Новые приключения в Стране Литературных Героев — страница 4 из 5

ТАМ ЧУДЕСА...

АДАМ АДАМОВИЧ ВРАЛЬМАН НЕДОВОЛЕН ДЕНИСОМ ИВАНОВИЧЕМ ФОНВИЗИНЫМ

Гена. Архип Архипыч! Это я! Добрый день!

Профессор(сразу понятно, что он чем-то очень расстро­ен). А, Гена?.. Входи. Хотя я вовсе не уверен, что сегодняш­ний день такой уж добрый.

Гена. А что? Случилось что-нибудь?


Профессор. То-то и беда... Кажется, моя замеча­тельная машина нас подвела! Понимаешь, собрался я ее как следует отрегулировать, чтобы в нынешнем путешествии ниче­го непредвиденного не произошло, и вдруг... Да ты сам послу­шай!


Архип Архипович включает машину, и мы вместе с Геной в самом деле слышим какие-то явно неблагополучные хрипы, шумы, постукивания.


Гена. Да-а, неполадки... Сейчас поглядим! (Очень делови­то.) Дайте-ка я к пульту стану.

Профессор (с надеждой). Думаешь, разберешься?

Гена(самонадеянно). А что особенного? Уж в чем, в чем, а в технике-то я... Та-ак! Включаю!


Те же беспокойные шумы.


Профессор (вздыхает). Вот опять! Все время заедает. И все время на одном и том же месте!

Гена. Вот на этом?

Профессор. На этом самом... Видишь, по табло свето­вые надписи скачут: «Россия... Восемнадцатый век... Литератур­ное направление: классицизм...»

Гена. Классицизм? (Авторитетно.) Да, тогда плохо ваше дело.

Профессор. Ты думаешь?

Гена (уверенно пуская в ход свои школьные познания). А тут и думать нечего! Если бы машину в другом месте заело – на какой-нибудь бурной эпохе, на романтизме, что ли, где вся­кие там страсти, терзания, метания и все такое, – тогда еще можно было бы подумать, что не в самой машине дело. Ну, ска­жем, в том, как вы ее настроили. А классицизм, это же гладкое место! Там все герои по струночке ходят... Нет, Архип Архипыч, ничего не выйдет. Отменяйте путешествие.

Профессор. А может, все-таки попробовать?

Гена(довольно сухо, потому что Архип Архипович как бы поставил под сомнение его техническую подкованность). Пожа­луйста. Как хотите. Машина ваша – вы и рискуйте.

Профессор (размышляя вслух). Да, риск, конечно, есть. Но, с другой стороны, ведь уже столько ребят собралось с нами путешествовать. А вдруг обойдется?.. Была не была! Рискну!


Решившись, разом включает машину, и все те же самые мало­приятные шумы и потрескивания становятся громче, громче, еще громче, пока мы не различаем: да это же не просто ворча­ние неисправного механизма, а человеческие голоса. В самом деле ворчащие, даже бранчливые, вздорные, злые, переби­вающие один другой.


Первый голос. Ишь, какой командер нашелся! Раз­бойник!

Второй. Исчадье бесовское! Ирод пребеззаконный!

Третий. Слотей! Нефеша!

Первый. Я те задам таску-то по-солдатски!

Второй. Зубы грешника сокрушу!

Третий. Хосутарыне пошалуюсь!

Первый. Ишь, что надумал! Над служивым чудить! Кото­рый за престол-отечество жизни не жалел!

Второй. Духовное сословие поносить? До митрополита дойду!

Третий. Посор! Шкандаль! Истефательстфо нат шестный ушитель!


Как ни странно, но встреча с этой разъяренной компанией принесла Архипу Архиповичу облегчение.


Профессор. Ах, вот в чем дело? Слава богу! Значит, моя машина совершенно ни при чем: такую встряску не выдер­жать и самому исправному механизму.

Гена. Почему это, Архип Архипыч, вы решили, что ни при чем?

Профессор. А ты не понял? Может, вообще не сообра­зил, куда нас с тобой занесло? Протри глаза, Гена! Это же Фонвизин! «Недоросль»! (Лукаво.) Между прочим, та комедия, которая и побудила нас когда-то отправиться в самое первое путешествие по Стране Литературных Героев. Или ты забыл, как двойку за Фонвизина получил?


