем обнищал, коли одежду лакейскую напялил! А сам-то, сам-то – даром что заморского роду, – как есть кля­ча некормленная!

Уотсон (с глубоким презрением). Вы не понимаете ан­глийского стиля. Мы – нация спортсменов!

Захар. Эва! Скажи лучше – лопать нечего, вот тебе и весь стиль! Явились на нашу голову, голодранцы!

Уотсон (тоже вспылив). Позвольте! Это не только оскорб­ление личности! Это оскорбление национального чувства! Как вы смеете... Вы... Вы...

Захар. А-а! Братцы! Видали? Он меня толкнул! Он мне одежу порвал! Видали, какая прореха?

Сэм. «Ври больше», – сказал адвокат, нанимая лжесвиде­теля. Вы с этой прорехой сюда и явились, почтеннейший!

Холмс(властно). Прекратите, Сэм! А вы, Уотсон, вос­пользуйтесь своим же советом хранить достоинство. Едем! Поскольку наше инкогнито благодаря вам раскрыто, делать нам здесь уже нечего!..


Они снова в дороге.


Уотсон(виновато). Право, Холмс, мне очень жаль, что я не сдержался и сорвал ваш спектакль.

Холмс(уже обретя свое хладнокровие). Ничего, Уотсон. Я рад и тому, что вы сделали это только под занавес, а до той поры, надеюсь, успели выполнить просьбу Аси Стороженко и со­ставили мнение о Савельиче.

Уотсон. О да! Должен вам сказать, он мне сразу при­шелся по душе. А уж в сравнении со служанкой господ Простаковых и этим наглым слугой господина Обломова он и вовсе выигрывает. Вот что касается их, то они, не скрою, произвели на меня неблагоприятное впечатление, хотя, как вам известно, я лишен...

Холмс. Лишены сословных предрассудков. Это мне, по­жалуй, даже слишком хорошо известно. Но в общем вы правы, мой друг. Ведь дело не только в том, на какое место определила человека судьба или социальное происхождение. Дело в том, каким он сумеет быть, а Савельич не просто слуга Петра Грине­ва. Он, можно сказать, и друг его!

Уотсон(чувствуя свою вину и перед Сэмом). Как и Сэм Уэллер является нашим истинным другом, не так ли?

Холмс. Без сомнения! Ведь вы не лишите нас этой чес­ти, Сэм?

Сэм(скрывая растроганность за своей обычной дурашливо­стью). Что вы, сэр! «Вы мне льстите», – сказал мелкий воришка, когда судья обвинил его в крупной краже. (Смущенно.) Прости­те за шутку, сэр. Привычка.

Холмс. Ну вот. Короче говоря, Савельич остался челове­ком даже в своем положении крепостного раба, чего, увы, не удалось холопке Еремеевне, упивающейся своим холопством. А что касается обломовского Захара, то... Впрочем, я лучше пре­доставлю слово одному весьма авторитетному свидетелю.

Уотсон. Жаль. Значит, наш разговор придется отложить?

Холмс. Ничуть не бывало. Ибо свидетель – Иван Алек­сандрович Гончаров, и я, предвидя встречу с Захаром, а также... (Несколько небрежно, как нечто не заслуживающее особого внима­ния ничего не поделаешь, он не любит признавать, будто обя­зан кому-то своими успехами или необычными познаниями.) А так­же следуя совету моего консультанта профессора Архипа Архиповича, прихватил в дорогу томик романа «Обломов». Вот, если угодно, можете сами прочесть, что думает автор о Захаре.

Уотсон. С превеликим удовольствием! Надеюсь, Гонча­ров по заслугам воздает этому лгуну и наглецу... (Читает.) «Захару было за пятьдесят лет. Он был уже не прямой потомок тех русских Калебов...». Простите, Холмс, что это за Калеб?

Холмс. Уж этого вы могли бы у меня не спрашивать, если так дорожите своим национальным достоинством. Ведь речь о нашем с вами соотечественнике, писателе Уильяме Годвине, и его романе «Калеб Уильяме», где изображен слуга, бесконечно преданный своему хозяину.

Уотсон. Ах вот оно что! Виноват... Итак: «...не пря­мой потомок тех русских Калебов, рыцарей лакейской, без стра­ха и упрека, исполненных преданности к господам до само­забвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков. Этот рыцарь был и со страхом и с упреком... Страстно преданный барину, он, однако ж, редкий день в чем-ни­будь не солжет ему. Слуга старого времени удерживал, бывало, барина от расточительности и не воздержания, а Захар сам лю­бил выпить с приятелями на барский счет... Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще и не слыхано... Он иногда от скуки, от недостатка ма­териала для разговора или чтоб внушить более интереса слу­шающей его публике, вдруг распускал про барина какую-нибудь небывальщину...» Что ж, этот портрет вполне совпадает с тем, который мы имели столь сомнительное удовольствие лицезреть. Но я тем более не понимаю, Холмс, зачем вам понадобились показания этого свидетеля... простите – автора. В них нет ниче­го нового для нас с вами!

Холмс. Вы полагаете? Неужели вам не бросилось в глаза, что этого странного слугу, который то клянет своего барина, то кидается на его защиту, Гончаров противопоставил старым слугам, старым временам?!

Уотсон. Я это заметил. Но что из того?

Холмс. То, дорогой Уотсон, что в этом выразилось уди­вительное свойство великой литературы – в ней решительно все, каждая мелочь не случайна. Она, эта мнимая мелочь, верно служит общему смыслу произведения, она входит незаметной и необходимой частичкой в целое – будь то крылатое слово, подхваченное или рожденное писателем, название его произведе­ния, даже фамилия персонажа...


Вот тут Холмс мог бы даже и вовсе не говорить, что поль­зуется-таки помощью Архипа Архиповича: как видим, эта его реплика имеет прямое отношение к трем предыдущим путешествиям, объясняя хоть отчасти, зачем они соверша­лись и, главное, куда ведут.


То же и здесь. Обломовский Захар, как и Савельич из по­вести Пушкина, как и Еремеевна, вовсе не главный герой романа. Он второстепенный персонаж, тот, который принято называть служебным...

Уотсон(решив пошутить). Ну да, он ведь никто иной, как слуга!

Холмс. Право, вам приходилось острить и удачнее, мой друг... Но на деле он вовсе не служебный, то есть если и служит службу, то первостепенной важности. Он, как и его хозяин Обломов, чрезвычайно много говорит о духе времени, о том, что произошло к этому самому времени в русском обществе.

Уотсон. Доказательства, Холмс, доказательства!

Холмс. Потерпите, Уотсон. И вдумайтесь. Ведь и досто­почтенный Савельич, и куда менее привлекательная Еремеевна – люди той эпохи, когда узаконенное рабство, крепостное право еще в расцвете и силе. Когда даже многие лучшие люди России не могут представить себе своей страны, идущей иным путем. А помещик Обломов и его крепостной человек Захар живут на пределе крепостного права, перед самым концом его, – ведь роман «Обломов» был закончен в 1858 году. И в эти годы уже многим и многим ясна противоестественность и противозакон­ность рабства. Это общее настроение. Оно сказалось не только в характере Штольца, активного и деятельного героя романа. Не только в самом Обломове, который не мыслит себя без прежней, крепостной Обломовки и умирает вместе с нею. Нет, даже та самая странность Захара, то, что он и предан барину, и обманывает его, любит и ругает, – тоже свидетельствует о близ­ком конце такого чудовищного явления, как крепостное право. Даже «рыцарь лакейской», как иронически выражается Гончаров, даже раб, обожающий господина, и тот по-своему, по-лакейски выражает свое отношение к рабству. Попросту тем, что скверно делает свое стародавнее дело... Уф! Признаюсь, этот монолог дался мне с не меньшим, если не большим, трудом, чем разгадка тайны человека со шрамом или пестрой ленты. И поэтому я позволю себе наконец замолчать. Сэм. Эй, любезные! Красавцы!


И Дилижанс уезжает до новой встречи.

ЛОШАДЕНДУС СВАЛЕНДУС С МОСТЕНДУС

Сегодня Гена пришел к Архипу Архиповичу совсем уж не в деловом, а в очень веселом настроении: тот заметил это в пер­вую же секунду.


Профессор. Что это ты нынче сияешь, как медный грош? Может быть, опять что-нибудь смешное перечитывал?

Гена. Почему? Что ж я, дальше книжек ничего не вижу?.. (Торопится рассказать.) Ой, Архип Архипыч, у нас сегодня на уроке физики такое было! Такое!.. Ну, просто готовый юмори­стический рассказ!

Профессор. Так уж и готовый?

Гена. Ну да! А то даже целая повесть! Сядь только, за­пиши как есть, – и все дела! Эх, жалко, нам уроков много зада­ли, а то я прямо сейчас бы записал – вот бы все читатели со смеху поумирали... Да вы послушайте все по порядку. Приходит, значит, сегодня в школу Игорек наш Малашкин, а в руках у него...

Профессор(мягко). Погоди! Я тебя с охотой выслу­шаю, только давай не теперь. Ты же знаешь, слушатели уже ждут, когда и куда мы направимся.

Гена. А, может, им тоже будет интересно?

Профессор. Очень возможно, но ждут-то они от нас все-таки другого. Так что отложим твой рассказ про Игорька Малашкина и...

Гена (обиженно). Ну вот, всегда так! Только соберешься вам про свои дела рассказать, а вы – ноль внимания!

Профессор. Наоборот! Я весь внимание. Настолько, что успел заметить очень интересную фразу, которую ты сам, может быть, произнес всего только походя.

Гена. Это какую?

Профессор. Да в которой ты выразил мысль, будто бы то, что произошло у вас на уроке физики, уже совершенно готовый рассказ. И даже повесть.

Гена. Вот вы про что... А что ж тут такого? Если хотите знать, я, Архип Архипыч, вообще давно заметил, что писатели очень любят школу описывать. И все почему? Ну, во-первых, каждый в школе учился, так что тут и изучать специально ниче­го не надо: весь материал – вот он, под рукой. Готовенький! А во-вторых, про школу ведь что ни напиши, все увлекательно получается. В ней всегда столько интересного и смешного про­исходит, что и выдумывать и даже особенно думать незачем.

Профессор. Ах, вот как! Даже и думать?

Гена(его понесло, с ним, как мы знаем, это бывает). А чего мудрить? Пиши себе как есть, – и печатай на здоровье! Что, не так, скажете? Чего молчите?

Профессор. Да тут не говорить, тут ехать надо!

Гена. Куда?

Профессор. Разумеется, в школу. Куда же еще?


Многоголосый и отдаленный ребячий гомон. А ближе к нам два грубоватых юношеских голоса, которые ведут свой таинственный разговор на манер завзятых заговор­щиков.


Первый голос. Эй, Ипсе!

Второй. Чего тебе?

Первый. Давай, друже, скакая играше веселыми ногами в Зеленецкий!

Второй. В кабачару?

Первый. Туда! Дерганем столбуху, яже паче всякого гла­големого бога или чтилища!

Второй. Добро! Только ведь учитель прознает, так на воздусях отчехвостит!

Первый. Объегорим! Да и всего-то одну штофенди!

Второй. Ну, была не была! Наяривай!

Гена. Архип Архипыч, куда ж это вы меня завезли? Они не по-русски, что ли, говорят?

Профессор. Да, пожалуй, что не по-русски. По-бурсац­ки... Молодые люди! Можно вас на минутку?

Первый. Ши-че ши-го ши-те ши-бе ши-на ши-до?

Второй. Ши-про ши-ва ши-ли ши-вай!

Гена. Глядите, совсем на иностранный язык перешли!

Профессор. Ну, этим-то иностранным и я владею. Ши­на ши-пра ши-сно ши-вы ши-при ши-ни ши-ма ши-е ши-те ши-ме ши-ня ши-за ши-ду ши-ра ши-ка!

Первый (в восторге). Слышь, Ипсе? По-нашему чешет!

Второй(с уважением). Из наших, стало быть, будешь, отче? Из бурсы?

Профессор. Не важно, откуда я буду, но уж язык-то ваш я понимаю. Да и подумаешь, хитрость: перед каждым слогом прибавлять «ши»!

Первый. Хитрость не хитрость, а кто ее тебе выдал?

Профессор. Кто? Николай Герасимович Помяловский.

Второй. Это что же, Карась? Облапошить хочешь? Что­бы Карась да нафискалил? Не из таковских!

Профессор. Успокойтесь, не нафискалил. Он всего-навсего написал знаменитые «Очерки бурсы», где прославил и вас и ваши обычаи... Хотя что это я? Ведь вы-то этой книги читать еще не могли. Скажите лучше, как нам пройти в класс? Нам, види­те ли, хотелось бы присутствовать при полном сборе бурсаков.

Первый. Так наяривайте вон туда. Сейчас как раз Крас­нов в класс пришел. Пал Федорыч. А он у нас – лафа!

Второй. Точно! Персона грата! Гуманус эст! Драть де­рет, но уж больше десяти розог нипочем не даст.

Профессор. Благодарю, вы меня убедили. Значит, туда?

Первый. Туда, туда! Двигайте от всех скорбей. Фаля! Бар да дым!


Класс. Голос учителя.


Краснов. Ну-с, благословясь приступим! Кто у нас се­годня желает отвечать? (Про себя.) Ага! У Иванова в нотате нуль. Отлично-с... Иванов! Возглашай!

Иванов (всем своим голосом выражая необоримую ту­пость). Я... Я... Я, Пал Федорыч...

Краснов. Прочитай же нам урок!.. Что ж ты?.. (Обора­чивается на скрип двери.) Вам что угодно, господа?

Профессор. Простите, ради бога, но не позволите ли нам присутствовать на уроке?

Краснов. С какой стати? А, вы, видно, привезли внука определить в бурсу?

Гена. Меня? В бурсу? Еще чего!

Профессор. Ннет, не в этом дело... Я, видите ли, в не­котором роде ваш коллега и...

Краснов(с семинарской приветливостью). А! Свой своя не познаша! Садитесь, коллега, и любуйтесь! Я вам весь товар лицом представлю. Взгляните хоть на этого. Иванов! Не можешь, что ли, отвечать?.. Ну? (Видит, что тот молчит, и, изощренно издеваясь, меняет тон и начинает говорить ласково, почти неж­но.) Да ты здоров ли, душа моя?

Иванов(полушепотом). Зздоров...

Краснов(еще нежнее). И ничего с тобой не случилось?

Иванов. Нничего...

Краснов. Но ты, друг мой, точно расстроен чем-то... Да? Что же ты молчишь? (Умоляюще.) Ну, скажи мне урок!

Иванов(бормочет себе под нос). Ведь знает же, ирод, что у меня круглый нуль, – чего ж спрашивает? Мучит только...

Краснов. Что ты там говоришь? Скажи громко!

Иванов(диким голосом). Я... Я... не... зна-аю!

Краснов(так, словно он никогда не слыхал ничего более неправдоподобного). Чего не знаешь?

Иванов. Я... урока...

Краснов. Не слышу. Скажи еще громче!

Иванов (ревет во всю мочь). Не зна-а-аю!!!


Гогот бурсаков, но даже в нем не затерялся звонкий смех нашего Гены.


Красновкрайнем изумлении). Ты не знаешь? Ты? Да этого быть не может!


Снова взрыв хохота.


(Донельзя участливо.) Отчего же ты, друг мой, не знаешь?

Иванов. Го... голова болела.

Краснов. Угорел, верно?

Иванов. У... угорел.

Краснов. А то, может быть, простудился?

Иванов. Про... простудился.

Краснов. И угорел и простудился? Экая, братец мой, жа­лость!

Опять хохочут немилосердные бурсаки, и опять от них не отстает легкомысленный Гена.

Иванов(решительно). Не могу учиться!

Краснов. Отчего же, друг мой?

Иванов. Способностей нет.

Краснов. А ты пробовал учить вчера?

Иванов(угрюмо). Пробовал.

Краснов. Ну и о чем же ты учил?


Томительное молчание.


Что ж ты не говоришь?


Молчание.


Зачем же ты смотришь на парту? Смотри прямо на меня. Ну? Не надо быть застенчивым, мой друг... Так, о чем же ты учил?

Иванов. Я... я не знаю. Я ни о чем не учил... Я не знаю, что задано... (С воплем.) Отпустите, Пал Федорыч!

Краснов. Отпустить? Тебя? Господь с тобою, Иванов! Да ты же у нас первый ученик!


Хохот.


Ну, хорошо, отдохни пока. Воздвиженский!

Воздвиженский (лениво). Тут я...

Краснов. Возьми указку, поди к карте и покажи мне, сколько есть частей света. Ну, поезжай, мой друг!

Воздвиженский(медлительно). Европа...

Краснов. Раз.

Воздвиженский. Азия...

Краснов. Два.

Воздвиженский. Гишпания...


Хохот.


Краснов(невозмутимо). Гишпания? И куда бишь ты с нею заехал? В Белое море? К моржам и белым медведям?.. Ну хорошо. Стало быть, три.


Молчание.


Что же ты? Путешествуй дальше. Али уже все пересчитал стра­ны света?

Воздвиженский. Все.

Краснов. Именно все. (Профессору.) Нравится вам мой уникум, коллега?.. Ступай, вались дерево на дерево. Теперь отве­чай ты, Тетерин!.. Впрочем, постой, тебя ведь теперь иначе вели­чать надобно? Известно ли вам, коллега, как он расписался в по­лучении казенных сапогов? «Петры Тетеры получили сапогы». Ну-ка скажи, Петры Тетеры; что такое море?

Тетерин. Вода.

Краснов. Какова она на вкус?

Тетерин. Мокрая.

Краснов. Молодец! А теперь проспрягай мне слово «бо­городица».

Тетерин. Я богородица, ты богородица, он богородица, мы богородицы, вы богородицы, они, оне богородицы.

Краснов. Дельно! Проспрягай слово «дубина».

Тетерин. Я дубина...

Краснов. Так и есть! Садись, Петры Тетеры... Слыхали, коллега? А знали бы вы, как этот Тетерин у нас переводит. Он латинское «максимус» взял да и перевел как имя «Максим». Когда же ему стали подсказывать, что, дескать, «максимус» озна­чает «весьма большой», он и махнул: «весьма большой Мак­сим»!.. А еще один господин – вроде нашего Петры Тетеры – приехал к отцу на каникулы. Отец его спрашивает: «Как сказать по-латыни: лошадь свалилась с моста?» А молодец и отвечает: «Лошадендус свалендус с мостендус...»


В который раз громовой смех, в который раз в нем радостно участвует Гена.


Что, коллега? Неужто и это вас не рассмешило? Напра-асно! Берите пример со своего внука!

Гена. И правда, Архип Архипыч, чего вы все молчите? Не улыбнулись даже. Умора же, разве нет?

Профессор. Не знаю, Гена, может быть. Но в любом случае нам пора откланяться.


Они снова одни.


Гена. И чего это вы так заторопились? Лично я бы с удо­вольствием еще посмеялся. «Лошадендус свалендус с мостен­дус» – это надо же!

Профессор. Да, да! Я отлично помню твое суждение: в школе всегда происходит много смешного. Так много, что пи­сателю надо только сесть и все это записать. Даже думать не­обязательно!

Гена. А что? Да я уверен, что Помяловский все, как есть, описал. В точности! Он же ведь сам в этой бурсе учился?