Да, все это было: и двойка и первое путешествие, чему, между прочим, есть доказательство, самое что ни на есть докумен­тальное. А именно книга Ст. Рассадина и Б. Сарнова «В Стране Литературных Героев» («Искусство», 1979).


Гена. Ничего я не забыл. И прекрасно понял, куда мы попали. Это же Митрофанушкины учителя – вон Цыфиркин, вон Кутейкин, а этот, самый смешной, – Вральман.

Профессор. Верно. Но тогда скажи: разве тебя ничто не удивило в их поведении? Не показалось, что они как-то не так себя ведут?

Гена(снисходительно). Эх, Архип Архипыч! Я-то свою двойку еще когда исправил, а вы, я вижу, «Недоросля» давно не перечитывали. Ведут они себя, как и раньше вели. Всегда такими скандальными были. Ведь Цыфиркин же с Кутейкиным этого Вральмана на дух не переносят. Один раз даже отлупить хотели. Вот и сейчас опять грызутся.

Профессор. Опять, говоришь? А по-моему, на этот раз они даже про вражду свою забыли. Сейчас-то они на кого-то совсем другого обозлены, и весьма единодушно. Ты, Гена, вслу­шайся!


Совету его Гене последовать не трудно: гнев учителей вски­пает с новой силой.


Цыфиркин. Солдатскую лямку терпел, командиров слу­шался, а от сочинителя поношения терпеть не стану, хоть ты меня зарежь!

Кутейкин. Воистину так! И я не стерплю! За что со­творил он из меня притчу во языцех?

Вральман. Та! Та! Са што? Таку слафну немеску фамилью носит, Фон-Висин просыфается, а маю петну калоушку апасорил!

Гена(не веря своим ушам). Архип Архипыч! Мне что, послышалось, что ли? Это они на самого автора нападают?! На Фонвизина?!

Профессор. Ну да! А ты говоришь: ведут себя, как обычно... Нет, брат! Я еще удивляюсь, что моя машина от такой передряги вообще не взорвалась.

Гена. Да чего им от него надо-то?

Профессор. Я думаю, они тебе сейчас все сами изло­жат. Кутейкин, вижу, даже какую-то бумагу приготовил. Не жа­лобу ли?

Кутейкин(сладким голосом). Изволили угадать, ваше высокородие! На господина Фонвизина челом бьем.

Гена. И в чем же вы его обвиняете?

Кутейкин. В поношении человеков.

Гена. Каких человеков?

Кутейкин. Нас, многогрешных. Да хоть бы меня взять: одна кручина у меня. Четвертый год мучу свой живот в сем дому господ Простаковых: ни доброго слова, ни полушки денег...

Цыфиркин (подсказывает басом). Ни провианту...

Кутейкин. Истинно молвил, Пафнутьич Цыфиркин, ни трапезы. Ученичок таков, что по сей час, кроме задов, новой строки не разберет, – так мало того господину Фонви­зину, что на муку нас мученическую обрек. Он еще и обсме­ять норовит. Я, ваше высокородие, из ученых, семинарии здешней епархии, а он ни чина, ни звания не пощадил: и не­учем-то я у него выхожу, и дураком, и сквалыгою, прости, господи, меня грешного. Хоть бы одно доброе словечко ска­зал!

Гена. Стойте, стойте! Так за что же про вас добрые сло­вечки говорить? Вы же такой и есть: и неуч и сквалыга. Скажете, нет?

Кутейкин(елейно). О, господи вседержитель, али и это поношение стерпеть велишь?.. Да кто же меня, ваше высокоро­дие, и сделал-то таковым, как не сам господин Фонвизин? Все мы у него, у сочинителя нашего, в руках, аки в руце божией. Каким пожелает, таким и сотворит. Овладела его душа злобою окаянскою, и создал он нас себе и миру на посмеяние. Так как же нам не возроптать на него?

Гена. Ну, что вы ропщете – это понятно: вас-то Фонви­зин вон каким изобразил!.. Но что вот он... простите, я вашего имени не знаю, оно ведь в комедии не указано...

Цыфиркин(браво). Извольте, ваше благородие, просто Пафнутьичем именовать. Мы привыкшие!

Гена. Уж вы-то, Пафнутьич, не можете говорить, будто Фонвизин про вас ничего хорошего не сказал. Так зачем же вы против него с ними спелись?

Цыфиркин. Поём давно, ваше благородие, вот и спе­лись. Почитай, двести лет с лишком в одной команде маршируем. А у нас, у солдат, завсегда правило было: сам погибай, а това­рища выручай!

Гена. Да разве они вам товарищи?

Цыфиркин. Ежели по несчастью смотреть, то так оно и выходит, ваше благородие. Одно у нас горе. И виновник один. Ведь и меня господин Фонвизин заставил этого дуролома арихметике обучать, не схотел сыскать ученика потолковее. А окромя того... Кхм... (Запинается в смущении.)

Гена. Что – кроме того? Чего ж вы замолчали?

Цыфиркин. Да уж скажу. Турку не боялся, и тут не струшу. Может, ваше благородие, обуял меня грех гордыни, но сам суди. Конечное дело, Сидорычу Кутейкину от нашего сочинителя-командера крепче выпало, однако ж скажи как на духу: от такого-то, каким меня в комедию вставили, много ли проку как от учителя? Ну, будь даже Митрофан попонятливее, что он от меня переймет? Ась?

Гена. Вообще-то да...

Цыфиркин. То-то и оно. Ну, что бы господину-то Фон­визину старого солдата уважить? Поученее меня вывести – али рука бы не повернулась? А мне бы оно и лестно... (Тяже­ло вздыхает.) Нет, ваше благородие, вот и выходит, что прав Сидорыч: поношение человеков!

Вральман. Oh, ja, ja. Та! Сафершенно так! Сакласен! Фа фсем сакласен!

Гена. Ну вот, и этот прорезался... А уж вам-то на что жаловаться? Вы-то как сыр в масле катались. Это ж надо: кучер учителем устроился! Обманщик!

Вральман(рассудительно). Пакати, тфае плакаротие, сачем так кафаришь? Фа-перфых, што пыло телать? Три месеса ф Маскфе шатался пез мест, кутшер нихте не ната. Пришло мне липо с голот мереть, липо ушитель...

Гена. Знаем, читали! А во-вторых – что?

Вральман. Карашо, тфае плакаротие! Ситарыч Кутейкин ферно кафарил: герр Фон-Висин тля нас, как пох, как дер готт. Састатель! Тфарец! А как он меня сатфарил? Как насфал? Фральман! Фуй! Што ест Фральман? Фрушка, фрун! То не ест шестна фамилья, а пасорна клишка. Дас ист шендлихь шпитц-наме!

Гена. Что, что? Вы понятней говорите! А то у меня и от акцента от вашего голова разболелась!

Вральман(кротко). Фот фитишь, тфае плакаротие, у тепя са тфе минуты калоушка распалелась, а я уше тфе сотни лет так кафарю. Карашо это?


Гена почему-то не отвечает.


Карашо, скаши?

Но ответа опять нет.


Тфае плакаротие! Никак ты пачифать исфолишь?.. Сафсем мой ушеник Митрофанушка са уроком!

Профессор. В самом деле, Гена, что с тобой? Что ты замолчал?

Гена (словно возвращаясь откуда-то так глубоко он за­думался). А знаете, Архип Архипыч, в этом что-то есть! В чем-то они все правы!

Кутейкин. Слава тебе, господи вседержитель! Нашелся заступник! Слышь, Пафнутьич, не одни мы теперь на сем свете!

Цыфиркин. Осмелюсь поблагодарить ваше благородие! (Прослезясь.) Я государыне служил двадцать с лишком лет, а та­кой ласки не видывал!

Вральман. Плакатетель! Патюшка! Та я пы са тфаи топрые слафа фею шиснь тепе кутшером слушил!


От радости они поднимают такой галдеж, в котором уже не разберешь ни одного слова и в который ни слова не вставишь. Поэтому Архип Архипович сперва пытается их урезонить, а потом, махнув рукой на эту затею, просто выключает свою ма­шину и восстанавливает тишину.


Профессор. Да. Гена, признаюсь: удивил ты меня! Вральмана пожалел! За Кутейкина заступился! Хорош!

Гена. Вовсе я не пожалел! При чем тут жалость?

Профессор. Ах это, значит, не ты сказал, что Враль­ман в чем-то прав?

Гена. Я. И не собираюсь отказываться. Конечно, прав.

Профессор. Да в чем же?

Гена. Уж, конечно, не в том, что на Фонвизина обидел­ся. Комедия – она комедия и есть, в ней и должны быть смешные герои. Только... ведь и в комедии, наверное, надо меру знать.

Профессор. А Фонвизин, по-твоему, не знает?