Профессор. Да, учился. И даже, как ты слыхал, вывел себя в своих «Очерках» под кличкой Карась. Но неужели ты думаешь, что вот эта сцена, во время которой ты чуть не оглушил меня своим диким хохотом, казалась всего лишь веселой и ему?

Гена. А что вы всё на меня? Все же смеялись, не я один! Смешно потому что.

Профессор. Что ж, верно: глупость и необразованность всегда смешны. И смеялись, ты прав, все. Смеялись темные бурсаки, ученики низкопробного духовного училища, эти бедные ребята, изувеченные своим так называемым воспитанием. Смея­лись тому, что этот самый Краснов, который у них, видите ли, считается чуть не добряком по сравнению с другими, издевался над их еще более темными однокашниками. Но это вовсе не значит, будто самому Помяловскому писать об этом было так уж весело, – что, между прочим, сразу понял Дмитрий Иванович Писарев. Он посвятил «Очеркам бурсы» прекрасную статью под многозначительным названием «Погибшие и погибающие». И знаешь, с чем сравнил бурсу, заставившую тебя так беззаботно хохотать? С мертвым домом. С каторгой, на которой побывал и о которой с необыкновенной силой поведал Достоевский...

Гена (недоверчиво). Ну, сравнили тоже!

Профессор. Говорю же: это не я, это Писарев сравнил. Вот послушай, если не веришь: «Каждый бывший бурсак и даже каждый читатель, знакомый с очерками Помяловского, ответит не задумываясь, что все учебные занятия бурсаков похожи, как две капли воды, на обязательную работу каторжников».

Гена(не желая смириться с этим). А может, это все-таки преувеличение? Критики, они иногда ведь...

Профессор. Ах, вот куда кинулся? Критику решил поставить под сомнение? Не увернешься, брат! Ибо вот что пи­сал уже Достоевский в «Записках из мертвого дома», слушай: «Самая работа показалась мне вовсе не так тяжелою, каторж­ною, и только довольно долго спустя я догадался, что тяжесть и каторжность этой работы – не столько в трудности и беспре­рывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязатель­ная, из-под палки». И больше того! Достоевский говорит, что особенный ужас такой работы в том, что она бывает и совершен­но бессмысленной: например, каторжника могут заставить пере­ливать воду из одного ушата в другой – и обратно...

Гена(нетерпеливо). Да нет, с каторгой-то понятно! Но в бурсе ведь все же и полезным вещам учили. Математике там, географии...

Профессор. Так ведь важно и то, как учили! Нет, Геночка, Николай Герасимович Помяловский на этот счет был сов­сем другого мнения. Он с горечью писал, что «главное свойство педагогической системы в бурсе – это долбня, долбня ужасаю­щая и мертвящая. Она проникла в кровь и кости ученика. Про­пустить букву, переставить слово – считалось преступлением. Ученики, сидя над книгой, повторяли без конца и без смысла...» Понимаешь, Гена? Без смысла, совсем как несчастные катор­жники! «...стыд и срам, стыд и срам, стыд и срам... потом, потом... постигли, стигли, стигли... стыд и срам потом постигли...». Что ж, по-твоему, это и есть полезное учение?

Гена. Ну, в зубрежке-то чего уж хорошего!

Профессор. Вижу, что для тебя это не пустые слова. А ведь Писарев замечал сходство между бурсой Помяловского и мертвым домом Достоевского не только в мертвящей бесполез­ности и бессмысленности труда, но еще во многом: в унижениях, в наказаниях, в отсутствии хоть какой-то свободы... Ты что мол­чишь? Опять я... то есть Писарев тебя не убедил?

Гена(неохотно). Почему? В чем-то убедили. Но все-таки это странно – школу, какая она никакая, с каторгой сравнивать...

Профессор. Да ведь не о какой-никакой речь! Об этой! О конкретной! Об исторически закономерной! А уж ее-то можно сравнивать. Нельзя не сравнить. И, если хочешь знать, вот тут-то и проявляется главная твоя ошибка. Да, верно, писатели очень любят писать о школьных годах, о школе... То есть тут далеко не всегда подойдет это лучезарное слово «любят», но что-то и в самом деле неудержимо тянет их к ней. А что именно? То, что они все где-нибудь да учились? То, что, как ты уверяешь, это очень просто – никому даже и материала собирать не нужно? Нет, нет и нет! В настоящей литературе ничто не бывает случайным и легким, все в конце концов подчиняется цели, подчиняется ее, ли­тературы, законам. А школа, система воспитания, всегда особенно ясно говорит о том, какого человека хочет вырастить то или иное общество. Какие люди ему нужны (и какие не нужны). Что оно в них ценит. То есть – каково оно само! Короче говоря, разве, прочитав «Очерки бурсы», замечательную книгу замечательного писателя, мы уже не представляем себе тогдашнюю Россию? «Страну рабов, страну господ», как окрестил ее Лермонтов?..


И на это Гене, кажется, возразить нечего.

КАК АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПОМИРИЛСЯ С АЛЕКСАНДРОМ АНДРЕЕВИЧЕМ

Нет, с нашим Геной не соскучишься. Недавно, если помните, вдруг заупрямился и сперва ни за что не хотел совершить путешествие в гоголевскую «Женитьбу», а сегодня... Впро­чем, сам скажет.


Гена. К Грибоедову, говорите? А зачем? У него ведь, кроме как с Чацким или Фамусовым, и встречаться-то не с кем. Ну а уж с ними-то мы, наверное, раз сто видались!


Сто не сто, но, в общем-то, это правда. Просто встречи остались за границами этой книги.


Профессор. Не с кем? Да ничего подобного!.. То есть я понимаю, что ты хочешь сказать. Да, у Грибоедова нет произ­ведения, способного стать рядом с «Горем от ума», и потому великая комедия затмила все прочие его сочинения. Но уверяю тебя, у Александра Сергеевича есть и прекрасные стихотворения. и интереснейшие письма, и проза, и статьи, и комедии, наконец!

Гена. Ну и что? Сами же сказали, что «Горе от ума» все это затмило. Выходит, и говорить не о чем.

Профессор. Ишь, как отрубил! Нет, дружок! Мало того, что все это и само по себе интересно, но иные, так сказать, неглавные произведения Грибоедова стоит знать хотя бы и ради его главного, гениального создания.

Гена. В каком смысле? (Требовательно.) Вы пример при­ведите!

Профессор. Охотно. Ну вот, скажем, есть у него такое стихотворение:

« – По духу времени и вкусу

Он ненавидел слово «раб»...

– За то попался в Главный штаб

И был притянут к Иисусу...»

Гена. «К Иисусу»? А что это значит?

Профессор. Привлечен к суду. Призван на расправу – так тогда выражались. Но ты дослушай:

«– Ему не свято ничего...

– Он враг царю!.. – Он друг сестрицын!..

– Скажите правду, князь Голицын,

Уж не повесят ли его?..»

У тебя нет ощущения, что это словно бы отрывок из «Горя от ума»?

Гена. Точно! Я так и подумал: это ж прямо как на балу у Фамусова, когда гости про Чацкого сплетничают... А может, так оно и есть, Архип Архипыч? Может, я эти строчки позабыл просто?

Профессор. Да нет. Это вполне самостоятельные стихи, в которых речь идет об аресте самого Грибоедова по делу о за­говоре декабристов и которые одна из современниц, поэтесса Ростопчина, объяснила следующим образом: «Как Грибоедов определял мнение о себе московских дам»...

Гена. Но ведь все равно же: «московских»! Про Чацкого-то кто сплетничал? Тоже эти самые дамы: ну там Хлестова, Софья, графиня-внучка...

Профессор. Видишь, ты все понял. Да, сходство не­сомненно, и разве оно само по себе не говорит о близости Гри­боедова к его герою, об общности их положения в этом обществе?

Гена. Да, это мы с вами здорово подметили!

Профессор. Ну, положим, это подмечено задолго до нас с тобой. Да и случай-то простой, ясный, а бывают и куда поза­гадочнее. Например, есть у Грибоедова одно произведение, которое позволяет взглянуть и на смысл комедии «Горе от ума» и на историю ее создания, так сказать, от противного...

Гена. Это вы о чем?

Профессор. Нет, если я тебе все сразу выложу, что ж это будет за загадка? Давай-ка лучше не станем тратить слов, а отправимся, как обычно, на место действия...


Отправились. И мы слышим голос пожилого мужчины, судя по властным интонациям, барина, а по старомосковскому произношению, естественно, барина московского. В общем, ничего удивительного, если Гена скоро заподозрит в нем са­мого Павла Афанасьевича Фамусова, мы пока даже так и станем его называть, хотя все-таки обезопасимся от путани­цы кавычками.


«Фамусов». Эй, вы, кто там?.. А, Ванька! Ты здесь нако­нец, бестия? Целое утро тебя давеча искали, и говорят, ночью был бог знает где... Поди-ка сюда!

Слуга. Власть ваша, барин, а я только и сидел в перед­ней!

«Фамусов». То-то я вижу, ты с обновкой: локоть разод­ран. Достань-ка календарь. Пиши на записном листе: отнести назад картины этому шельме итальянцу; сказать ему, что он плут, вор; я кому ни показывал картины, все говорят – мерзость, а он с меня сдул вексель в двенадцать тысяч... Уж эти мне ино­земцы! Этот мне Кузнецкий мост!

Гена(Архипу Архиповичу, тихо). Честное слово, если бы он не прозой говорил, а стихами, я бы подумал, что это Фамусов.

Профессор. Что ж, ты был бы не очень далек от истины.

Гена. Как? Значит, это он самый и есть?

Профессор. Во всяком случае... Но – тсс! Не надо, что­бы он нас слышал!

«Фамусов». Ну, написал?.. Пиши еще!.. Да отправить старосту из жениной деревни; наказать ему крепко-накрепко, чтоб Фомка-плотник не отлынивал от оброку и внес бы двадцать пять рублей до копейки. Какое мне дело, что у него сын в рекру­ты отдан, – то рекрут для царя, а оброк для господина: так чтоб двадцать пять рублей были наготове. Он, видно, шутит двадцатью пятью рублями; прошу покорно, да где их сыщешь? Кто мне их подарит? На улице, что ли, валяются? Двадцать пять рублей очень делают счет в нынешнее время, очень, очень... Говорят, все подешевеет, а между тем все вздорожало; так чтоб Фомка внес двадцать пять рублей, слышишь ли, сполна двадцать пять руб­лей...

Слуга. Слушаю-с.

«Фамусов». То-то... А теперь говори, кто без меня был?

Слуга. Анна Васильевна Растабарова присылала напом­нить вашему превосходительству о том, о чем она вас просила.

«Фамусов». Хорошо, хорошо. Скажи, что хорошо.

Слуга. Еще княгиня Дарья Савишна присылала спросить, изволили ли постараться об ее деле.

«Фамусов». Вели ей передать, что все будет исполнено...

Гена(тихо). Архип Архипыч, ну, точно он, Фамусов! И со слугой так же разговаривает. И вообще похоже... Княгиня Дарья Савишна... Княгиня Марья Алексевна... (Его вдруг осенило.) Слушайте, а может, это просто черновик «Горя от ума»? Первый набросок? Ну, как у Чехова с «Толстым и тонким» было... Мо­жет, Грибоедов все сперва прозой записал, а уж потом в стихи переложил?


Но не успел затаившийся Архип Архипович (кстати, мы не должны удивляться, что «Фамусов» не видит ни его, ни Гену, уж таковы фантастические возможности машины, с помощью которой они путешествуют) словом, не успел он ответить Гене или хотя бы сказать: «Тсс!», как появляется новый персонаж. Звучит его голос, до невозможности угод­ливый, отчего и этого пришельца мы будем называть «Молчалиным» в кавычках, конечно.


«Молчалин». Прошу прощения, ваше превосходитель­ство, я без докладу-с.

«Фамусов»(покровительственно). А, это ты, братец? Входи, входи, тебе можно. Ну? Исполнил ли ты то дело, которое я поручил тебе?

«Молчалин». В точности, как изволили приказать.

«Фамусов». А! Молодец! (Нравоучительно.) Ибо что со­ставляет добродетель чиновника, как не умеренность и аккурат­ность?

«Молчалин». Я с вами согласен, ваше превосходитель­ство.

«Фамусов». Да! Аккуратность и исполнительность!

«Молчалин». Нельзя с вами не согласиться.

«Фамусов». То-то. Ты только и впредь будь исполните­лен и аккуратен, а я тебя не оставлю.

«Молчалин». Благодарю, ваше превосходительство. Но осмелюсь заметить: в чем же моя заслуга-с? Я только придержи­вался вашего суждения. Ваши слова всегда могут служить на­ставлениями, и разве я посмел бы...

Гена(не дослушав его, взволнованным шепотом). Ну? А вы еще: не торопись, Геночка! Тоже загадку загадали! Все же ясней ясного? Или это, по-вашему, не Молчалин? Ну, то есть, может, еще не совсем он, не законченный, но понятно же, что в этом подхалиме Грибоедов уже Молчалина изображать начал... Вот это да! Прямо только Чацкого здесь не хватает!


Нетрудно догадаться, что именно в эту минуту (так уж рас­считал хитроумный Архип Архипович) должен появиться и «Чацкий». Тоже, разумеется, в кавычках, и, скажем напе­ред (если только так можно сказать), в очень больших ка­вычках.


«Чацкий». Позвольте, где я? Среди кого? В тот ли дом привела меня судьба моя?

«Фамусов». А уж это, мой батюшка, по тому смотря, в какой дом ты попасть намеревался.

«Чацкий». Ах, боже мой! Не вы ли старый друг покойно­го отца моего? И не под этим ли благодатным кровом обитает та, которой суждено стать подругой сердца моего и о кото­рой я не переставал мечтать на всем долгом пути моих стран­ствий?

«Фамусов». Что такое, батюшка? Переведи пожалуй слова свои на простонародный язык. Ты, я вижу, человек уче­ный, говоришь все фигурно, а я простой человек, люблю, чтоб все было ясно.

«Чацкий». Но что ж не ясно вам в словах моих?

«Фамусов». Ничего, батюшка. Ни первое: кто ты таков и откуда будешь? Ни второе: зачем к нам пожаловал? Ни третье: чем заниматься изволишь? Служишь или без дела болтаешься?

Гена (все так же тихо). Эх, вот так и кажется, сейчас возьмет да и ответит: «Служить бы радг прислуживаться тошно!»

«Чацкий»(в самом деле отвечая не буквально это, но нечто похожее и по смыслу и по настроению). Ах, вы, сударь, спрашиваете: кто я, каков и какие мои виды вдаль? Вот они: жизнь свободная, усмешка музы – вот все мои желанья. Ни чи­ны, ни богатства для меня не приманчивы. Что они в сравнении с поэзиею? С искусствами?

Гена(опять не вытерпев). И здесь точь-в-точь! Как у Чацкого! Сейчас... Ага, вот:

«Теперь пускай из нас один,

Из молодых людей, найдется – враг исканий,

Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,

В науку... в науку...»

Эх, забыл!

Профессор(подхватывая).

«...В науку он вперит ум, алчущий познаний;

Или в душе его сам бог разбудит жар

К искусствам творческим, высоким и прекрасным...»

Гена. Вот именно! Вся разница, что тут проза, а там стихи!.. (Не выдержав своего положения стороннего наблюдателя.) Скажите, значит, вы действительно Чацкий? Александр Андре­евич?


«Чацкого» нисколько не удивило обращение неизвестно от­куда взявшегося человека (это, конечно, можно объяснить его поэтической рассеянностью), но почему хозяин дома, «Фамусов», воспринял все это как нечто вполне естествен­ное? Видимо, повторяю, у машины Архипа Архиповича не­мало неоткрытых и поэтому необъяснимых возможностей.


«Чацкий». Мое имя, которое я уже сообщил внизу чело­веку, вооруженному длинным жезлом, так называемому швейца­ру, Евлампий Аристархович Беневольский. Я студент, прибывший в столичный град из Казани. Я прошел полный курс этико-политических наук, политическую историю, политическую эконо­мию, политику в строгом смысле, право естественное, право на­родное, право гражданское, право уголовное, право римское...

Гена. Да нет, я не так выразился. Я понимаю, что вы не настоящий Чацкий. Вернее, еще не совсем он. Вы пока что только его первый набросок, да? Или как это у писателей называется?

Беневольский(наконец-то мы можем называть его так). Я? Набросок? У писателей? Милостивый государь! Я сам писатель и смею думать, имя мое не последнее в России. Я пе­чатаюсь в «Сыне Отечества». Вы, конечно, встречали там мои счастливые опыты, подписанные литерами Е.А.Б., то есть, по­вторяю, Евлампий Аристархович Беневольский...

Профессор(негромко, словно бы для себя). Или Ев­гений Абрамович Баратынский.

Беневольский. А? Что вы сказали? (Не получив от­вета, снова обращается к Гене.) Вы читаете «Сына Отечества»?

Гена. Ннет...

Беневольский. Нет?! Ну так «Вестник Европы»?

Гена. Тоже нет.

Беневольский. Помилуйте, а «Музеум»? Вы, конечно, любите «Музеум»? Московский «Музеум»?

Гена. Я больше «Знание – сила» люблю.

Беневольский. Ха! Ха! Ха! Этакое невежество! О, сколь отличны от таких, как вы, мы, поклоняющиеся только чистому искусству! Мы, не желающие служить ничему, кроме муз!

«Молчалин». Позвольте-с! Как это ничему? А государ­ственная служба? Осмелюсь заметить, вы дурно делаете, что не хотите служить. Кто знает, быть может, с вашими знаниями вы со временем попадете в чины. В государственные люди!

Беневольский (саркастически расхохотался). Я?! В чины?!.. (Вдруг с необыкновенной, хлестаковской легкостью на ходу меняет мнение.) А что? Однако и это ведь недурно. Отчего ж не стремиться мне вслед за Сюллиями, за Кольбертами, за Питтами, за боярином Матвеевым? Отчего не сделаться мне министром?

Гена. Вот тебе раз! Только-только говорил, что чины пре­зирает, и уже готово? Уже с Молчалиным... ну, то есть с этим типом, согласился?

Беневольский. Ах, не все ли равно, на каком поприще искать славу? Поэзия... Государственная служба... А, быть мо­жет, еще лучше пойти в военную? Эврика! О ремесло Цезаря, сына Филиппова! Быть вождем полмиллиона героев! Самому воспевать свои победы! Воин-поэт! Но быть министром! Тоже значительно, завидно. Ну что ж? Разве нельзя все это сдружить вместе? Так, я буду законодателем-полководцем и стихотвор­цем – все вместе! Решено! Ура!

«Фамусов» Да ты, батюшка, уж не пьян ли часом? Экую ересь понес!

Беневольский. Я? Пьян? Ничуть, ибо упиваюсь одною мечтой, одною поэзией! «О всемогущее вино! веселие героя!..»

И стукнем в чашу чашей,

И выпьем все до дна:

Будь верной дружбе нашей,

Дань первого вина!..

«Фамусов». Ну, ежели не пьян, так, верно, сумасшедший. Изволь сейчас оставить мой дом, не то я велю тебя вывести си­лой! Да и вы, господа!.. (Архипу Архиповичу и Гене.) Как сюда попали? Зачем? Откуда? Возрадовались, что я было совсем оша­лел от явления и от бредней этого безумного чудака, да и вторг­лись?


Значит, мы все-таки ошиблись: безразличие хозяина дома к появлению наших героев без спроса и без доклада объ­яснялось совсем не способностями машины профессора. Или хотя бы не только ими.