Гена. Не то что не знает, а... По-моему, он в поддавки играет. Смотрите: Митрофан у него кто? Дурак? Дурак. А учи­теля? Тоже болван на болване. Даже Цыфиркин – он, конечно, симпатичный, но тоже ведь... Да он и сам все про себя сказал. А уж Вральман! И кучером был, и говорит так, что непонятно, как только язык не сломал, и фамилия действительно дурац­кая... Но вот если бы тот же Вральман немножко другим был? Поумнее. Поученее. Как бы у него тогда с Простаковыми обер­нулось?

Профессор. А по-твоему – как?

Гена. Откуда я знаю? Я ж не писатель. И даже не про­фессор, как вы. Но уж по крайней-то мере посложней, чем в «Недоросле». А Фонвизин – он все-таки в самом деле...

Профессор. Понятно: в поддавки играет. Что ж, давай сыграем в шахматы. Я хочу сказать: возьмем и преобразим Вральмана. Перекроим его до основания. Ведь нам ни к чему, чтобы он был кучером?

Гена. Конечно, не обязательно!

Профессор. Чудесно. Полагаю, что и акцент не ну­жен?.. Совсем хорошо! Ну а поскольку без акцента какой же он Вральман, то и фамилию дадим другую, верно? Назовем его, скажем... Нельстецов!

Гена. Как, как?

Профессор (раздельно). Не-льсте-цов!

Гена. Да... Могли бы, конечно, и получше придумать!

Профессор. Что делать? Уж какая есть... А теперь нам остается только направить этого самого Нельстецова в гос­тиную госпожи Простаковой. Внимание!


Сделал, как обещал. Послушаем, что из этого выйдет.


Простакова. Прошу садиться, государь мой. А как по фамилии, я не дослышала?

Нельстецов (с большим достоинством). Я называюсь Нельстецов, чтоб вы дослышали.

Простакова. Очень приятно... Вот в чем нужда-то, ба­тюшка. За молитвы родителей наших – нам, грешным, где б и умолить – даровал нам господь Митрофанушку. Так не угодно ль тебе взять на себя труд да и выучить его хорошенько?

Нельстецов(говорит очень церемонно). Сие мой свя­щенный долг воспитателя, сударыня!

Простакова. А скажи, батюшка, чему ж ты его учить будешь?

Нельстецов. Я бы думал образовать душу его, как на­длежит дворянину.

Простакова. Вот это хорошо, батюшка! А с чего ж ты начать думаешь?

Нельстецов. С латинского языка!

Простакова. С лати... (Поперхнулась.) Да на что ж? Нешто Митрофанушке попом быть? Да еще и заморским?

Нельстецов. А разве латинский язык для попов только годен?

Простакова. Да для кого ж еще? Воля твоя, батюшка, только этот язык совсем не дворянский!

Нельстецов. А что есть титло дворянина, сударыня, сего покровителя душ, коему необходимо расчислить число жерт­вуемых соразмерно числу тех, для благополучия коих жертву­ется?

Простакова(понимая его с превеликим трудом и по-своему). Расчислить? Так ты, стало, сынка моего и арихметике учить станешь?

Нельстецов. Нет, сударыня, сие политическое расчисление требует ума гораздо превосходнейшего, нежели надобно для вычисления математического. Можно полагать сто Эйлеров на одного Кольберта и тысячу Кольбертов на одного Мон­тескье...


Если не все, что упоенно произносит Нельстецов, вам понятно, не огорчайтесь слушавшим эту радиопьесу было еще хуже. Потому что, чем дальше забредает этот переродившийся Вральман в свои ученые дебри, тем меньше слов можно разоб­рать: машина вновь начинает предательски постукивать и покрякивать, шумы становятся все постояннее.


Гена. Архип Архипыч! Слышите? Опять забарахлила!

Профессор. Еще бы! И ты не догадываешься, почему?

Нельстецов(продолжает на этом тревожном фоне). ...Для того, что в математике от одной известности идут к другой, так сказать, машинально, и математик имеет пред собою все откровения предшественников своих, но политика прежние откровения не поведут верною дорогою. Математик исчис­ляет числа, политик страстен, словом, ум политический есть и должен быть...

Простакова(в голос). Ой! Замучил! Убил! Ко мне! Девка! Палашка!..


А мы слышим взрыв.


Профессор. Ах ты, беда какая!