Беневольский. Как? Оставить сей дом, где мечтал я обрести приют? Сей кров, под коим обитают лары и пенаты, хранители домашнего очага?

О Лары и Пенаты!

Вы пестуны мои!

Вы златом не богаты;

Но любите свои

Углы и темны кельи,

Где я на новосельи

Вас мирно тут и там

Расставил по местам...

«Фамусов». Ванька! Петрушка! Федька! Немедля вон его! И их!

Гена. Пожалуйста! Мы и так уйдем. Очень надо!.. Но что ж это делается, Архип Архипыч? Я уже ничего не понимаю.

Профессор. Где ж понять в этаком содоме? Так что наш хозяин очень вовремя проявил свое негостеприимство...


Шум и гам позади. Теперь можно свободно вздохнуть и все наконец выяснить.


Ну, Геночка? По-прежнему будешь уверять, что это напоминает тебе «Горе от ума»?

Гена. Вы что, смеетесь? Теперь-то уж, конечно, не буду.

Профессор. А напрасно. Прежде ты, как я тебе и говорил, был ближе к истине... Что вытаращился? Уверяю тебя, я совершенно серьезен. Ну, разумеется, то, что ты видел и слы­шал, никакой не черновик «Горя от ума». Это совсем другая комедия, «Студент», написанная Грибоедовым в 1817 году вместе с Павлом Катениным. Но исследователи давно пришли к выводу, что в ней и в самом деле были сделаны как бы первоначальные, еще отдаленные наброски некоторых персонажей будущей вели­кой комедии. Набросок Фамусова, который там носил фамилию Звёздов. Молчалина – он же Полюбин. Даже Скалозуба, ибо в комедии «Студент» бушевал некий гусар Саблин, чем-то его напоминавший... Но разве это всё? Самое интересное, что и сю­жет «Студента» – конечно, тоже весьма и весьма отдаленно – все-таки напоминает сюжет «Горя от ума». Подумай: в доме бо­гатого столичного барина, где есть дочь-невеста и куда вхож ловкий молодой чиновник, в эту дочку влюбленный, – ну, тот, которого ты принял за Молчалина, – в этом самом доме вдруг нежданно-негаданно появляется некий приезжий. Чужой, более того, чуждый всем человек, которого объявляют кто чудаком, кто сумасшедшим...

Гена. Погодите, погодите! Вы что же, хотите сказать, будто этот самый Беневольский все-таки на Чацкого похож?

Профессор. Пока я сказал только то, что его, если угодно, да, как Чацкого, принимают то за чудака, то за безумца. Сходства же, разумеется, нет, хотя бы потому, что Чацкий ум­ница, а Беневольский дурак. Но знаешь ли, что Катенин и Гри­боедов в образе этого самого дурака задумали высмеять це­лый круг замечательных писателей и общественных деятелей? Знаешь ли, чьи стихи ты только что слышал из уст этого бол­туна?

Гена. Нет... А чьи?

Профессор. Жуковского, Батюшкова – вот чьи! Тех, кто стал гордостью нашей поэзии. Друзей Пушкина. А «Е. А. Б.»... Помнишь, Беневольский называл инициалы, кото­рыми он подписывает свои стихотворения? Ведь так подписы­вался сам Евгений Абрамович Баратынский, великий поэт и тоже, между прочим, пушкинский друг. Да что там! Тут и самого Пушкина задели насмешкой...

Гена(сраженный). И зачем же Грибоедов сделал такое?

Профессор. Ну, это как раз понятно. В те годы он занимал в литературе позицию, весьма далекую от той, на кото­рой стояли последователи Карамзина и Жуковского. Грибоедов считал, что они вносят в русскую поэзию манерность и сенти­ментальность, ей чуждые, и потому, скорее, уж был готов дру­жить с теми, с кем непримиримо воевал молодой Пушкин. С Шаховским. С Шишковым.

Гена. Но он, то есть Грибоедов, был не прав, да?

Профессор. В том смысле, что не сумел угадать, чем окажутся для нашей литературы нововведения Жуковского и Карамзина, – да, не прав. Но мы-то сейчас говорим о другом. О том, что в ранней комедии «Студент» сама, так сказать, рас­становка сил совершенно иная, чем в «Горе от ума». Звёздов, Полюбин, Саблин – они, конечно, изображены иронически. Ав­торы над ними, как ты видишь, смеются, но смеются довольно благодушно и самые острые сатирические стрелы выпускают в чудака, в беднягу Беневольского. А в «Горе от ума»? Чудак этой комедии, Чацкий, то есть тот, кого считают чудаком и безумцем, уже изображен, наоборот, с любовью. Грибоедов все­цело с ним. Ему отдает любимые мысли. Ему, только ему со­чувствует. А Фамусов, Молчалин, Скалозуб высмеяны. Зло и беспощадно.

Генапониманием всех сложностей литературного де­ла). Понятно. Значит, к этому времени Грибоедов свою позицию уже переменил?

Профессор. Ну, с позицией – это разговор особый. Да главное опять-таки не в этом. Главное, что и его возмужав­ший гений и сама жизнь заставили Грибоедова иначе взглянуть на того, кто, подобно Чацкому, протестует против пошлости и косности и потому порою неизбежно кажется подозритель­ным чудаком. Помнишь? «И прослывет у них мечтателем опас­ным!..»

Гена. Это вы про декабристов?

Профессор. Да, и про них, если хочешь. Не зря сре­ди прототипов Чацкого уверенно называли как раз декабриста, поэта с репутацией опасного мечтателя и, заметь, вновь друга Пушкина...

Гена. Чаадаева?

Профессор. Гена! Стыдись! Петр Яковлевич в самом деле числится среди людей, чьи черты, а отчасти даже и фами­лию Грибоедов позаимствовал для своего любимого героя. Был он близок и к декабристам и к Пушкину. Но разве Чаадаев пи­сал стихи?.. Впрочем, сейчас мне не до твоей нелепой ошибки, тем более что уж о ней-то наверняка позаботятся наши юные слушатели, поймут, кого я имел в виду, и пристыдят тебя. А за­одно, может быть, назовут замечательную повесть, в которой этот декабрист, пушкинский товарищ, поэт и чудак, изображен... Но сейчас-то я хочу сказать вот что. Литературная позиция, литературная полемика – все это важно и интересно. Однако тут они не могли играть решающей роли. Тут оказалось куда важнее то, что воплощали в себе Фамусовы и Молчалины и за что были готовы сражаться Чацкие... Это-то тебе хоть по­нятно?

Гена. Вроде да... Только почему вы сказали, что если мы будем знать эту самую комедию, ну, «Студента», то лучше пой­мем и смысл «Горя от ума» и историю его создания?

Профессор. Да ведь в том-то и штука, Геночка, что как раз сравнение двух комедий, как раз то, что в первой из них чудак, противостоящий всем этим Звёздовым и Полюбиным, не то что им, но даже самому Грибоедову казался фигурой смешной и жалкой, а во второй стал фигурой героической, – именно это и говорит нам, до какой же степени открытие, сделанное Грибоедовым, было новым, неожиданным...

ЧИЧИКОВ НАЧИНАЕТ ГОВОРИТЬ СТИХАМИ

Гена. Архип Архипыч, здрасте!

Профессор. Здравствуй, здравствуй!.. А что за книгу ты так таинственно прячешь за спину? Сюрприз приготовил?

Гена. Вроде того. Вот, глядите!


Профессор. Что это?.. Издательство «Детская литера­тура»... Год 1979... Старовато для сюрприза! О, да это рассказы Василия Шукшина!

Гена. Вот именно.

Профессор. И, насколько я понимаю, ты прихватил их с собой, чтобы мы совершили путешествие в один из них?

Гена. Вообще-то, неплохая мысль. Только, честно говоря, принес я ее совсем для другого. Понимаете, есть в этой книге один рассказ. Называется «Забуксовал».

Профессор. Любопытно. И что ж там буксует: автомо­биль или трактор?

Гена. Не «что», а «кто». Это в переносном смысле сказано. Там один колхозник сидит и слушает, как его сын уроки по литературе готовит. «Русь-тройку» зубрит. Ну, слушал, слушал, а потом вдруг и сообразил: как же это получается? Мчится, значит, птица-тройка, Гоголь ее даже с самой Русью сравнивает. А едет-то на тройке кто? Чичиков! Мошенник!.. Погодите, сей­час я вам в точности процитирую, по книжке... Вот: «Мчится, – говорит, – вдохновенная богом, а везет шулера! Это что ж выхо­дит?»

Профессор. И вот на этой самой мысли он и забуксо­вал?

Гена. Ну да! Ходит, думает. Наконец пошел к учителю и говорит ему: «Тут же явный недосмотр!»

Профессор. Я что-то не понял. У кого недосмотр – у Гоголя?

Гена. Наверное. У кого же еще?

Профессор. Совсем интересно! Ну а учитель что ему на это?

Гена. Учитель, по-моему, даже растерялся. В сторону ушел. «Русь, – отвечает, – сравнивается с тройкой, а не с Чичи­ковым. Здесь движение, скорость, удалая езда – вот что Гоголь подчеркивает».

Профессор. Нда... (Видно, что ему, как говорится, не хочется ронять авторитет учителя, но истина дороже.) Дейст­вительно, очень уж... ну, скажем, отвлеченно.

Гена. В том-то и дело! Вот поэтому он, этот человек, и остался таким ответом неудовлетворенный.

Профессор. А ты?

Гена. И я, конечно, тоже!.. (Опять заводит свою осто­рожную прелюдию.) Нет, Архип Архипыч, я понимаю: Гоголь ге­ний, но ведь и у гения же не обязательно все получается. Разве не так? В общем, Шукшин... вернее, этот его герой здорово под­метил. Ведь, правда же, несоответствие получается. С одной стороны – птица-тройка, а с другой...

Профессортон ему). Шулер!

Гена. Вот именно! Неужели же он, такой, достоин, что­бы его Русь-тройка везла?

Профессор. А почему ты, собственно, у меня об этом спрашиваешь?

Гена. У кого же еще тогда?

Профессор. Как – у кого? У Николая Васильевича Гого­ля. Он ведь оставил тебе свои книги. Свои мысли. Возьми да и углубись в те же «Мертвые души». Сыщи там кого-нибудь, кто лучше всех знает Чичикова и способен дать о нем самые исчер­пывающие показания. Ну а уж если убедишься в своей правоте, тогда что ж делать! Исправь гоголевскую ошибку. Ссади Чичико­ва!.. Или заробел?

Гена(действительно, не без опаски, хотя предложе­ние, что говорить, соблазнительное). Может, правда попро­бовать?

Профессор. Конечно! Вот, становись к пульту нашей умной машины. Нажми всего-навсего на эту кнопку... Видишь надпись: «Вызов литературных героев. Без приглашения не вхо­дить»? И вызывай, кого пожелаешь.


Гена, конечно, тут же следует совету, и столь же немедленно объявляется тот, кого он почему-то захотел выслушать пер­вым. Это...


Собакевич. Мошенники! Христопродавцы! Я вас тут всех знаю, вся Страна Литературия такая! Мошенник на мошен­нике сидит и мошенником погоняет!

Профессор. Ах, вот кого ты пригласил в объективные арбитры?

Гена. А что? Зато уж кто-кто, а он Чичикова как облуп­ленного знает! Ведь правда же, Михаил Семеныч, знаете вы Чи­чикова?

Собакевич. Чичикова? Как не знать? Ведь это же пер­вый разбойник в мире! Продаст, обманет и пообедает за ваш счет!

Профессор. Ну, неужели у него нет хоть малюсенького достоинства?

Собакевич. У Чичикова? У этой собаки? Тьфу! Сказал бы и другое слово, да вот только что по радио неприлично!

Профессор. И все-таки... Ну, скажем, дамы на губерна­торском бале утверждали, помнится, что у него очень симпа­тичное лицо.

Собакевич. И лицо разбойничье! Вы дайте ему только нож да выпустите на большую дорогу – зарежет, за копейку зарежет!

Профессор. Так уж и зарежет?.. Впрочем, что с ва­ми спорить! Однако, я думаю, и вы не откажете Чичикову в том, что он весьма и весьма не глуп?

Собакевич. Кто это вам сказал? Он только что прики­дывается умным, а такой дурак, какого свет не производил! Уж мне ли этого не знать? Кто, по-вашему, ему Елизавет Во­робья за мужскую душу спустил? А он проглотил да еще и облизнулся... Экий болван!

Гена. Ну? Видите, Архип Архипыч?

Профессор. Нашел на чье мнение полагаться! Ты бы еще Ноздрева сюда вызвал. Да Собакевич ни о ком никогда ни одного доброго слова не произнес.


И в этот миг в беседу, как ручеек, вливается журчащий, необыкновенно сладкий голос.


Голос. Ах, совершенно, совершенно справедливо изво­лили вы заметить! Михайло Семенович наипочтеннейший чело­век, а хозяин таков, какого во всем свете не сыщете, однако ж, что таить, бьшает скор на слово! К чему эти резкости? Не лучше ль, право, этак соблюдать любезность, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое... э... э... (Зарапортовался.)

Профессор. А, ты и Манилова пригласил?

Гена. Так вы же сами объективности хотите!

Манилов. Да-с! Это я-с, позволю себе заметить! Как только заслышал я, что вы изволили завести речь о почтенней­шем друге моем Павле Ивановиче, я тотчас прилетел на крыльях дружественных чувств моих... О, Павел Иванович! Ну что за че­ловек, право! Как это он может этак, знаете ли, повести беседу, наблюсти деликатность в своих поступках...

Собакевич. Деликатность! Мне лягушку хоть сахаром облепи – не возьму ее в рот!

Манилов. Ах, Михайло Семеныч! К чему скрываете вы под напускною грубостию нежнейшую душу свою? Поверьте, го­спода! Наш Михайло Семеныч только с виду таков, а сам мухи не обидит! Говорю вам, господа, как честный человек!

Собакевич. Что правда, то правда. У нас тут все хрис­топродавцы, один вот он, Манилов, честный...

Манилов. О, благодарю вас, Михайло Семеныч, благода­рю! Доброе слово ваше для меня, как майский день! Именины сердца!

Собакевич (хладнокровно). Да и то сказать: что ему остается? Не то чтобы ограбить, чтоб выпросить – хоть какой-то умишко, а нужен. А у него мозгу золотника нет – вот он и честный... Впрочем, и он, если правду сказать, свинья!

Манилов. Как-с? Извините, я несколько туг на ухо. Мне послышалось престранное слово!

Собакевич. Да, свинья! Он да еще этот самый Чичи­ков – это Гога и Магога.

Манилов(жалобно). Ах! Михайло Семеныч! Ну можно ли этак?

Гена. Ладно, не обращайте внимания. Лучше скажите: вот вам лично Чичиков какое-нибудь жульничество предлагал? Например, мертвые души продать?

Манилов. О нет, нет, никоим образом!.. То есть да, была у нас беседа касательно душ, кои, если так можно выразиться, прекратили земное свое странствие, однако ж, господа, я сразу спросил у Павла Ивановича: не будет ли, дескать, это пред­приятие, или, чтоб еще более, так сказать, выразиться, него­ция, – так не будет ли эта негоция несоответствующею граж­данским постановлениям и дальнейшим видам России? (Тор­жествующе.) И Павел Иванович совершенно, ну то есть совер­шенно, меня заверил, что, напротив, это будет хорошо и что каз­на даже получит выгоды! Вот-с!

Собакевич. Мошенник! Да еще и лгун вдобавок!.. У-у, христопродавец!

Гена. Ну, Архип Архипыч, слыхали? Конечно, я все это и раньше знал, но решил: уж пусть все по правилам будет. И за и против!.. Нет, вы как хотите, а мы с Шукшиным правы! Не мо­жет Чичиков, как ни в чем не бывало, на «птице-тройке» ска­кать! Это Гоголь чего-то недодумал.

Профессор. Если так, то я ведь уже советовал тебе: исправь его оплошность. Ссади Чичикова с «птицы-тройки».

Гена. А что вы думаете? И ссажу! (Решительно.) Пустите-ка меня к пульту...


Неизвестно, какую там Гена нажал кнопку или какой повер­нул рычажок, но мы вдруг оказываемся в странном, во вся­ком случае, непривычном мире. Добросовестно стучат копы­тами лошади, покрикивает на них для порядка кучер Селифан, скрипит, покачиваясь, чичиковская бричка в общем, с одной стороны, все совершенно реально. Натурально, как сказали бы в те времена. И в то же время звучит прекрасная музыка, чуд­ная, неземная, как опять-таки говаривали тогда, и пол­ный глубокого волнения голос (может быть, самого автора, прямо высказывающегося в так называемых лирических отступлениях?) произносит знаменитые гоголевские сло­ва, к сожалению, давно и для многих уже потерявшие свою «чудность» от обязательной школьной зубреж­ки.


Селифан. Эй, вы, други почтенные! Эх, вы, кони мои, кони, мчитесь сокола быстрей!

Голос. И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, его ли душе не любить ее? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит...

Гена (он настолько занят мстительным намерением, что как бы и не слышит этой поэзии, да, впрочем, и без «как бы»: улавли­вает одни слова без их вдохновенного смысла). Да уж, сейчас вы у меня полетите! Внимание! Включаю произвольное изменение сюжета! Рраз!...


В самом деле, раздается какой-то скрежет, однако ничто не меняется.


Селифан. Эй, вы, кони мои шалые! Пади, пади!

Голос. Эх, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке?..

Гена. Архип Архипыч! Машина не сработала! Сломалась, что ли?

Профессор. Ну, не думаю. Просто, может быть, Чичи­кова не так-то легко ссадить? Может, он не совсем таков, ка­ким ты его представляешь?

Гена. Как это не таков? Вы же сами слышали, даже Ма­нилов проговорился. Шулер он – и больше ничего!

Профессор. Что ж, если ты так уверен, то и машине дай соответствующее задание... Видишь эти клавиши? Да, эти, как у пишущей машинки. Возьми и выстучи на них то, что ты мне сказал. Что Чичиков шулер – и больше ничего.

Гена. Это пожалуйста! (Стучит, как неумелая машинистка, редко и вразнобой.) «Чи... чи... ков... шу... лер... и... боль... ше... ни... че... го...». Все!

Профессор. А теперь переключай!


Видимо, Гена все-таки медлит, потому что продолжает звучать тот же глубокий голос, произносящий те же прекрасные слова.


Голос. Эх, кони, кони!.. Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли мощные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху...

Гена(решившись). Включаю!


Вот на этот раз эксперимент наконец удается. По крайней ме­ре происходит что-то чудовищное: шум, грохот, треск, испу­ганное лошадиное ржание, человеческие вопли.


(Торжествующе.) Ура! Ссадил! Вон как они вверх тормашками полетели!

Селифан (кряхтит). Вишь ты, как перекинулись! И с че­го бы?

«Чичиков»(хотя, пожалуй, только Гена может продол­жать считать его Чичиковым).

Куда смотрел? Ворона! Гусь! Чурбан!

Я вижу, ты опять напился пьян?

Селифан(рассудительно). Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян? Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим человеком можно поговорить, в том нет худого, и закусили вместе. Закуска – не обидное дело...

«Чичиков».

Молчать! Небось тянул бутылками большими?

Нет! Бочками сороковыми!

Гена(вот тут засомневался и он). Архип Архипыч, чего это вдруг Чичиков стихами заговорил? И вообще он вроде какой-то непохожий...

Профессор. Что ж ты удивляешься? Перед тобой имен­но тот, кого ты запрограммировал. Шулер – и больше ничего. Неужели не узнаешь?

Гена. Да как будто где-то видел... Только где?

«Чичиков»(живо).

Вот как? Меня вы знаете? Видали?

У Фамусовых, может быть, на бале?

Гена. Не помню... Может, и у них.

«Чичиков»опаской).

А коли так, не доходили ль слухи

К вам обо мне от Хлестовой-старухи?

Лгунишка, дескать, я, картежник, вор?

Мол, от меня и двери на запор?..

Не верьте, господа! Во мне души не чают!

Меня везде и всюду привечают!

Я мастер услужить! Я все могу достать!

Не нужно ль вам чего? Извольте лишь сказать!

Как человек порядочный и светский,

Я слово вам даю...

Гена. Так это ж Загорецкий!

Профессор. Слава богу, узнал наконец!.. Нет, нет, господин Загорецкий, нам от вас решительно ничего не нужно.

Загорецкий.

А то – смотрите... Лишь платите деньги,

И я тотчас вам услужить берусь!..

Эй, Селифан! Чурбан! Ворона! Гусь!

Ступай, веди до ближней деревеньки!

Селифан. Это, барин, как вам будет угодно. А только напрасно вы говорите, будто я...


Его рассудительная речь и кряхтение прихрамывающего шулера удаляются.


Профессор. Ну? Доволен своим экспериментом?

Гена. Да вообще-то не очень получилось...

Профессор. А все потому, что ты слишком примитивно представил себе Павла Ивановича Чичикова, слишком неверное задание дал машине, – вот она добросовестно и выполнила его: заменила неподдающегося Чичикова обыкновенным, хоть и знаменитым шулером... Ладно, теперь моя очередь. Твоих свидетелей мы выслушали, послушаем и моего. Включаю! «Мертвые души». Том второй!.. (Обращается к кому-то с боль­шим почтением.) Добро пожаловать, уважаемый Афанасий Васильевич! Простите великодушно, что мы вас побеспо­коили!

Старческий голос. Полноте! Ежели я вам понадо­бился для благородного дела, то я весь к вашим услугам!

Гена(шепчет). Архип Архипыч, это кто ж такой? Что-то я его даже и не запомнил.

Профессор (тоже вполголоса). Это как раз неудивитель­но. Афанасий Васильевич Муразов вышел у Гоголя далеко не так живописно, как твои Собакевич или Манилов, зато уж от него-то мы можем услышать нечто весьма существенное. Однако хватит шептаться, это неприлично!.. Итак, вот наша просьба, Афанасий Васильевич! Скажите, пожалуйста, что вы думаете о Чичикове?

Муразов. Бедный, бедный молодой человек!

Гена. Кто бедный? Чичиков? Да ведь он же мошенник!

Муразов. Увы! Он, точно, не без греха. Как ослепила его эта страсть к богатству! Из-за нее он и души своей не слы­шит. Но ведь есть же у него душа! Ах, господа, Павел Иванович для меня, признаюсь, презагадочен.

Гена. Что это в нем, интересно, такого загадочного?

Муразов. Как что? А сила его? А ум? А воля? Да если бы с такой-то волею и настойчивостию да на доброе дело! Какой бы из него был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизался он на добрый труд и для лучшей цели! Если бы хоть кто-нибудь из тех людей, которые любят добро, да употре­били бы столько усилий для него, как Павел Иванович для добыванья своей копейки!

Гена. Вот в том-то и дело, что он ради одной копейки и живет!

Муразов. Да, к несчастию... Однако ведь в том не только вина его, но и беда! Ибо прискорбно видеть столь могучие ду­шевные силы, кои тратятся столь неразумно, дабы...

Гена(перебивая). А! Это все слова!

Профессор. Гена! Имей уважение к возрасту!.. Не оби­жайтесь на него, любезнейший Афанасий Васильевич: как гово­рится, молодо-зелено. А я весьма признателен вам. Вы мне очень помогли. Спасибо!..


Архип Архипович и Гена остаются одни.


Гена. Вот трепач высокопарный! И вы всерьез думали, что он меня убедит?

Профессор. Нет, на это я не очень надеялся. Говорю же тебе, что сам Муразов вышел у Гоголя не слишком убеди­тельным, а говоря по правде, и совсем неубедительным. Безжиз­ненным, плоским. Этаким добродетельным манекеном. Видишь, я тоже не боюсь признавать, что у великого писателя не все может получиться. Но мысли-то, которые он высказывал – в самом деле, довольно-таки ходульно, – они ведь не чьи-нибудь, а гоголевские! Неужели ты, читая и перечитывая «Мертвые ду­ши», хохоча и заливаясь, не заметил, что кого бы Гоголь ни выводил, он всегда не только смеется над ним, не только сердит­ся, но и сожалеет, скорбит?

Гена. Скажете тоже: всегда! Что ж, он и о Собакевиче тоже скорбит?

Профессор. А как же? Может быть, кто-нибудь из самых сердитых сатириков, допустим, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин или Александр Васильевич Сухово-Кобылин, над ним только зло рассмеялись бы, но Гоголь совсем другое! Глядя на Собакевича – даже на Собакевича! – он не перестает думать: как человек дошел до жизни такой? И мог ли стать иным, сло­жись его жизнь совсем иначе? Понимаешь ли, человек, которым Собакевич, эта мертвая душа, был когда-то рожден матерью на свет... И на дубинноголовую Коробочку Гоголь глядит с тоской и печалью, хотя честно и беспощадно показывает, как она смешна. И в Ноздреве, уж на что озорник и враль, видит что-то доброе – пусть оно едва-едва, почти незаметно в нем проглядывает. И да­же в Плюшкине замечает безнадежно погубленную, трагически умершую душу... Хотя почему «даже»? Ты и сам, наверное, помнишь, какие печальные, прямо-таки рвущие сердце страницы Николай Васильевич посвящает далекому прошлому Плюшкина, когда тот был добрым мужем, отцом, товарищем – словом, был человеком...

Гена. А в Чичикове Гоголь тоже погибшую душу видит?

Профессор. Разумеется. Ты же сам только что слышал Муразова.

Гена. Так то Муразов! Тоже расчувствовался: Чичиков у него, видите ли, бедный! Нашел бедняжку!

Профессор. Но ведь и сам Гоголь именно так называ­ет Чичикова, угодившего в беду: «бедным Чичиковым»!.. Да раз­ве только это? Вот послушай-ка, я тебе прочту из второго тома «Мертвых душ» – я даже нарочно сделал закладку... «Чичиков задумался. Что-то странное, какие-то неведомые дотоле, незнае­мые чувства, ему необъяснимые, пришли к нему; как будто хо­тело в нем что-то пробудиться, что-то подавленное из детства суровым, мертвым поученьем, бесприветностью скучного дет­ства, пустынностью родного жилища, бессемейным одиноче­ством, нищетой и бедностью первоначальных впечатлений, су­ровым взглядом судьбы, взглянувшей на него скучно, сквозь какое-то мутно занесенное зимней вьюгой окно». (Он перестал читать и выжидательно молчит.)

Гена. Вообще-то, да... как-то трогает.

Профессор. И не может не трогать. Разве не видно, сколько бед свалилось на Чичикова, сколько зол пришлось ему испытать? Сколько было у него причин стать таким, каким он стал?

Гена(в нем пробудился боевой дух). Это что ж, по-ваше­му, из-за этого ему все прощать надо? Да если на такую точку зрения стать, то вообще...

Профессор. Успокойся и обойдись без ненужных обоб­щений. Тем более, кто тебе сказал, что Гоголь прощает? Но он проницательно видит в Чичикове не только мошенника, которым тот, бесспорно, стал, но и человека, которым он мог, которым должен был стать. Понимаешь? Того человека, который не сумел найти иного, лучшего применения своим недюжинным силам. И, глядя на него, думает с болью... Помнишь слова Муразова, показавшиеся тебе сентиментальной болтовней?

Гена. Это какие? Что, мол, как бы хорошо, если бы Чи­чиков не за копейкой гнался, а за добром для людей!

Профессор. Вот-вот! Видишь, хоть ты и заворчал на них, а все-таки именно они тебе вспомнились. Гоголь как раз и думает с болью о том же: сколько человеческих сил тратится понапрасну, тех сил, которые могли бы осчастливить и родную страну и все человечество! И мечтает о тех временах, когда этого, к счастью, уже не будет... Скажи, кстати: ты когда-нибудь задумывался всерьез, с чего бы это Гоголю пришло в голову окрестить свои «Мертвые души» не романом, не повестью, а... Как именно, помнишь?

Гена(снисходительно). Ну, этого-то кто ж не помнит? Поэмой... Только, по правде говоря, всерьез, нет, не задумывался. Так, немножко только. Ведь действительно странно: поэма, а не стихи!

Профессор. А между тем в самом этом определении – «поэма» – как раз и притаился ответ на вопрос, который сегодня заставил нас потревожить персонажей «Мертвых душ». На воп­рос, каким же это образом Чичиков, этот – как там у тебя? – «шулер и больше ничего», вдруг может оказаться седоком птицы-тройки, а Гоголь именно в этот момент скажет нежные и гордые слова надежды о Руси, о ее славном будущем. В том-то и дело, вернее, в том-то и чудо, что «Мертвые души» – книга смешная, горькая, может быть, даже и злая, все это так, но она еще и по­этическая книга, к которой нельзя подходить с привычной мер­кой. Да, поэтическая, хотя, как ты тонко заметил, не стихи... А разве стихи – это непременно поэзия?

Гена. Почему непременно? Конечно, если кто их писать не умеет...

Профессор. Да я не о том! Антон Антонович Загорецкий, которого ты ненароком посадил на Селифанову тройку вместо Чичикова... Или наоборот: которого ты ссадил с нее вме­сто Чичикова... В общем, уж он-то говорит совсем недурными стихами, – конечно, в комедии Грибоедова, а не у нас с тобой. Сегодня он как раз был... гм... не в ударе. Но разве от этого он становится поэтическим героем? Ведь нет же?


И Гене вновь ничего не остается, как признать свое пораже­ние. Или порадоваться победе? Как-никак он понял нечто но­вое для себя, а это трудно назвать поражением.

КАК БЫТЬ СО «ЧТО ДЕЛАТЬ?»

На этот раз все начинается и обычно, и необычно посмот­рим, как будет продолжаться. А пока в квартире профессора Архипа Архиповича появляется, как всегда, Гена. Но вот загвоздка: сам хозяин куда-то подевался.


Гена. Архип Архипыч! Это я!.. Вы что, спрятались, что ли?.. Вот тебе раз! И не задержался я сегодня как будто...


В подтверждение правдивости его слов бьют настенные часы.


Ну да! Минута в минуту пришел!.. А! Вроде записка какая-то... Может, мне? Точно! «Гене в собственные руки...». Поглядим, чего у него стряслось... (Шелестит листом бумаги и читает.) «До­рогой Геночка! Я решил, что наступила наконец и моя очередь опоздать, или, как ты деликатно выражаешься на свой счет, за­держаться. Не тебе же одному пользоваться этой привилегией. Шутка...». (Ворчит.) Ничего себе шуточки! «...а говоря серьезно, меня отвлекли и увлекли дела, связанные с подготовкой к нашим следующим путешествиям. Не стану опережать событий, скажу только, что для этого мне надо углубиться в первую жизнь одного литературного героя и во вторую жизнь второго. Пони­маю, что пока это звучит туманно и даже несколько дико...». Да уж! «...но потом все разъяснится. Постараюсь управиться побыстрее. Впрочем, уверен, что ты и сам сумеешь разобрать све­жую почту. А если не сумеешь...». Еще чего, не сумею! «...тогда тебе поможет наш давний друг Сэм Уэллер со своим Почтовым Дилижансом. Желаю успеха. Твой Архип Архипович»... Да-а... (Неуверенно.) Ну, справиться-то я, конечно, справлюсь, и без Сэма, вот только... Кстати, а где же Сэм-то? Письма-то где?


Но только Гена, на которого сегодня возложена такая серьез­ная ответственность, начинает сердиться, вернее, заводить сам себя, как вдали раздается бесхитростная песенка Сэма Уэллера та самая, какую вот уже немало лет он распевает по радио, восседая на козлах своего Дилижанса. Между про­чим, музыку для нее сочинил композитор Владимир Энке.


Сэм (его голос звучит все ближе и ближе).

Зачем колеса вертятся?

Зачем поет рожок?

Затем, что время встретиться

Опять пришло, дружок.

Нельзя нам быть неточными,

Поскольку каждый раз

Нагружен свежей почтою

Наш старый Дилижанс.

Стать нашим другом истинным

Не так уж и хитро:

Вы только шлите письма нам,

Беритесь за перо!

Успеть к нам на свидание

У каждого есть шанс.

Придет без опоздания

Почтовый Дилижанс.

Тпру-у, любезные! Приехали!

Гена(явно важничая). Наконец-то! Ничего себе: «придет без опоздания»! Да что это вы все, сговорились, что ли? У нас тут дел невпроворот, а вы с Архипом Архиповичем...

Сэм(неопределенно). Оказывается, у меня дел выше голо­вы, сказал землекоп, провалившись в яму, которую позабыл за­копать.

Гена(подозрительно). Это вы на кого намекаете?.. Хотя ладно. Некогда. (С удовольствием играя в «самого главного».) Ну, мистер Уэллер! Письма от слушателей привезли?

Сэм. В целости и сохранности, сказал кучер, вывалив се­дока на дорогу.

Гена. Честное слово, не до острот ваших сейчас!.. По­смотрим, что там у нас сегодня. (Вскрывает письмо.) «Здравствуй­те, Архип Архипович и Гена! Пишет вам Недикова...». Или Не­дикова? Или Недикова? В общем: «Пишет вам Оля из города Касимова Рязанской области. Слушала вашу передачу и решила ответить на ваш вопрос. Гена, ты хотел сказать о прекрасном произведении Чернышевского «Что делать?»...»


Да, был такой случай, просто он, как и многие другие, не попал сюда. Не уместился. Профессор и Гена толковали о русских книгах, сами названия которых звучали как вопрос, обращен­ный прямо к читателю: «Кому на Руси жить хорошо?», «Кто виноват?», «За что?». И попросили слушателей вспомнить еще одну книгу, озаглавленную таким же требовательным вопросом. Слушатели, разумеется, и вспомнили.


Сэм(бесцеремонно перебивая Гену). Как, вы сказали, называется эта книга? «Что делать?» Право, чрезвычайно заман­чивое название! Так вот и хочется узнать, что же за ответ кроет­ся за столь загадочным вопросом.

Гена (снисходительно). Да нет, мистер Уэллер, вы не то подумали. Как раз для вас-то эта книга... ну, чересчур сложная, что ли.

Сэм. «Вы считаете меня дураком?» – спросил подсудимый, когда ему предложили во всем признаться.

Гена. Ну что вы! Не в этом дело. Просто... (Ищет и никак не может найти подходящее слово.) Просто она не для вас, вот и все. И вообще, знаете, чего вам тут зря время терять? У вас же у самого небось дела есть. Вы поезжайте, а я тут сам все письма разберу.

Сэм. Гм... Дела у меня найдутся, что говорить, но, честное слово, мне не дает уехать любопытство. Хоть скажите: о чем эта книга?

Гена. Ну-у, это долго рассказывать!

Сэм. Экая беда! Тогда, может быть, вы расскажете мне хотя бы самое ее начало?

Гена. Что с вами делать!.. Ладно. Если уж так хотите, даже прочту. По книжке. Где она тут у Архипа Архипыча? Ага, вот!.. (Читает.) «Поутру 11 июля 1856 года прислуга одной из больших петербургских гостиниц у станции Московской же­лезной дороги была в недоумении, отчасти даже в тревоге...».

Сэм. Уже дух захватывает!

Гена. Не перебивайте!.. «Накануне, в девятом часу вечера, приехал господин с чемоданом, занял нумер, отдал для прописки свой паспорт, спросил себе чаю и котлетку, сказал, чтоб его не тревожили вечером...». Нет, подряд читать – это долго получит­ся. В общем, утром к нему приходят, чтобы будить, стучат – он не отзывается... (Впечатлительный Сэм ахает.) Тогда они зовут полицию, ломают дверь, глядят – нету его. На столе лист бума­ги, а на нем вот что написано: «Ухожу в одиннадцать часов вечера и не возвращусь. Меня услышат на Литейном мосту, меж­ду двумя и тремя часами ночи. Подозрений ни на кого не иметь».

Сэм. Роман приключений! Книга загадок! Ах, что может быть лучше! Не зря загадки и приключения так обожал мой великий создатель, Чарлз Диккенс!

Гена. Да нет! Говорю же вам, это не то, что вы подумали! (Решив схитрить). Да! Я и забыл совсем! Архип Архипыч просил вам передать, чтобы вы срочно за новыми письмами ехали.

Сэм (неохотно). Говорите, сам господин профессор? Что ж... «Ничего не попишешь», – сказал ученик учителю, нарочно сломав карандаш во время диктанта. Счастливо оставаться!


Гена действительно остается один и если не счастлив, то уж безусловно доволен этим.


Гена. Ну, вот! Так-то лучше. А то... (Передразнивает Архи­па Архиповича.) «Если, Геночка, не справишься, тебе Сэм Уэллер поможет». Сказано, обойдемся без всяких Сэмов... Какие у нас тут еще письма? (Берет одно за другим, просматривает, читает на выборку.) «Свой роман «Что делать?» Н. Г. Чернышевский писал в тюрьме. Остается лишь поражаться, как смог человек, находящийся в мрачных застенках, рассказать читателю о прекрасной, полной света и радости жизни, которая обязательно наступит после свершения революции. Гальцева Наталья, го­род Ростов-на-Дону»... Ясно. «Труды Чернышевского, сыгравшие громадную роль в развитии русской мысли, имеют для нас не только историческое значение. Во многих вопросах Чернышев­ский значительно опередил свою эпоху и является нашим со­временником. Его произведения и сейчас волнуют советских читателей. Проповедуемый им моральный кодекс...». (Спотыкает­ся, но дочитывает не столько из добросовестности, сколь­ко из уважения.) «...кодекс революционных демократов не по­терял своего актуального значения и для нас... С комсомоль­ским приветом Арзамасова Тамара, ученица девятого класса Яльчинской средней школы Яльчинского района Чуваш­ской АССР»...». Ну и здорово же! Умные девочки! Я бы, наверное, так даже и не сумел...


Он говорит это совершенно искренне, тем более что думает, будто его никто (разумеется, кроме радиослушателей) не слы­шит, но ошибается и в том и в другом.


Профессор. Хвалю за самокритичность! (Не удержав вздоха, Гене непонятного.) Хотя, думаю, ты не прав. Сумел бы. Или сумеешь.

Гена. Ой! Я прямо вздрогнул! Архип Архипыч, вы тут когда появились?

Профессор. Да уже несколько минут назад. Стою и слушаю.

Гена. И стоит послушать, Архип Архипыч. Здорово секут, правда?

Профессор(почему-то без особого воодушевления). Да... Конечно... Ну, и что же они еще пишут? Кстати, давай-ка для быстроты и я буду разбирать почту.