Гена. А что? Сломалась все-таки?

Профессор. Ну, конечно! И как я не рассчитал? Разве она могла выдержать такую несовместимость характеров?

Гена. Ничего, к следующему разу починим... А вообще-то сами виноваты. Зачем вы этого Нельстецова таким жутким занудой сделали? Надо было Вральмана только немножко при­украсить.

Профессор. А ты думаешь, это сделал я? Если бы! Нет, дружок, это Денис Иванович Фонвизин!

Гена. Не может быть!

Профессор. Может, Гена. И было. Этот самый Нель­стецов – кстати сказать, и фамилию ему дал не я, а Денис Иванович, – он идеальный герой комедии «Выбор гувернера». В ней Фонвизин вводит его в дом не госпожи Простаковой, конечно, но ее несомненных двойников – князей Слабоумовых... Выразительная фамилия, верно?

Гена. И что, в этой комедии все так вот и было?

Профессор. В некотором роде. Сейчас, как видишь, затрещала моя долготерпеливая машина, а тогда не выдержала сама комедия. Фонвизин даже ее не закончил. Правда, в то время он был уже тяжело болен, но главное другое: руку автора «Недоросля», его талант тут и узнать нельзя. Да, впрочем, что я тебе рассказываю? Ты же сам этого Нельстецова видел.

Гена. Не только видел, но и слышал!.. Архип Архипыч, а почему вы его идеальным героем назвали? Разве Фонвизин над ним не смеется? Ведь он же...

Профессор. Ну, ну, смелее! Ты хочешь сказать: не­умен?.. Нет, дорогой! Фонвизин, наоборот, хотел возвысить свое­го Нельстецова. Но сам этот образ оказался художественной неправдой. В реальности ничего подобного не было, Нельсте­цов – всего только сухая выдумка; вот отчего он и показался тебе, мягко говоря, нелепым. И разве его поведение в самом деле не нелепо? Он мечет бисер перед свиньями, он не на месте в мире Простаковых и Слабоумовых. Скажешь ли ты это про Кутейкина или про Вральмана?

Гена. Ну, конечно, если их с Нельстецовым сравнивать... Но вообще-то я от своих слов не отказываюсь. Все-таки Фонви­зин в «Недоросле» переборщил немножко. Таких, как Вральман, тоже ведь на самом деле быть не могло. Он и в литературе-то, наверное, один такой.

Профессор. Один? А вспомни-ка француза-учителя Бопре из пушкинской «Капитанской дочки»! Он также был если и не кучером, то парикмахером. И солдатом.

Гена. Значит, не один, а два. Тоже немного. А потом – и Бопре ведь выдуман! Его же не было!

Профессор. Ты так думаешь? А вот Александр Николаевич Радищев был другого мнения. В своем знаменитом «Путе­шествии из Петербурга в Москву» он рассказывает, как встретил одного француза-парикмахера, который как раз нанялся в Рос­сии в учителя. И жил-поживал не хуже Бопре и Вральмана...

Гена (не слишком уверенно). Может, это все-таки исклю­чение?

Профессор. Многовато таких исключений, Геночка! Ведь и сам Радищев мальчиком учился у француза-гувернера, оказавшегося впоследствии беглым солдатом. Чем не тот же Бопре? А Гаврила Романович Державин был отдан в обучение полуграмотному немцу. Да и еще один замечательный писатель восемнадцатого века, Андрей Болотов, проходил науки у немец­кого унтер-офицера, если, конечно, можно так громко выразить­ся: «проходил науки», потому что этот, с позволения сказать, наставник и мараковал-то в одной только арифметике... Нет, ми­лый мой, такие учителя в тогдашней России были явлением самым обыкновенным, и Адам Адамович Вральман отнюдь не выдумка.

Гена (он еще продолжает упорствовать). Ну, Вральман, может, и не выдуман. А Кутейкин, Цыфиркин?

Профессор. Боже мой, да этого отечественного добра было еще больше – и не могло быть иначе на заре просвещения. Сам Николай Иванович Новиков, будущий великий просветитель, учился у дьячка, а среди учителей Державина был не только не­мец, который сам ничего не знал, но еще и все тот же дьячок и русский отставной солдат... Видишь, вся троица из комедии «Недоросль» перебывала в педагогах у Гаврилы Романовича! Надеюсь, в его-то реальности ты не сомневаешься?