Гена. Еще? Пожалуйста! «Сочинение Чернышевского не­медленно запретили. Но было поздно. Роман вырвался из стен тюрьмы на волю и стал программой революционного движения того времени, а образ стойкого борца за дело народа Рахмето­ва – идеалом революционера для молодежи. Велика была воздействующая сила этого поучительного произведения. Не од­но поколение революционеров испытало на себе мощное влия­ние идей «Что делать?». Старкова Светлана, город Алма-Ата»...

Профессор(несколько рассеянно). Так... Так... Очень хорошо... Да, Гена, а где же наш Сэм Уэллер?

Гена. Он... Знаете, Архип Архипыч, я его сплавил. (Ви­дя изумление профессора, спешит оправдаться.) А что такого? Что ж, я один, что ли, письма не разберу? И потом... ну разве Сэму Уэллеру хоть что-нибудь в Чернышевском понять? Представля­ете, я ему начало прочел, чтобы...

Профессор. Отвязаться?

Гена. Почему обязательно отвязаться? Он просил, я и прочитал... Так он решил, что это чуть ли не приключенческий роман. Вот чудачина, верно?

Профессор. Думаешь, так?.. (Вдруг радостно вскрики­вает.) А! Вот письмо, которое я надеялся найти. Слушай!.. «Здравствуйте, Архип Архипович и Гена! Я, Лена Сибирина из города Александрова Владимирской области, решила ответить на ваш вопрос...». Ну, это пропустим... «Мне очень понравилась эта книга. Хотя начинать ее читать мне не очень хотелось. Но теперь я не жалею, что прочла ее. «Что делать?» стоит теперь на моей книжной полке среди любимых произведений, среди «Овода» Войнич, «Тараса Бульбы» Гоголя, произведений Пушкина и дру­гих». (Убежденно.) Прекрасное письмо!

Гена. Да... Ничего... Только чем оно вам так уж особенно понравилось? А другие что, хуже? Вон умные какие!

Профессор. Кто же спорит? Но... Понимаешь ли, все они написаны с большим уважением к великому, мужественному, чистому человеку Николаю Гавриловичу Чернышевскому...

Гена. Вот именно!

Профессор. Да. С уважением – не меньше, но, пожа­луй, никак и не больше того. А Лена Сибирина написала с лю­бовью! Может быть, не случайно те письма целиком состоят... ну, скажем, из не совсем собственных слов. Да что там хитрить! Попросту из чужих. Их тех, которыми обычно и пишутся типо­вые предисловия к книге Чернышевского. А Лена написала по-своему, от себя. Только от себя одной! Она прямо признается, что ей не очень хотелось браться за роман «Что делать?». И как, по-твоему, Геночка, не оттого ли, что его окружили слишком уж почтительным уважением и слегка позабыли, что это – ро­ман, книга, которую можно еще и любить, увлекаться ею?..

Гена. Может быть. Откуда я знаю?

Профессор (опять почему-то вздохнув). Вот и я не знаю... Но так или иначе Лена увлеклась, полюбила – и хорошо сделала! Скажи-ка честно, дружок, вот ты крепко помнишь сюжет этой книги?

Гена. Ну... Как вам сказать...

Профессор. Не продолжай. Понятно. Тогда ставлю во­прос иначе: что ты помнишь в ней лучше всего?

Гена(уверенно). Ну, это-то ясно! Сны Ве...

Профессор(так поспешно, словно хочет закрыть ему рот ладонью). Сны? Великолепно! В таком случае – вот тебе один из снов героини!


Конечно, по самой этой торопливости мы сразу понимаем, что знаменитых снов Веры Павловна тут ждать не приходится. Очень скоро поймем и то, в чье сновидение решил отправить Гену, а заодно и нас Архип Архипович (конечно, сочиненное вовсе не им, а Чернышевским). Как говорится, спит и видит здесь мать Веры Павловны, Марья Алексеевна, существо, на­помню, грубое, вульгарное и корыстное. В романе она смеш­на, и сон ее смешон, даже кошмар, от которого асе мы, слу­чается, просыпаемся в холодном поту (проснется, дайте срок, и Марья Алексеевна), выглядит, как пародия.


Марья Алексеевна. Да что же это такое? Сплю я, что ли? Или не сплю? Ущипнуть себя нешто?.. Нет, и этого не могу. Рука не подымается. Сплю, стало быть. И сон-то, ба­тюшки мои, до чего прелестный... Гляди-ка, карета по нашей улице едет, да какая отличная! Останавливается, ей-богу, возле меня останавливается! А вот и дама из ей выходит, пышная та­кая, ровно пава али пион, а одета, одета как – вот бы моей Верочке али еще лучше мне... Святители-угодники! Никак, это Верочка и есть!


Вряд ли нужно говорить, что никакого отношения к подлинной Вере Павловне ее собеседница не имеет: самодовольная, же­манная, сытая словом, такая, какой и хочется видеть свою дочь Марье Алексеевне.


Верочка. Посмотрите, мамаша, как меня муж наряжает! Одна материя пятьсот целковых стоит...

Марья Алексеевна(ахнув). Пять... сот?!

Верочка. Никак не меньше, мамаша, и это для нас пустяки: у меня таких платьев целая дюжина; а вот, мамаша, это дороже стоит, вот на пальцы посмотрите...

Марья Алексеевна. Царица небесная! Брильянтов-то, брильянтов!

Верочка. Этот перстень, мамаша, стоит две тысячи руб­лей, а этот, мамаша, дороже – четыре тысячи рублей, а вот на грудь посмотрите, мамаша, эта брошка еще дороже – десять тысяч рублей! Вот вам и муженек мой, Дмитрий Сергеевич Лопухов, подтвердит нарочно!


Лопухов, конечно, тоже точно таков, о каком зяте мечтает мамаша.


Лопухов. Да-с! Это все для нас еще пустяки, милая маменька, Марья Алексеевна! А настоящая-то важность у меня вот в кармане: посмотрите, милая маменька, бумажник...

Марья Алексеевна(жадно). Да толстый какой!

Лопухов. Натурально, маменька! Все одними сторубле­выми бумажками набит, и этот бумажник я вам, мамаша, дарю, потому что и это для нас пустяки!

Верочка. Пустяки, пустяки, пустяки!..


Верочка уже совсем даже не Верочка, хоть и такая, какой привиделась своей алчной маменьке; она безликое и без­глазое эхо, монотонно повторяющее слова супруга.


Марья Алексеевна. Батюшка! Дмитрий Сергеич! Вот спасибо-то! И то сказать: умели вы составить счастье дочери и всего семейства нашего, – только откуда же вы такое бо­гатство получили?

Лопухов. А я, милая мамаша, пошел по откупной части!

Марья Алексеевна(радостно). По откупной?

Лопухов. Точно так, мамаша, по откупной... По откуп­ной... Откупной... Откупной...


Вот он и сам уже теряет реальные очертания, превращаясь в собственное эхо, а Верочка вторит ему отголоском: «По от­купной... Откупной... Откупной...», пока все не обрывается ка­ким-то дьявольским хохотом.


Марья Алексеевна. Ай! Где это я? Чур меня, чур! Со­храни и помилуй!.. А бумажник, бумажник-то где? Бумажник-то... (Смачно плюнув.) Тьфу, прости господи, жизнь проклятущая! В кои-то веки богатство в руки ухватить, да и то – тьфу! – во сне...


Голос ее постепенно исчезает.


Профессор. Что, Гена, как тебе этот сон?

Гена. Смеетесь? Да?

Профессор. Я? Над кем же?

Гена. Известно, над кем. Надо мной. И еще...

Профессор. Договаривай, договаривай! Может быть, еще и над любимыми героями Чернышевского?

Гена. А то нет! Разве они, Вера Павловна и ее Лопухов, такие? Гуси какие-то раскормленные! Важные, пошлые...

Профессор. Вот! Вот именно – пошлые!.. Только, разу­меется, не настоящие Лопухов и Вера Павловна, а... Нет, я вижу, ты и впрямь забыл, что в романе Чернышевского есть не только знаменитые сны Веры Павловны, где в идеальном, сим­волическом виде предстает будущее, как оно виделось ей и самому Николаю Гавриловичу, а вот, пожалуйста, еще и сон ее мамаши, в котором предстала совсем другая сторона жизни, из­нанка другой души, убогие мечты о счастье только как о сытом и роскошном довольстве. То есть ты позабыл, что роман много­образен, что он не только, так сказать, учебник жизни, который нужно изучать, а, повторяю, именно роман, где живут, влюбля­ются, страдают его персонажи, за приключениями которых не только полезно, но даже интересно следить...

Гена. Ну, вы тоже скажете, Архип Архипыч! За приключе­ниями! Как будто это детектив какой. Прямо как Сэм Уэллер...

Профессор. Слово-то можно подыскать и другое, не в нем загвоздка. А нашего милейшего Сэма ты, полагаю, спрова­дил совершенно напрасно. Его простодушный интерес ни чуточки не оскорбителен для Чернышевского. В романе действительно есть и приключения. Завязка его в самом деле загадочна, и исчезновение Лопухова, который ради счастья близких ему лю­дей притворился, что ушел из жизни, в свое время увлекло и заинтриговало читателей. Причем таких, которые были не ме­нее, если не более, непосредственны, чем наш Сэм!

Гена(скептически). В свое время... Откуда вам известно?

Профессор. Да хотя бы из драмы Льва Николаевича Толстого «Живой труп». Может быть, помнишь, там есть цыганка Маша, девушка, которую любит герой пьесы Федор Протасов, и, когда он оказывается в отчаянном, безвыходном положении, Маша предлагает ему такой выход... Погоди, я возьму с полки том. Слушай. «Читал ты «Что делать?» – это Маша спрашивает у своего Феди. Тот отвечает: «Читал, кажется». Тогда она ему говорит, что, дескать, одно там «очень, очень хорошо. Он, этот Рахманов, взял и сделал вид, что утопился...».

Гена. Какой еще Рахманов? Это она напутала! Наверное, Лопухова с Рахметовым смешала, вот и получился какой-то Рахманов!

Профессор. Что ты к ней придираешься? Не забывай: Маша – цыганка, девушка из хора, а не дворянка какая-нибудь, не разночинка даже, она ни гимназии, ни Института благородных девиц не кончала. Между прочим, она нелестно отзывается о самом романе... Правда, я думаю, это ей Лев Николаевич под­сказал, он с Чернышевским основательно-таки спорил, если не сказать больше. Но вот что важно: она, даже она этот роман читала. И запомнила. Он для нее стал тем, чем, кажется, не стал для тебя: книгой со своими достоинствами, со своими, что естественно, недостатками, живой книгой, картиной живой жиз­ни, а не одних только возвышенных мечтаний. И портретами живых людей, хоть все той же Марьи Алексеевны, которую ты зря выбросил из своей памяти.

Гена. Почему выбросил? Просто я...

Профессор. Просто ты этот роман не столько читал, сколько проходил, – вот и прошел мимо чего-то, без чего книга уже совсем не та. Ничего, я тебя верну. Собирайся!

Гена. Куда?

Профессор. Разумеется, в гости!


Но время для своего визита они выбрали, кажется, неподхо­дящее: мы слышим звуки увесистых ударов, жалобные кри­ки одного и яростные другой одним словом, шум хорошей драки. Впрочем, кто знает? Может быть, Архип Архипо­вич нарочно подгадал появиться именно в эту горячую ми­нутку?


Марья Алексеевна(истошно вопит). Осел! Подлец! Зарезал! Вот же тебе! (Оглушительная пощечина.) Вот же тебе! (Другая, не легче.) Вот как тебя надобно учить, остолопа! За во­лоса тебя, разиню, за волоса!

Гена. Архип Архипыч! Вы не ошиблись? Это же прямо «Недоросль» какой-то! Госпожа Простакова!

Профессор(смеется). А что? В самом деле похоже! Ишь как Марья Алексеевна простоватого своего супруга тузит!

Марья Алексеевна. Что это? Кто здесь? Ах ты ослиная голова! И дверь не запер! В таком виде чужие люди застают! Стыдился бы, свинья! Пшел вон! Не срами меня своим видом... Однако ж, судари мои, чего пожаловали? По делу али как?

Профессор(очень значительно, чем сбивает ее с толку). По делу, почтенная Марья Алексеевна, и весьма важному. Прости­те, что мы застали вас в самом жару... гм, гм... преподавания. По-видимому, ваш муж сильно перед вами провинился?

Марья Алексеевна. Еще бы не провинился, ворона! У меня, изволите ли знать, дочка есть. Верочка...

Гена. Да знаем!

Марья Алексеевна. А коли знаете, чай, сами судить можете: не чучела какая, а вся как есть из себя барышня. Ну, и то сказать: я для родного дитю последних денег не жалею. От расходов на нее уж все животы подвело. Намедни суприз ей сделала: в оперу повезла, во втором ярусе, шутка ли, билет взяла, где все генеральши бывают. В один пансион мадаме сколько переплатили, а фортепьянщику-то сколько! А она, неблагодарная, ничего не чувствует... (Жарким шепотом.) Надо вам знать, судари мои, сынок-то хозяйский, у кого мой дурак в управляющих, в Верочку возьми и влюбись. Все ей: «амур» да «шарман». Как есть, по уши врюхался!

Гена(тихо). Ну и словечки! Прямо купчиха какая-то из Островского!

Профессор(так же). Молодец! Верно замечено.

Марья Алексеевна. Ну, я себе думаю: коли до «аму­ру» да до «шарману» дело дошло, ты у меня, голубчик, не вы­вернешься. Не на таковскую напал. Я тебя в бараний рог согну. В мешке в церковь привезу, за виски вкруг налоя обведу, да еще рад будешь. Стало быть, думаю так про себя, за дочку родную радуюсь, плоть от плоти моей, а она-то, страмница, от этакого богатства рожу свою смазливую воротит. Да еще простофиля этот, муженек мой, чтоб ему... Все норовит изгадить! Хозяйка-то, женишка нашего богоданного мать, изволила призвать к себе дурака моего и велит ему, чертовка...

Профессор. Знаю, знаю, Марья Алексеевна. Велела ему, чтобы вы выбросили из головы свою затею, а он испугался и согласился.

Марья Алексеевна. Ишь! И вправду знаете! Откудо-ва же это? А!.. Ах, я дура, дура! Да вы, судари мои, не из поли­ции ли будете?

Гена(обиженно). Кто?! Мы?!

Марья Алексеевна(льстиво). То-то хороших людей сразу видать! А я-то думаю: что это меня, простоту, словами все несет да несет?.. Не судите меня строго, батюшки мои! Мать я все-таки! Мать! Думаете, злая я? Да, злая, только нельзя не быть злой! Тяжелая моя жизнь. Не хочу, чтобы и Верочка так жила. Пусть богато живет. Я сколько мученья приняла, и-и-и, и-и-и, сколько! Как я с Верочкиным-то отцом жила, когда он еще не был управляющим! Бедно, и-и-и, как бедно жили, а я тогда была честная! Это теперь я нечестная – нет, не возьму греха на душу, не солгу перед вами, отцы мои, не скажу, что я теперь честная! Где уж, то время давно прошло. Вот Верочка моя ученая, а я неученая, да я знаю все, что у ней в книгах написано, – то там и написано, что не надо так делать, как со мною сделали...

Гена(снова тихо). Знаете, Архип Архипыч, а мне ее вдруг чего-то жалко стало!

Профессор. И в этом ты тоже прав. Ведь она еще не рассказала всего, что с ней делали и как обижали. Да и не рас­скажет – нас постесняется. Тут уж тебе не то что Простакова или купчиха Островского вспомнились бы, а, глядишь, и какая-нибудь героиня Достоевского...

Марья Алексеевна. Да... Ну, вот и стала я злая. А как стала, все и пошло хорошо. Мужу, дураку, должность доставил кто? Я доставила. А в управляющие кто его произвел? Я про... (Вдруг обрывает сама себя, охваченная внезапным и, разумеется, справедливым подозрением.) Что это вы на меня этак жалостливо поглядываете? Да вы, сударики, точно ли из полиции будете?

Гена (с благородным негодованием). Конечно, нет – вы­думали тоже! Откуда вы это вообще взяли?

Марья Алексеевна. А-а-а! Ах я тетеря! Так что ж я вам тут все выкладываю? Прочь из моего дома! Болтаются тут!.. Вот я сейчас настоящую-то полицию кликну! Эй! Кто там дома? Ты, ворона? Что глаза лупишь, остолоп? Беги за квар­тальным! Кому говорят! Ах ты!..


И опять звенят пощечины.


Гена(смеется, находясь уже в полной безопасности). Во­время мы с вами ноги унесли! А я-то еще сочувствовать ей взду­мал!

Профессор. Не стыдись этого. В некотором смысле она действительно заслуживает сочувствия: сама же сказала, что это жизнь сделала ее такой. Тяжелая, скверно устроенная жизнь. Такая, рядом с которой или, вернее сказать, в борьбе с кото­рой самые идеальные мечты и планы Веры Павловны и ее друзей оказываются столь понятными... Между прочим, ведь не только же ради этой Марьи Алексеевны я затащил тебя к ней в гости. Не ради нее одной я прошу тебя ни в коем случае не относиться к роману «Что делать?», да и к каждой книге, которую ты прохо­дишь в школе, как к некоему величавому и, увы, мертвому мону­менту, до которого даже не дотянешься, хоть становись на цы­почки. Ну, разве что уткнешься носом в почтительную надпись на постаменте. Нет, я прошу тебя относиться к этому роману свободно, не стесняя себя никакими выдуманными правилами примерного поведения, прямо признаваясь, что нравится, а что не нравится, – ради тех же Лопухова, Рахметова, Веры Павлов­ны, которые возникали среди той мерзкой действительности, вырастали из нее, против нее восставали и, честное слово, никак не заслуживают того, чтобы из них делали учебные пособия. Сам посуди: разве могла бы эта знаменитая книга буквально перевернуть жизнь многих людей, если б они не читали ее с жадностью? Не спорили о ней? Не воспринимали ее как живое слово о живой жизни? Такого чуда, Геночка, никакая почтитель­ность не совершила бы. Только – любовь. Только – живой интерес... Скажешь, что я повторяюсь? А мне никогда не надо­ест повторять это слово: «живой»...

ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ БОСЯКА САТИНА

Может быть, вы уже и забыли, какое странное путешествие по­обещал Архип Архипович Гене в самом начале путешествия предыдущего. Если так, не смущайтесь: гораздо более странно, что об этом забыл сам Гена. Потому что как иначе объяснить вопрос, с которым он заявился к профессору?


Гена(очень по-деловому). Ну? Куда сегодня, Архип Архипыч?

Профессор(лаконично). На дно.

Гена. На какое дно? В каком смысле?

Профессор. В прямом... То есть нет, прости, пожалуй­ста. Наоборот, в метафорическом.


И не успел Гена понять, что это значит, как слышит и мы вместе с ним очень знакомые слова.


Сатин. Человек свободен... он за все платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум – человек за все платит сам, и потому он – свободен!.. Человек – вот правда! Что такое че­ловек?.. Это не ты, не я, не они... нет! Это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет... в одном! Понимаешь? Это – огромно!.. Это звучит... гордо!


Короче говоря, слышим монолог Сатина из пьесы Горького «На дне». Настолько знаменитый, что Гене уже просто нельзя не догадаться, куда именно завлек его Архип Архипович, а мы в самом деле можем быть короче, не приводя здесь того, что слишком известно.


Барон. Ты – рассуждаешь... Это хорошо... это, долж­но быть, греет сердце... У меня – нет этого... я – не умею! Я, брат, боюсь... иногда. Понимаешь? Трушу... Потому – что же дальше?

Сатин. Пустяки! Кого бояться человеку?

Барон. Иногда я вспоминаю наше семейство... Старая фамилия... времен Екатерины... дворяне... вояки!.. выходцы из Франции... Служили, поднимались все выше. При Николае Пер­вом дед мой, Густав Дебиль... занимал высокий пост... богат­ство... сотни крепостных... лошади... повара... Дом в Москве! Дом в Петербурге! Кареты... кареты с гербами...

Сатин. Забудь о каретах дедушки... в карете прошлого – далеко не уедешь...

Барон. Черт тебя возьми... ты... умеешь рассуждать спо­койно... А у меня... кажется, нет характера...

Сатин. Заведи. Вещь – полезная.

Барон. Знаешь... с той поры, как я помню себя... у меня в башке стоит какой-то туман. Никогда и ничего не понимал я. Мне... как-то неловко... мне кажется, что я всю жизнь только переодевался... а зачем? Не понимаю! Учился – носил мундир дворянского института... а чему учился? Не помню... Женился – одел фрак, потом – халат... а жену взял скверную – и зачем? Не понимаю... Прожил все, что было, – носил какой-то серый пиджак и рыжие брюки... а как разорился? Не заметил... Слу­жил в казенной палате... мундир, фуражка с кокардой... рас­тратил казенные деньги, – надели на меня арестантский ха­лат... потом – одел вот это... И все... как во сне... а? Это... смеш­но?

Сатин. Не очень... скорее – глупо...

Барон. Да... и я думаю, что глупо... А... ведь зачем-нибудь я родился... а?

Сатин. Вероятно... Человек рождается для лучшего!


Их голоса умолкают, и ненадолго воцаряется молчание.


Профессор. Ты, я вижу, задумался, Геночка?

Гена. Да... Знаете, что мне в голову пришло? Нам ведь всегда интересно, когда мы какую-нибудь книгу дочитаем или пьесу досмотрим: а что с героем дальше будет?

Профессор(его голос полон какого-то предчувствия и словно бы страха, что предчувствие не сбудется). Ну-ну? И что же?

Гена. А ведь интересно-то не только, что после было, но и то, что до!

Профессор. Ай да я!.. (Сам себе объясняя свою непонят­ную радость.) Впрочем, что ж? Слава богу, пора мне уже угады­вать твои реакции – не первый год тебя знаю!

Гена(с искренним недоумением). Это вы о чем?

Профессор. Не обращай внимания. Пустяки... Насколь­ко я понял, эту мысль у тебя вызвал рассказ барона?

Гена. Ну да! Вот он рассказал, и сразу ясно стало, откуда он такой взялся. Вернее, почему таким стал. А Сатин? Все-таки жалко, что он ничего такого про себя не рассказывает... Или, может, я забыл? Может, в другом месте пьесы есть что-нибудь такое?

Профессор(с нажимом). В пьесе об этом почти ничего нет.

Гена. Ах, все-таки почти? Значит, есть что-то такое?

Профессор. Есть. Допустим, Сатин упоминает вскользь, что в молодости был телеграфистом. Много читал. Говорит, что был веселым, прекрасно плясал, даже играл на сцене, разуме­ется, на любительской...

Гена. В самодеятельности, что ли?

Профессор (смеется). В этом роде. Сообщает он о себе и более серьезные вещи: оказывается, пришлось ему сидеть в тюрьме. Как он выражается, «за подлеца... убил подлеца в запальчивости и раздражении». А за что убил, только намекает. Дает понять, что тот каким-то образом обидел его сестру. Вот и всё.

Гена. Да... Немного. Нет, если бы он подробно рассказал, как попал на это самое дно – вот вроде барона, – лучше бы­ло бы.

Профессор. Что делать, чего нет, того нет. Правда, на этот счет существуют свидетельства в других произведениях. Например, вот что рассказывает в своей книге «Моя жизнь в искусстве» Константин Сергеевич Станиславский. «Оказыва­ется, – пишет он, – что босяк, с которого Горький писал роль Сатина, пострадал из-за самоотверженной любви к сестре. Она была замужем за почтовым чиновником. Последний растра­тил казенные деньги. Ему грозила Сибирь. Сатин достал деньги...».

Гена. Сатин? У него что, и фамилия такая была?

Профессор. Да нет. Станиславский называет его так условно, для ясности, имея в виду, что этот человек был прототи­пом героя пьесы «На дне». Но дальше. «Сатин достал деньги и тем спас мужа сестры, а тот нагло предал его, уверив, что Сатин не­чист на руку. Случайно подслушав клевету, в порыве бешенства Са­тин ударил предателя бутылкой по голове, убил его и был присуж­ден к ссылке. Сестра умерла. Потом каторжанин вернулся из ссыл­ки и занимался тем, что ходил с распахнутой грудью по Нижнему Новгороду с протянутой рукой и на французском языке просил милостыню у дам, которые ему охотно подавали за его живописный романтический вид».

Гена. Интересно... Но вы же сами говорите: это не о том Сатине, который в пьесе. Это о его прототипе. Вот если бы про настоящего Сатина узнать...

Профессор(неожиданно). Знаешь, Гена, что замечатель­но? То, как ты сейчас выразился: про настоящего!.. Какое это чудо, что о литературном герое, который вроде бы с головы до ног при­думан писателем, мы можем сказать «настоящий», будто он еще более живой, чем тот реальный человек, который взят за его основу. Вот она, сила искусства!.. (Немного сбавляет тон.) Но это я так, в сторону. Прости... Значит, тебе хотелось бы знать, как горьковский Сатин шел по пути на дно? (Последние слова он опять произносит с заметным, но пока еще непонятным для Ге­ны нажимом.)

Гена. Конечно! А вам не хотелось бы?

Профессор. Мне? Видишь ли, я это знаю.

Гена. То есть догадываетесь?

Профессор. Не то что догадываюсь, а... В общем, если хочешь, послушай. Итак, в молодости Сатин служил телеграфи­стом. И однажды, когда он вечером сидел в своей комнате и читал книгу, вызывавшую у него самые радужные, самые востор­женные мысли, к нему постучалась квартирная хозяйка. Вошла и сказала буквально следующее – я тебе передаю дословно...

Гена. Дословно! Ничего себе, как это вы уверенно говори­те. Как будто вам сам Сатин рассказал!

Профессор. Ну если не Сатин, то человек, осведомлен­ный не меньше его. Так или иначе – не перебивай... «Должна снова предупредить вас, – это ему хозяйка говорит, – завтра дом и все имущество мое продадут с аукциона и я с дочерью буду выброшена на улицу». А ко всему прочему, надо тебе знать, что дочь хозяйки, совсем юная девушка, была, к несчастью, кале­кой. Не могла ходить без костыля...

Гена. Представляю, как Сатину их жалко стало!

Профессор. Естественно. Но чем он мог им помочь? Правда, ему пришла в голову одна мысль, увы, не слишком удач­ная. Он пересчитал все свои деньги, убедился, что их ничтожно мало и отправился в игорный дом. Причем сначала-то ему по­везло. Деньги к нему повалили. Но потом...

Гена (горестно). Проиграл!

Профессор. Да. Некий богатый толстяк ободрал его как липку – даже без часов оставил. Ободрал да поднял на смех.

Гена. Вот гад!

Профессор. Сильно сказано, но справедливо. А дальше события развивались так. Сатин, хмельной, бредет восвояси. Его догоняет один из партнеров по карточному столу и говорит: «Я тоже проиграл. Но выигрыш можно вернуть». «Как?» – спра­шивает Сатин, и в это время мимо них на извозчике проезжает тот самый толстяк. Оба проигравших бегут, чтобы опередить его, подстерегают и...

Гена(то ли с ужасом, то ли в предвкушении страшной мести, не поймешь). Убивают?!

Профессор. Ну, почему? Еще этого не хватало. Доста­точно и того, что отнимают у него деньги.

Гена. И что потом?

Профессор. Потом... Что ж, развязку лучше увидеть собственными глазами.


Голос Сатина, но гораздо звучнее и моложе, чем был в от­рывке из драмы «На дне».


Сатин. Сударыня! Я достал для вас немного денег – вот они. Может быть, вы возьмете?

Хозяйка (она и тронута до слез, и стесняется, и в сомнении). Это очень великодушно, но... вы сами бедный человек. Я понимаю, вам жаль нас, но...

Сатин(мрачно). Я не хочу унижать вас жалостью.

Хозяйка. Я не то хотела сказать... Позвольте, я позову мою дочь. Лиза!

Дочь(у нее очень юный и очень строгий голосок уже на­страдавшегося человека). Ты звала меня, мама?

Хозяйка. Да! Видишь, Лиза, господин Сатин так добр, что предлагает нам эти деньги... Ведь если мы их возьмем, мы спасены! Мы не останемся без крова!

Дочь. Откуда у вас эти деньги? Это ваши, это честные деньги?

Сатин(с вызовом). Да, честные. Я заплатил за них моей честью.

Дочь. Это двусмысленно... Мама! На минутку!

Гена. Понятно... Значит, они вроде брезгуют его деньгами, да?

Профессор. Во всяком случае, эта девочка – безуслов­но.

Гена(вскрикивает, забыв о необходимости оставаться все­го лишь незаметным наблюдателем). Ой! Архип Архипыч, да что же он делает? Смотрите, он деньги ногами топчет! На куски рвет! Что это с ним?

Профессор. Только то, что и он, значит, брезгует краде­ными деньгами. Они ему руки жгут...


Повелительно-громкий стук в дверь совсем не такой, когда стучит квартирная хозяйка.


Сатин. Эй, кто там? Не заперто!

Грубый голос. Полиция!..


И всё.


Гена(убито). Теперь они его в тюрьму?

Профессор. Куда же еще?

Гена. Эх, как все глупо вышло... (Спохватившись.) По­стойте, Архип Архипыч! Вообще-то вы это ничего придумали...

Профессор (очень смиренным голосом). Спасибо, Геночка!

Гена. Погодите благодарить... Только неувязочка вышла. Где ж тут сестра, из-за которой он какого-то там подлеца убил?

Профессор. Ей-богу, не знаю. Может быть, история с квартирной хозяйкой случилась позднее? По крайней мере у Горького об этом ничего нет.

Гена. У какого Горького?

Профессор. Вот тебе раз! У Алексея Максимовича... Не понимаешь? А все проще простого. То, что ты принял за мою собственную выдумку, столь снисходительно ее полуодобрив, на самом деле рассказано в киносценарии, который Горький напи­сал где-то между 1928 и 1930 годами и назвал его «По пути на дно». Между прочим, там не один Сатин. Там и барон, и Лука, и содержатель ночлежки Костылев, и полицейский Медведев, и Василиса, и Настя, и другие, разумеется, все намного моложе, чем в пьесе.

Гена. И кино такое есть?

Профессор. Нет, фильма не сняли. Горький даже и не закончил сценария. Но, как видишь, он словно бы предусмотрел твое страстное желание узнать, что с героями «На дне» было, как ты говоришь, до. То есть и его самого этот вопрос волновал. Он не хотел расставаться с созданными им персонажами: ни с их прошлым, ни с их будущим.

Гена. С будущим? Так его-то здесь нету... Или, может, он и про будущее сценарий сочинил?

Профессор. Нет. Просто я лично думаю, что Горький отправился в прошлое своих героев отчасти затем, чтобы яснее увидеть их будущее.

Гена. Как это? Что-то вы меня запутали, Архип Архипыч!

Профессор. Сейчас распутаю. Только сначала прочту несколько фраз из горьковского письма, относящегося, кстати сказать, к тому же самому 1928 году, когда он, судя по всему, и задумал свой сценарий. Горький отвечает группе красноармей­цев: «Товарищи! Вы спрашиваете: «Почему в пьесе «На дне» нет сигнала к восстанию?» Сигнал этот можно услышать в словах Сатина, в его оценке человека... Я хотел – и хочу – видеть всех людей героями труда и творчества, строителями новых, свобод­ных форм жизни...» Но дальше Алексей Максимович добавляет: «Само собою разумеется, что проповедь социализма я не мог вложить в уста людей, разбитых жизнью, не способных к труду, готовых поддаться всякому утешению»... Понимаешь, куда я кло­ню? Или пока не очень? Хорошо, давай вместе подумаем, что говорят о молодом Сатине его поступки.

Гена. Ну... Он добрый!

Профессор. Так. Дальше.

Гена. Он благородный, только... Я не знаю, как сказать. Ну, слабый, что ли. Хотел, как лучше, а и хозяйке с дочерью не помог и себе навредил. Потому что не тем путем шел.

Профессор. Что ж, примерно так. Положим, другого пу­ти для немедленной помощи бедным женщинам он и не мог най­ти, но главное дело в том, что он вообще не восставал на же­стокость жизни, а как бы попробовал действовать по ее же бесче­стным правилам. Да, он полон благородных чувств, он хочет со­вершать благородные поступки, но для этого у него нет не только возможностей, но и внутренних сил. Он, на свою беду, не спосо­бен бороться с жизнью. Он ее жертва...

Гена. Как Горький сказал, «разбитый жизнью»...

Профессор. Вот-вот. И поэтому, когда читатели спра­шивали, почему, дескать, в пьесе «На дне» нет прямого сигнала к восстанию, этот вопрос был, конечно, очень и очень наивным. Если угодно, сигнал, призыв звучали в том, как Горький изобра­жал людей, разбитых жизнью, с какой горечью, с каким гневом, но тот же Сатин, уж конечно, не мог бы стать одним из тех, кто готовил, а потом и поднял восстание. И вот, может быть, – я го­ворю очень осторожно: может быть – для того, чтобы это стало совсем ясно, Горький пишет свой сценарий.

Гена. А из пьесы это разве не было ясно?

Профессор. Было, но, как видишь, не всем. А Горький не хотел разночтений. Он хотел, чтобы его замысел был пре­дельно ясен всем и каждому, даже тем, кто еще очень слабо ориентируется в литературном океане. Чтобы его герои предста­ли не только в один-единственный миг своей жизни, но в движе­нии, чтобы было видно, куда они движутся, куда могут – и куда не могут – прийти. Ради этого Горький и заставил Сатина про­жить еще одну, так сказать, первую жизнь, что, между прочим, не такая уж редкость, как может показаться. В истории литера­туры случалось, что иной герой ухитрялся прожить, наоборот, новую жизнь – вторую, третью, четвертую... Но об этом уж давай в следующий раз.

ВТОРАЯ ЖИЗНЬ ПОМЕЩИКА НОЗДРЕВА

Вот он, этот самый раз. И начинается он, мягко говоря, странно. Не успел Гена выпалить свое: «Здрасте, Архип Архипыч!» как к нему кидается Ноздрев.


Ноздрев. Ба, ба, ба! Какими судьбами?

Гена (ошарашенно). Это... вы мне?

Ноздрев. И он еще спрашивает! Да я, не поверишь, толь­ко что сказал вот ему: «Ну, говорю, брат Архип, смотри, говорю, ежели сию минуту к нам сюда не заявится... этот...» Как бишь тебя! Евстигней? Селифан? Акакий? Э, да все равно! Позволь, душа, я тебе влеплю один безе! Да, да, ты уж не противься, одну безешку позволь напечатлеть тебе в белоснежную щеку твою!

Гена. Отстаньте от меня! Не хочу я с вами целоваться! Архип Архипыч, что тут у вас происходит? Я думал, вы к новому путешествию готовитесь, а тут, оказывается...

Профессор. Успокойся, Геночка! Ты не ошибся. Я дей­ствительно окончательно обдумывал, даже обкатывал наш новый маршрут, и вот для репетиции, на пробу пригласил этого госпо­дина...

Гена. А! Значит, мы сегодня в «Мертвые души» отправимся?

Профессор. Почему ты так решил?

Гена. Как почему? Шутите? А зачем же тогда здесь Ноздрев-то?

Ноздрев(одобрительно). А ты, брат Архип, я вижу, в самом деле шутник! Хвалю! Ты мне сейчас точь-в-точь напомнил штаб-ротмистра Поцелуева, тот тоже, бывало... Вообрази: бордо называет просто бурдашкой. Каково? А? «Принеси-ка, брат, гово­рит, бурдашки...». Этакая бестия! (Хохочет.) А твой Евстигней...

Профессор(сбитый с толку). Какой Евстигней?

Ноздрев. Как это какой? Натурально, вот этот, который изволил пожаловать!.. Так вот, твой Евстигней ни дать ни взять поручик Кувшинников. Такой же мошенник, ей-богу!

Профессор. Нет, я вижу, так у нас дело не пойдет. Ноздрев не даст. Что ж, как было сказано, я его породил, то есть вызвал сюда, я и...


По-видимому, он нажал на какую-то хитрую кнопку как бы то ни было, Ноздрев действительно испарился.


Так-то оно спокойнее.

Гена. И все-таки я вас не понимаю. Зачем же он тогда вам понадобился? Что ли, вы его характера не знаете? Тем более если даже и не собирались сегодня «Мертвыми душами» зани­маться... Да, между прочим: а куда же мы отправимся? В какую-нибудь другую книгу Гоголя?

Профессор. Нет, не Гоголя. Салтыкова-Щедрина.

Гена. Тогда я вообще понимать отказываюсь. К Щедрину-то Ноздрев какое отношение имеет?

Профессор. Да имеет некоторое... Видишь ли, дружок, в 1881 году Михаил Евграфович начал публиковать в журнале «Отечественные записки» «Письма к тетеньке»...

Гена. Письма – и публиковать? А к какой тетеньке-то? К своей, что ли?

Профессор(раздосадованно). Да нет! Неужели не по­нятно! «Письма к тетеньке» – так называется знаменитое произ­ведение Щедрина. Цикл его сатирических очерков. Просто напи­саны они были в форме писем – это вообще довольно часто встречается в литературе. Помнишь, например, «Бедных людей» Достоевского?.. Словом, это щедринское сочинение написано от лица некоего жителя Петербурга, который сообщает своей, так сказать, тетеньке...

Гена(придирчиво). Почему «так сказать»?

Профессор. А потому, что под тетенькой подразумева­лась не какая-нибудь пожилая дама, а некто... вернее, нечто сов­сем иное. Как полагают исследователи – да это, в общем, даже несомненно, – тут прямо имелось в виду само тогдашнее рос­сийское образованное общество. Тот есть та его часть, которая была преисполнена предрассудков, этаких, если так можно вы­разиться, тетенькиных, мягкотелых иллюзий и готовности немед­ленно приспособиться к новой и очень жесткой политике само­державия. Ведь это пора, когда только-только бомбой, брошен­ной народовольцами, убит царь Александр Второй и на трон вступил его сын Александр Третий, настроенный, как понима­ешь, весьма нешуточно. Вот Щедрин и... Да что я тебе взялся лекцию читать! Туда! В ту эпоху и в язвительную прозу Салтыкова-Щедрина!..


И как всегда, без проволочки возникает голос щедринского Племянника. Впечатление таково, будто он сидит и скрипит пером, сочиняя взаправдашнее письмо своей взаправдашней провинциальной тетеньке, и в то же время можно уловить (даже нельзя не уловить), как он словно бы потешается и над тетенькой, и над собою самим, и над своим занятием.


Племянник. Милая тетенька! Помните ли вы, как мы с вами волновались? Это было так недавно. То расцветали надеж­дами, то увядали, то поднимали голову, как бы к чему-то при­слушиваясь, то опускали ее долу, точно все, что нужно, услыша­ли, то устремлялись вперед, то жались к сторонке... И бредили, бредили, бредили – без конца!

Ах! Весело тогда было. А ныне...

Вы спрашиваете, голубушка, хорошо ли мне живется? Хо­рошо-то хорошо, а все-таки не знаю, как сказать. Притеснений нет, свобода самая широкая, даже трепетов нет – помните, как в те памятные дни, когда, бывало, страшно одному в квартире остаться, – да вот поди ж ты! Удивительно как-то тоскливо. Атмосфера словно арестантским чем-то насыщена, света нет, голосов не слыхать, сплошные сумерки, в которых витают ка­кие-то вялые существа. Все вдруг как-то переменились – и даже...

Представьте себе, тетенька, кого я на днях встретил! Нозд-рева!..

Гена. Кого?

Племянник (словно нарочно откликаясь на его удивлен­ный вопрос). Именно Ноздрева, того, с которым мы когда-то у Гоголя познакомились! Не пугайтесь, однако ж: это далеко уж не тот будет Ноздрев, которого мы знавали в цветущую пору молодости, но солидный, хотя и прогоревший консерватор. Шту­ка в том, что ему посчастливилось сделать какой-то удивитель­но удачный донос, а потом дальше да шире – и вдруг с ним совершился спасительный переворот! Теперь он говорит только трезвенные слова, и обе бакенбарды, которые – помните, тетень­ка? – из-за трактирных потасовок были у него одна короче дру­гой, ныне одинаковой длины и одинаковой пушистости... Словом, встретились мы на Невском, и, признаюсь, первым моим движе­нием было бежать. Однако вижу, что человек совсем-таки переродился – делать нечего, подошел...

Профессор. Знаешь, Гена, сдается мне, что и этот монолог уже на лекцию смахивает. Как говорится, не будем останавливаться на достигнутом, двинемся дальше, туда, где можно не только услышать, но и увидеть!..


И, поскольку со стороны Гены возражения, естественно, не последовало, они в самом деле видят того же Ноздрева.


Ноздрев. Ба, ба, ба! Какими судьбами?


Впрочем, что значит «того же»? Ведь нам уже сказали: с одной стороны, да, «именно того», а с другой нет, «это да­леко уж не тот будет Ноздрев». Словом, и тот и не тот. Да­же свое знаменитое «ба, ба, ба» он хоть и по-прежнему произносит, но уже иначе, куда солиднее. Поэтому мы и бу­дем именовать его Ноздревым Вторым, а того, гоголевско­го Ноздревым Первым.


Племянник(несколько принужденно). Кого я вижу? Уж не Ноздрев ли собственной персоной?

Ноздрев Второй. Кому ж и быть, как не мне? Неужто так переменился?

Племянник. Признаюсь, не без того... Вот и бакенбарды ваши не те, что прежде...

Ноздрев Второй(благодушно). Эва что вспомнил! Бакенбарды! Нет, брат, теперь я уж не того... Хотя, впрочем, и старину бывает недурно-таки вспомнить, не так ли? Как мы, бывало, на ярмарке-то с ротмистром Поцелуевым да с поручиком Кувшинниковым кучивали, припоминаешь, старый греховодник? Или как с Чичиковым поросенка на постоялом дворе ели? Пом­нится, ты, шельмец, тогда возьми да и скажи покойнику Павлу Ивановичу...

Племянник. Я? Нет, я... То есть я помню, как вы с Чичиковым на постоялом встретились, но меня там в ту пору... (Желая замять неловкость.) А кстати спросить, почему покойни­ку? Неужели Павел Иванович...

Ноздрев Второй. А ты не слыхал? Да уж давненько. И один ли Чичиков? Плюшкин... Петух Петр Петрович... Генерал Бетрищев... Костанжогло... Полицеймейстер, тот, которого, пом­нишь ли, отцом и благодетелем города почитали...

Племянник. Как? И он?

Ноздрев Второйблагочестивым вздохом). Что делать? Все там будем... Далее: председатель гражданской па­латы... Дама приятная во всех отношениях... Дама просто приятная... (Всхлипывает без особой, впрочем, искренности.) Всё, брат, примерло. Всё на кладбище свезено.

Племянник. Значит, вы один остались?

Ноздрев Второй. Нет, зачем? Вот, к примеру, Собакевич жив. И вообрази: он по смерти своей Феодулии Ивановны воспользовался ее имением да, не будь дурак, на Коробочке женился – с тем, чтобы и ее имением воспользоваться. Моло­дец, право, молодец; я, признаюсь, в прежние времена к нему несправедлив бывал... Да вот еще зять мой Мижуев живехонек – помнишь фетюка? В мировые судьи подался. А Петрушка чичи­ковский при нем письмоводителем состоит и с женою его, во­образи, в самых приятельских отношениях!

Племянник. Любопытно. Однако ж... Простите меня, но, быть может, вы по старой своей привычке несколько...

Ноздрев Второй(необидчиво и беззлобно). Да уж договаривай, не бойся! Прилгнул, что ли? Нет, брат, говорено же тебе: я уж не тот. Ей-богу, как вспомню себя тогдашнего, так – тьфу! – плюнуть хочется. А теперь – шалишь! Теперь я попусту более не мелю, чтобы на бобах не остаться. Вот Манилов, тот ни в какую не переменяется, все своими бреднями занят, и что ж вышло? Вообрази, живет со своей благоверной в Кобеляках, нищета страшенная, потому что сынишка их Фемистоклюс все имение промотал и теперь сам служит в трактире Лопашова. В швейцарах.

Племянник. Ну а вы-то сами как? Служите?

Ноздрев Второй. Разумеется, служу. Как нынче без этого?

Племянник. И где же?

Ноздрев Второй. Да уж, понятное дело, не в тракти­ре. Ха-ха-ха!.. (Смеется со вкусом и веско заключает.) В Обще­стве частной инициативы спасения.

Племянник. Как, как?

Ноздрев Второй. Или, ежели точнее выразиться, в учрежденной при оном Обществе Комиссии для разбора обыва­тельских содействий.

Гена. Честно говоря, Архип Архипыч, я тоже не разобрал. Какое такое общество? Какая комиссия?

Профессор. Ах, Геночка, не в названии же соль! Салты­ков-Щедрин просто-напросто высмеивает здесь учреждения, воз­никавшие в ту пору и притворявшиеся ужасно деятельными и полезными, а в реальности, конечно, являвшиеся пародией на­стоящей деятельности. Ты, дружок, лучше вглядывайся в этого, нового Ноздрева, вслушивайся, как он говорит. С каким пафосом несет свою бюрократическую околесицу... Тем более что до нее-то дело наконец и дошло!

Ноздрев Второй. Да-с. Состою главным делопроизво­дителем этого отличнейшего учреждения, получаю прекраснейшее содержание, пользуюсь, вообрази, любовью подчиненных – у-у, они за мной, коли понадобится, хоть в огонь, хоть в воду – и, ежели пожелаю, могу жениться на купчихе с хорошим состоя­нием.

Племянник. Что ж, большому кораблю большое пла­ванье... И все же не откажите пояснить, в чем сущность вашего учреждения? Вашей комиссии?

Ноздрев Второй. Поясню, изволь. Комиссия наша – учреждение не частное, но и не казенное...

Племянник. Как так?

Ноздрев Второй. А вот так! С одной стороны, как будто частное, но с субсидией; с другой стороны, как будто ка­зенное, но с тем, чтоб никому об этом не говорить. Для начатия действий у нас открыто только два отделения: одно под назва­нием «Что Нужно?», а другое под названием «Что Ненужно?». В ближайшем будущем предполагается, впрочем, открыть еще третье отделение, под названием «И Да и Нет, или Ненужное не нужнее ли Нужного?». Однако поелику...


Ноздрев продолжает развертывать перед Племянником кар­тину деятельности своего странного учреждения, но мы его уже плохо слышим, вероятно, причиной уличный шум. Не забудем: мы сейчас на людном Невском проспекте... Вернее, не совсем так: мы в сатирической прозе Салтыкова-Щед­рина, а уж ее персонажи сошлись на Невском. Ведь Москва в «Горе от ума» не просто Москва, а Москва Грибоедова; Петербург у Гоголя, Достоевского или Щедрина тоже их Петербург.

Впрочем, как бы то ни было, сейчас-то важно одно: среди шума улицы профессор и Гена могут говорить о своем, не мешая Ноздреву. И он не мешает им.


Гена. «Не нужнее ли Ну...». (Поперхнулся.) Ну и ну! Это же абракадабра какая-то!

Профессор. Совершенно верно. Что и хотел доказать Щедрин.

Гена. Да... Это вы правильно про бюрократическую околе­сицу сказали. Нет, это ж надо! Вы только подумайте: Ноздрев, этот гуляка, врун – и вдруг таким бюрократом заделался!

Профессор. Во-первых, не вдруг, а во-вторых, бывает и такое. Подчинился моде нового времени.

Гена. И все-таки странно. Небось если бы этот Ноздрев себя тогдашнего встретил, он бы ему... то есть себе самому даже руку не подал. Слыхали, как он сказал? Как, говорит, вспом­ню себя прежнего, аж плюнуть хочется!

Профессор. Слыхал, слыхал... Постой! Как ты выразил­ся? Если бы встретил себя?.. А что! Пусть плюнет!


И, как нетрудно догадаться...


Ноздрев Первый. Ба, ба, ба! Сколько лет! Сколько зим? Куда? Откуда? А я – с ярмарки! Поздравьте: продулся в пух! Верите ли, что никогда в жизни так не продувался! А ведь будь только двадцать рублей в кармане, именно не больше как двадцать, я отыграл бы все, то есть кроме того, что отыграл бы, вот как честный человек, тридцать тысяч сейчас положил бы в бумаж­ник!.. Эх, брат, ну что бы тебе стоило приехать?

Племянник изумлением). Мне?

Ноздрев Первый. Вестимо, тебе! Уж я знаю, первее тебя картежника нет: ты и в гальбик, и в банчишку, и во все что хочешь...

Племянник. Я?!

Ноздрев Первый. Ишь, притворяется, шельма! Ну, дай обнять себя! Приди на грудь мою!..


Смачный поцелуй и звуки, свидетельствующие о том, как ба­рахтается Племянник, норовя вырваться из дюжих ноздревских объятий.


А уж тебя-то, брат, как я рад видеть! Что ни говори, родная кровь! Одного корню! Одного помету! Что ж ты сторонишься? Право, свинтус ты за это, скотовод эдакой! Поцелуй меня, душа, смерть люблю тебя! Да что ж ты? Аль не признал?

Ноздрев Второй(сухо и даже с отвращением). Имен­но что признал. И как раз оттого не желаю с вами лобызаться. Уберите подалее ваши мокрые губы и извольте взглянуть на себя. Как вы одеты? Что на вас за архалук? А бакенбарды? Они в таком виде, будто вас только что оттаскали за шулерскую игру! Да, к несчастью, мы в некотором родстве. Я знаю вас, но не желаю знать!

Ноздрев Первый. Что? Что-о-о? Да коли так, ты ско­тина, ей-богу, скотина! Экий скалдырник! Подлец! Ежели бы я был твоим начальником, я бы тебя повесил! Ну, погоди, ракалия! Вот тебе на первый, случай – тьфу!.. (Звучный плевок.) Что, по­лучил прямо в рожу? А на второй случай... Эй! Где мои люди? Порфирий! Павлушка! Бейте его!..

Ноздрев Второй. Полиция! Квартальный! Взять этого негодяя!

Племянник. Господа! Господа! Что вы делаете? Вспом­ните, что вы не чужие друг другу!.. Господин Ноздрев, вот, если угодно, мой платок, оботрите лицо!.. А вам, господин Ноздрев, должно быть стыдно, ибо...


Шум потасовки перекрывает его слова, и вновь Архип Архипо­вич и Гена получают возможность разговаривать, не заглушае­мые Ноздревым и Племянником.


Гена (смеется). Точно! Что я говорил? Так и есть – плю­нул!.. Правда, не тот в этого, а этот в того, но все равно... (Вдруг, обрывая себя, уже совсем другим тоном.) А знаете, Архип Архипыч, все-таки Салтыков-Щедрин зря, по-моему, в своих «Пись­мах к тетеньке» Ноздрева вывел!

Профессор. Вот как?! Ничего не скажешь, неожидан­ная реакция на эту бурную сцену.

Гена. Почему неожиданная? Нормальная. Я ведь что хочу сказать? Что если уж Гоголь придумал своего Ноздрева, такого, какой он есть, то его уж ни повторять не надо, ни так делать, как Щедрин сделал. Смотрите: фамилию ту же оставил, а человек-то совсем другой получился!

Профессор. Вот ты о чем... Ну, прежде всего должен по справедливости сказать, что подобное – вовсе не личная вы­думка Щедрина. Так бывало и до него и после него. То есть очень часто литературный герой, созданный одним писателем, – разумеется, знаменитый герой – перекочевывал с той или иной целью в произведение другого.

Гена. Что значит: с той или иной?

Профессор. То и значит, что с самыми разными целя­ми. Допустим, вот что случилось с Дон Кихотом. Стоило Сер­вантесу выпустить в свет первую часть романа о благородном ры­царе Печального Образа, как некий человек, укрывшийся под длинным псевдонимом Алонсо Фернандес де Авельянеда, на­печатал вторую, поддельную, часть, притом для того, чтобы его фальшивый Дон Кихот сразился с настоящим, сервантесовским. Потому что роман этого самого Алонсо ставил своей целью ос­меять книгу Сервантеса и его героя.

Гена. Так это же совсем особый случай!

Профессор. Все случаи особые, потому что цели раз­ные. Вот, если угодно, пример прямо-таки противоположный... Какого бы героя выбрать, чтоб ты его хорошо знал? Ага! Известно ли тебе, что в годы нашей Великой Отечественной войны в советской литературе вновь возродился бравый солдат Швейк?.. Да, да! Только на сей раз с его помощью зло осмеивалась армия уже не императорской Австрии, а гитлеровской Германии, и, право же, ни Ярославу Гашеку, ни его герою не пришлось бы жаловаться на то, что Швейк получил вторую жизнь. Пони­маешь? Он и без того бессмертное литературное создание, а тут еще такое везение: другая жизнь, отличная от первой, В иных обстоятельствах. В иное время. Точь-в-точь как у Ноздрева из «Писем к тетеньке»... (Повышает голос.) Так что на месте этого буйного господина я бы отнюдь не скандалил, а только радо­вался и благодарил!

Ноздрев Первый. Радовался? Чему это?

Профессор. Второй жизни, разумеется. Помните, как вы показывали Чичикову свои владения? Дескать, вот граница! Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое. И даже по ту сто­рону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое!

Ноздрев Первыйвызовом). Да! Так и есть! Точ­но, что мое и ничье более! А ежели эта тряпка, этот болтун, этот женин башмак, этот фетюк Мижуев сказывал вам, будто я лгу, так я его...

Профессор. Понятно, понятно, тем более что я не об этом. С лесом разбирайтесь сами, но уж тут-то вы действитель­но вправе заявить, будто все это ваше. Все это – вы, и в гра­ницах гоголевской поэмы и даже в границах сатиры Салтыкова-Щедрина!

Ноздрев Первый. В самом деле? Так, стало быть, мы тут понапрасну задрались?

Профессор. Совершенно понапрасну!

Ноздрев Первый. А? Ты слышишь, брат? Все – мое! Всюду – я! То-то! А ты, брат, рожу воротишь! Нехорошо! Давеча я в тебя плюнул, а уж теперь, как хочешь, позволь, душа, я влеплю тебе безе! Одну-то безешку ты мне позволь напечатлеть...


Снова шум, снова что-то похожее на назревающую драку, сно­ва, как пишут комментаторы литературных текстов, «нрзбр». неразборчиво.


Профессор. Видишь, дружок? Даже Ноздрева – и то­го мне удалось убедить, что Щедрин не зря сделал его персо­нажем своей сатиры. А если говорить совсем серьезно, то ведь в этом немалый смысл, вернее, развитие того смысла, кото­рый и заложил в своего героя Гоголь. Его Ноздрев, каким бы он ни был шумным буяном, тоже, как и Плюшкин, и Собакевич, и Коробочка, из числа мертвых душ, он – воплощение пустоты и бессмыслицы. И что же такого странного, если в другие, в щедринские времена эта пустая душа, не наполненная ничем та­ким, о чем тосковал и чего желал русскому человеку Гоголь, заполнится тем, чем и как захочет новое время? Заполнится без всякого сопротивления, послушно, «повадливо», как выражался Салтыков-Щедрин; потому и повадливо, что пустая... Нет, Гена, Щедрин не нарушил авторского права Гоголя. Он исполь­зовал свое право, а может быть, даже и свою обязанность. Обязанность литератора ощущать себя продолжением того, что сделано до него.

КОГДА БЕССИЛЬНА ШПАГА СИРАНО

Вновь квартира профессора Архипа Архиповича. Но ни его са­мого, ни, что, конечно, менее удивительно, Гены в помине нет. Зато мы слышим голос человека и стук колес экипажа, кото­рых, то есть и экипаж и человека, не так-то легко вообразить на улице нашего современного города. Тем не менее...


Сэм Уэллер(его голос звучит пока вдалеке, постепенно приближаясь). Тпрру! Стой, мои хорошие! Приехали, куда велено. Теперь вам и отдохнуть не грех... А ну, коренной, не балуй! Вот я тебя! Ладно, ладно, не обижайся, на сахарку – для тебя, озорника, припас!.. Эй! Господа хорошие! Мы с моими лошадка­ми прибыли – и секунда в секунду, тютелька в тютельку! Кто из вас нынче с нами в дорогу? А? (Никто ему не отвечает.) Вот тебе раз! А я-то спешил, чтобы письма вовремя доставить... Мда! Точность – вежливость королей, как сказал король Людовик Пятнадцатый, подстрелив на охоте вместо оленя своего придворного...

Гена(вбегает запыхавшись). Ой! Здрасте, мистер Уэллер! Чуть-чуть не опоздал!

Сэм. Не опоздали? Вы это так называете, молодой чело­век? А кто в прошлый раз... (Наверное, хотел напомнить, как Ге­на тогда важничал перед ним и ругал за опоздание, но смягчился.) Чего там, с кем не бывает! «Что за счеты между своими», – сказал старший брат, отбирая у младшего его порцию пудинга... А где же остальные? Они когда прийти соизволят?

Гена. Какие остальные?

Сэм. Те понимающие люди, которые способны и в письмах разобраться и решить, куда на сей раз Дилижансу ехать.

Гена. Понимающие?.. Ну, как вам сказать... В общем, се­годня это я!

Сэм(присвистнув). Вот оно что! (Неопределенно.) Ну, что ж, говорят, было однажды, что и йоркширский поросенок девон­ширского волка загрыз!

Гена. Что-что? Это вы о чем?

Сэм. Так, пустяки. Вспомнил одну английскую пословицу.

Гена. А, пословицу? Понятно! Это, наверное, то же самое, что по-русски: дай бог нашему теляти волка задрати... Здорово сказано, правда? (Смеется, но внезапно понимает что-то и обижа­ется.) Постойте, постойте! Это вы что хотите сказать? Значит, по-вашему, я поросенок? Телятя? А-а, это вы мне все прошлый раз забыть не можете?

Сэм. Что вы, дорогой Гена, разве я позволил бы себе...

Гена. Нечего, нечего! Знаю, что вы подумали: что я один не справлюсь, да?.. Ну, может, и не справился бы, врать не буду, но только Архип Архипыч мне все заранее объяснил – про того человека, о котором мы у слушателей спрашивали. Часа три со мной провозился. Не бойся, говорит, Гена, это будет вроде как твоя стажировка!

Сэм. Ну, так бы и сказали! Итак, едем вдвоем? Эй, любе...

Гена. Почему вдвоем? Необязательно. Архип Архипыч мне так и сказал: действуй, говорит, Гена, глядя по обстановке! А чтобы вам с Сэмом Уэллером веселее было, подберите себе по дороге попутчика.

Сэм. «Что ж, два хорошо, а три еще лучше», – сказал ученик, получив единицу... Эй, любезные! Нно! В дорогу!


Едут.


Гена(устраивается поудобнее). Та-ак... Теперь посмотрим, какие у нас тут письма... «Здравствуйте, Архип Архипович и Гена! Отвечаю на ваш вопрос. Он нетрудный. Вы говорили о Вильгельме Кюхельбекере и о книге Юрия Николаевича Тыня­нова «Кюхля». Кюхля – это прозвище, которое Кюхельбекер получил от своих товарищей в Царскосельском лицее. Он был другом А.С. Пушкина. Сережа Одинец, десять лет, город Минск».

Сэм. Какой юный и уже какой осведомленный джентль­мен!

Гена. Думаете, он один такой? Вот, пожалуйста, Денис Лопатин из Москвы – ему-то вообще девять. Он тоже правильно ответил. А Оля Боканча – она в Молдавии, в Каушанах, жи­вет – добавляет, что у Кюхельбекера были еще разные клички и вообще над ним даже в лицее многие смеялись: над тем, что он глуховатый был, вспыльчивый, с манерами странными и, как пишет Оля, «с изогнутой фигурой».

Сэм. Бедняга! Мало того, что над ним потешались еще в детстве, так, извольте видеть, и до сих пор ваши юные слушатели ему это поминают. (Философически.) Нет, неудачник, доложу я вам, он всегда и во всем неудачник. Никогда из них ничего путного не выходило.

Гена. Что вы! Наоборот! Например, Сева Бодров из Вол­гограда говорит, что ему и книга про Кюхлю очень нравится и он сам, недаром же... Вот, слушайте: «Недаром в повести Тыняно­ва Александр Сергеевич Грибоедов, который тоже, как и Пуш­кин, дружил с Кюхлей, сравнивает его с Дон Кихотом...» А Ми­ша Степанченко из Великих Лук пишет: «Кюхля, то есть Виль­гельм Карлович Кюхельбекер, был известным поэтом, а кроме того, он участвовал в восстании декабристов на Сенатской пло­щади, и за это его потом сослали в Сибирь...» Видите? А вы гово­рите!.. (Продолжает чтение письма.) «Но скажу честно, что когда я читал книгу Тынянова, то мне не все было понятно. Ведь Кюхля был такой нелепый чудак, неудачник, над ним и над его стиха­ми многие смеялись, и вдруг он стал героем, революционером. Как же это могло быть?»

Сэм. «Что и требовалось доказать», – сказал воришка, когда его уличили в краже... Или вы еще полагаете, что и это письмо лестно для вашего Кюхли?

Гена. Да нет. Не очень... А знаете что, мистер Уэллер? Зато я теперь точно понял, куда и зачем нам ехать надо. Давай­те как раз и выясним, как получилось, что такой... в общем, дей­ствительно странный человек и вдруг настоящим героем стал. Вот только хорошо бы кого-нибудь с собой взять... Кого же это? Идея! Что, если нам Дон Кихота пригласить? Вон и Грибоедов Кюхельбекера с ним сравнил!

Сэм(скептически). Оно, конечно, отчего бы и нет? Но боюсь, что тогда мы ни до чего не доедем. Сами знаете, каков этот рыцарь. То ему с мельницей приспичит сразиться, а то...

Гена. Ясно. Тогда кого?.. Стоп! Вот это действительно мысль! Мистер Уэллер! Знаете, как в Королевство Плаща и Шпаги проехать?

Сэм. Обижаете! Небось не первый день на козлах... Но позвольте полюбопытствовать: почему именно туда? Там ведь одни драчуны!

Гена. Да вот тут мне одно письмо попалось... Потом объясню!

Сэм (покладисто). Потом, так потом. Будь по-вашему... Эй, любезные!


Едут в молчании, пока вдруг, разом их не обступает шум разноголосой толпы.


А ну, лошадки, поживей! Ножками, ножками! А ну!.. И народу же в этом самом королевстве! Эй, господа, дорогу, дорогу! Люди по делу едут, понимать надо! Чего под колеса лезешь? Тебе, тебе говорю, шляпа! Ну да, с пером, какая же еще? Дорогу!

Сирано де Бержерак.

Покуда не треснул наш мир пополам,

Не мы уступаем дорогу, а нам!..

Дорогу, дорогу гасконцам!

Мы юга родного сыны!

Мы все под полуденным солнцем

И с солнцем в крови рождены!

Сэм. Эка невидаль, гасконцы! То-то и беда: столько вас развелось, что бедной лошадке ступить некуда!

Гена. Да погодите вы! Это же он! Тот, кто нам нужен! Вот здорово!.. Простите, пожалуйста, но мне так приятно, что я вас встретил!

Сирано.

И мне, коли уж вы готовы извиниться!

Вы, сударь, вежливы. Не то что ваш возница!

Представиться позвольте: Сирано

Де Бержерак...

Гена(от радости нечаянно угодил и в размер стиха и в риф­му). Я знаю вас! Давно! Мы как раз вас-то и ищем. Понимае­те, какое дело: нам тут надо кое-что выяснить насчет одного поэта...

Сирано.

Поэта? Он, выходит, мой собрат?

Ни слова больше: я помочь вам рад!

Гена. Нет, вы все-таки послушайте. Я вам письмо прочту от Гали Трусовой из Казани. Вот: «Кюхля очень много терпел от насмешек. Во-первых, многие его не признавали за поэ­та. Во-вторых, злились на то, что он горячий, несдержан­ный. В-третьих, смеялись над его внешностью, над длинным но­сом...»

Сирано.

Над носом?

(Горько смеется.)

Как вы в хитростях неловки!

Советую вам приобресть сноровки!

Что там за Кюхля? Для чего уловки?

Меня не проведете все равно.

Мой нос велик – сие неоспоримо,

Но Бержерак живет без псевдонима,

Без маски, без убежища, без грима...

Ведь это – про меня? Про Сирано?

Гена. Так я и знал, что вы про себя подумаете! Только, честное слово, письмо не про вас. Оно про другого поэта, и мы хотим, чтобы вы...

Сираноготовностью).

Чтоб я помог? Извольте, господа!

Я в путь готов...

(Деловито.)

Когда же? И куда?

Гена. Да в книгу, где про этого поэта, про Кюхельбекера, говорится! В общем, если вы не против, садитесь в наш Дили­жанс... вот тут вам поудобней будет... и... Мистер Уэллер, вперед!

Сэм. Нно, мои резвые! Красавцы!..


Лошади вовсю стараются оправдать похвалу своего кучера, и вот мы уже у цели. Даже слышим голоса двух подружек... Впрочем, нет, одной. Эта одна, Софочка Греч, персонаж повести Тынянова «Кюхля», так разговорчива, что словеч­ка не дает вставить своей подруге, как та ни старается ее пе­ребить.


Софочка. Ах, ма шер! Что у нас вчера было! Опять урод приходил... Ах, что же тут непонятного? Ну, Кюхельбекер этот противный, я его всегда так называю. Вообрази, стихи свои читал! Папенька нам страшные глаза делает, а он ничего не видит, читает. Папенька совсем мало его слушал, а когда тот кончил, сказал: «Ах, это бесподобно у вас вышло!» Тот обрадовался, а папенька даже и не слушал!.. Нет, нет, молчи, я еще не все рассказала! За обедом урод задумался, я ему и говорю: «Мсье Кюхельбекер, отчего вы сегодня рассеянны?» А он, вообрази... ха-ха-ха... ох, не могу, ма шер... А он: «Мерси, говорит, мадам, я совершенно сыт!» Я со смеху умерла!..

Сирано (мрачно).

Урод... Увы, и я с таким клеймом знаком...

А кто это здесь мелет языком?

Гена. Да так, ничего особенного. Дочка одного издателя...

Софочка. С этим уродом, ма шер, у нас в доме скандал за скандалом! Тант Элиз, та прямо заявила папеньке, что жить больше в доме не будет, если так будет продолжаться. Все из-за урода. Скандалит с Фаддеем Венедиктовичем... ну да, ну да, с Булгариным, я знаю, что ты его знаешь. Ты мне рта раскрыть не даешь, ма шер! Фаддею над ним подшутить вздумалось. А тот преобидчивый! Фаддей говорит: «Вы, Вильгельм Карлович, уже десять лет как не изменяетесь, ругали меня в прошлом году, а нынче опять ругаете. Юношеский пыл у вас играет». Ну и похло­пал его по коленке. Урод вылупил на него глаза... вот этак... или нет, вот так... и отвечает: «И изменяться и изменять не мое ре­месло»... Ну да, ну да, я знаю, что ты хочешь сказать, не пере­бивай меня! Ну да, про Фаддея все это потихоньку говорят, да что ж из того?.. Словом, Фаддей даже чубук уронил и хрипит ему: «На что вы намекаете?» А тот покраснел и говорит: «Не на­мекаю, а прямо говорю, что измена мнениям и людям – ремесло дурное». Фаддей даже заплакал, слезы у него показались, и гово­рит: «Неужели вы, Вильгельм Карлович, меня изменником счи­таете?» А тот... Да погоди же, ма шер, куда ты? Я и словечка сказать не успела! Ма шер, ма шер!..


Голос ее стремительно удаляется: подруга, вероятно, такая же говорунья, не выдержала собственного вынужденного молчания и сбежала.


Сирано.

Ого, да он к тому ж еще бретер!

Язык его, как лезвие, остер.

Как славно он разделался со вздором!

Нет, право, хват, кто что ни говори...

Совсем, как я, вы помните, с актером,

С пузатым и бездарным Монфлери...

Гена. Конечно, помню! Вы тогда этого самого Монфлери здорово отщелкали – он аж со сцены убежал от страха... Только, если правду говорить, Булгарин куда похуже вашего Монфлери будет. Вы про него еще не все знаете...

Сирано.

Не знал, скорее, но постиг мгновенно,

Едва лишь было сказано: «Измена...»

Гена. А, поняли? Ну да! Этот Булгарин, он такой негодяй! На Пушкина доносы писал, представляете? Его все хорошие люди презирали, только многие все-таки боялись, а Кюхельбе­кер – видали как? И вообще...


Но договорить ему не удается. Раздается быстрый звук при­ближающихся шагов кажется, по нему одному можно по­нять, что этот человек чем-то насмерть перепуган, и слы­шится дрожащий голос.


Голос. Господа! Господа! Молю вас о защите! Об убежи­ще! Вы позволите спрятаться в вашей карете?

Сэм. Это вам, сударь, не карета! Карет – сотни тысяч, а наш Почтовый Дилижанс один!.. Да вы-то сами кто будете? И от кого же прятаться надумали?

Голос. Ах, прошу прощения! Я – Похвиснев! Чиновник для особых поручений! А скрыться мне непременно надобно от одного сумасшедшего. От Кюхельбекера. Не слыхали? И слава богу! Вообразите, сей безумец с чего-то взял, будто я распустил об нем в обществе ложный, позорящий его слух...

Сирано.

И это мне известно с давних лет!

Кто, как не я, был жертвою клевет?

Похвиснев. Одним словом, этот опасный дикарь дал мне пощечину, к счастию, наедине. Я, как благоразумный че­ловек, смолчал, решил оставить без последствия, а он... он... (Всхлипывает.) Он, вообразите, меня еще и публично побил! Каков? Я и тут прибег было к начальству: дескать, поскольку господин Кюхельбекер подвержен нервным припадкам, то не луч­ше ли это дело представить на рассмотрение гражданского суда? Увы! Пришлось согласиться на дуэль...

Гена. А, так вы от дуэли прячетесь? Хорош!

Похвиснев. Нет! Нет! Дуэль состоялась! Я, по несчас­тию, промахнулся, а он, по счастию, выстрелил в воздух!

Сирано.

Нет, ваш чудак все больше мне по нраву:

Он смел, он правду прямо говорит,

Он к подлости презрением горит,

Но он к тому ж великодушен... Браво!

Сэм. Только я не возьму в толк: чего же вы дрожите, ежели он вас пожалел?

Похвиснев. Я... Видите ли, господа... Я снова имел неосторожность сказать в обществе...

Сэм. Понятно! Ну, нет, сударь, таким мы не защита! А ну, убирайтесь, пока целы, не то я вам сам бока намну! «Одна нога здесь, другая там», – сказала лисица, угодив в капкан!

Похвиснев. Какое жестокосердие! Все против меня! (Исчезает.)

Сирано.

Подлец и трус!.. Но ваш поэт каков!

Жаль, не дано мне знать его стихов.

Гена. Ну, это-то как раз дело поправимое. Я сам, правда, наизусть не помню, но Архип Архипыч меня их переписать заставил. Пригодятся, говорит... Вот, например, слушайте:

«Злодеям грозный бич свистит

И краску гонит с их ланит,

И власть тиранов задрожала...»

Или нет, лучше я вам другие прочту. Те, которые он сочинил, когда про смерть Пушкина узнал...

«Блажен, кто пал, как юноша Ахилл,

Прекрасный, мощный, смелый, величавый,

В средине поприща побед и славы,

Исполненный несокрушимых сил...».

Здорово, правда?

«А я один средь чуждых мне людей

Стою в ночи, беспомощный и хилый,

Над страшной всех надежд моих могилой,

Над мрачным гробом всех моих друзей.

В тот гроб бездонный, молнией сраженный,

Последний пал родимый мне поэт...

И вот опять Лицея день священный,

Но уж и Пушкина меж вами нет...».

Сирано (растроганно).

Мой бог! Какое сердце! Что за ум!

Как живо в нем святое чувство – дружба!..

Нет, нет, здесь объяснять совсем не нужно,

Куда его зовет полет свободных дум!

Безумец? Да! Как славный Дон Кихот,

Как я, простите мне мою нескромность...

И где ж постичь души его огромность

Тому, кто мелко мыслит и живет,

Кто в пошлости влачит свой жалкий век,

Кто сумасшедшим вслух зовет героя?..

Уверен я: поэт и человек,

Он должен был за правду стать горою,

И, видя, что вокруг царит порок,

Он в ножнах шпаги удержать не мог!

Гена. Точно! Так все и было! Кюхельбекер, он еще когда в школе учился, ну, в лицее то есть, все время о свободе мечтал. А когда декабристы на царя восстали – вот именно, как вы ска­зали, за правду, – то и он среди них был. Даже на самой Сенат­ской площади, куда они своих солдат вывели и где царь их расстрелял...

Сирано.

Их? Расстрелял? За правду?.. Черт возьми!

Хотел бы я быть с этими людьми!

Гена. Да, это здорово было бы! Только... (Вздохнул.) Нельзя!

Сирано.

Вот как? Вы обижаете меня!

Зачем же я тогда рожден солдатом?

С кем быть в беде мне, если не с собратом,

А он мне больше, чем собрат, – родня!

Роднее вы не сыщете вовек

На всей земле, как ни вращайте глобус...

Да, кстати. А каков был человек,

С которого и вылеплен сей образ?

Гена. То есть каким Кюхельбекер на самом деле был? Да вот таким и был, как в книге описан!

Сирано(дружелюбно и чуть снисходительно рассмеяв­шись; так смеется человек, хорошо относящийся к собесед­нику, но несколько сожалеющий о его, собеседника, наив­ности и неосведомленности).

Простите... Здесь пристала бы серьезность,

Но, право, вы ударились в курьезность!

Читателям всех просвещенных стран

Известно: мой творец – Эдмон Ростан.

Но уж не знаю, кстати ли, не кстати ль

Напомнить вам, что я и сам писатель.

Я и творец, и я же персонаж:

Два облика в одном – слуга покорный ваш.

И двусторонне ведомо мне, как

И из какого все печется теста...

Поймите, друг мой: тот де Бержерак,

Что жил на самом деле, как известно,

Был... как сказать... похож и не похож

На то, что зрите вы перед собою.

Он был нельзя сказать, чтобы пригож,

Но уж не так носат.

Притом, не скрою,

Он не чурался дружества вельмож

И ими был, увы, пригрет порою...

Короче: он – одно. Другое – я.

И в этом участь славная моя!

Гена. Ну, что вас Ростан выдумал, это я как раз знаю... То есть не совсем выдумал, но все-таки много такого доба­вил, чего у настоящего Сирано де Бержерака не было. Честно говоря, сперва я думал, что и с Кюхельбекером у Тынянова так же было. Но, оказывается, нет, ничего подобного! Архии Архипыч мне точно сказал: у настоящего, говорит, исторического писателя совсем другая задача. Для него главное – не просто из головы придумать, а все изобразить точно, как было. Какими все эти люди в действительности были. По документам, по вос­поминаниям.

Сирано(скучающе повторяет).

Как было... И какие люди были...

(Пылко.)

О нет! Фантазия прекрасней были!

Гена. Вот и я сперва примерно то же сказал. А Архип Архипыч: эх, говорит, Геночка, легкомысленное ты существо! Если бы люди не интересовались тем, каким их прошлое было на самом деле, это значило бы, что они... ну, заболели, что ли. Как бы память потеряли. Конечно, говорит, восстанавливать все это очень-очень трудно, до конца даже и невозможно, но стре­миться к этому совершенно необходимо. Понимаете? Я ведь потому-то вам и сказал, что нам с вами никак нельзя на Сенат­ской площади очутиться...

Сирано (с острой завистью и глубокой грустью).

Подумать только! В этакую драку

Ввязаться не дают де Бержераку!

Ужель тот случай встретить мне дано,

Когда бессильна шпага Сирано?

Гена(утешая его). Вы не расстраивайтесь! Мало ли что бывает? И потом – знаете? Может, это даже и лучше. Ну, конечно, не для вас лично, а вообще для литературы. Для ее законов, как Архип Архипыч сказал. Вообще-то у нас в Стране Литературных Героев много чего невозможного происходит, но ведь восстание декабристов, оно не в книжке придумано, оно было...

Сэм. «Люблю красноречие», – сказал мошенник, украв ко­шелек во время проповеди!

Гена (подозрительно). Это вы о чем?

Сэм. Успокойтесь, дорогой Гена, только о том, что вы сегодня справились со своим делом. Напрасно, выходит, я в вас сомневался. «Что поделаешь, промахнулся», – сказал охот­ник, покупая в мясной лавке зайца!


И с этой, последней, шуткой Сэма Уэллера Почтовый Дили­жанс уезжает, чтобы больше уже не появиться в этой книге, но зато оставляет нам для раздумья фразу, сказанную Сирано де Бержераком: «Фантазия прекрасней были!» Оставляет, чтобы мы над ней поразмыслили в третьей части.

Часть третья.