Гена(уже не столько спрашивает, сколько утверждает). Выходит, зря Вральман на Фонвизина обижался?

Профессор. Разумеется! Он и его комические собратья куда ближе к исторической реальности, чем тебе показалось. Недаром историк Василий Осипович Ключевский назвал фонвизинский «Недоросль» «бесподобным зеркалом эпохи». Прямым, честным, ничего не исказившим!..

МЕДНЫЙ ВСАДНИК ДАЛЕКО ОБГОНЯЕТ ВСАДНИКА БЕЗ ГОЛОВЫ

Итак, Гена, кажется, убедился: то, что порою выглядит преуве­личением и даже, как он решительно выразился, утратившим всякую меру, на самом деле может быть... Да просто: может быть на самом деле. А вот как с фантастикой? С тем, чего в действительности уж точно не бывало, нет и никогда не будет? Мне почему-то кажется, что он и на это получит ответ, возможно, даже очень скоро, потому что сам вновь подал под­ходящий повод. Явился к Архипу Архиповичу с просьбой, та­кой понятной для его возраста: совершить путешествие в кни­гу, которая была бы... Однако пусть лучше говорит сам.


Гена. ...Ну, пофантастичнее, что ли! Чтоб дух захваты­вало!

Профессор. Может быть, что-то сугубо приключен­ческое? Вроде «Всадника без головы»?

Гена(с воодушевлением). А что? Неплохо!

Профессор. Так-то оно так, только, знаешь, там ведь всякие... Как их? Прерии, пампасы, бизоны, мустанги... Не вы­брать ли нам что-нибудь другое?

Гена (иронически). Поспокойнее?

Профессор. Во всяком случае, поближе. Что если я тебе предложу другого «Всадника»? Пушкинского. «Медного». А?

Гена(с сомнением). Пушкинского?... (Вдруг загоревшись.) А что? Тоже ничего! Пушкин там так нафантазировал – дай бог! Я, помню, прямо даже испугался, когда этот памятник за Евгением поскакал... (Как бы извиняясь за столь слабонервную реакцию, недостойную истинного мужчины.) Правда, это давно было... Но все равно – это ж надо такое придумать! Прямо не ху­же, чем у Майн Рида! (Услышав, что профессор при этих словах «не хуже» как-то странно хмыкнул, истолковывает по-своему и продолжает с жаром.) Ясно, не хуже! У Майн Рида тоже здорово страшно, когда – помните? – луна восходит и вдруг становится видно этого самого всадника без головы. И у Пушкина – луна! (Декламирует, так мрачно завывая, словно хочет напугать самого себя.)

«И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним скачет»... Нет, не скачет...

Профессор(подсказывает, не стерпев этого надруга­тельства над стихом).

«...За ним несется всадник медный

На звонко-скачущем коне».

Гена. Жуть! Представляю, как это тогда действовало! Ну, когда Пушкин это только что написал. Им небось этот мед­ный всадник по ночам мерещился. Ведь это ж когда было? Когда люди еще в чудеса верили. В привидения, в чертей всяких... Правда, Архип Архипыч?

Профессор. А зачем гадать? Возьмем да и отправимся туда. На место происшествия.

Гена. Это какого? Когда Петр Первый за Евгением по­гнался?

Профессор. Да нет! Бери шире. Какое действительное происшествие описано в «Медном всаднике»? Петербургское наводнение 1824 года, не так ли?.. Это, конечно, пострашнее да­же твоих пампасов, но не бойся: мы с тобой и ног не замочим. Настроим нашу машину так, чтобы попасть туда в тот самый момент, когда вода уже спадает, на улицу высыпал народ и, значит, мы непременно встретим в этой толпе того, кто нам нужен... Правда, кого именно, я и сам пока не знаю, но на месте разберемся. Согласен? Тогда в путь!


И вот они уже среди толпы глазеющих на последствия навод­нения мы это понимаем по гулу голосов.


Так и есть! Смотри, сколько знакомых! Вон Акакий Акакиевич ползет в своем знаменитом капоте. А вон и майор Ковалев – ух ты, какой шустрый!.. Нет, ты только глянь: даже этот тюфяк Подколесин не утерпел, вылез из берлоги! Еще бы – такое зрелище!

Гена. А это кто? Неужели Чацкий?

Профессор. Ну да, он самый. А что тебя так удивило?

Гена. Так он же вроде москвич.

Профессор. Был москвичом, Геночка! И закаялся туда ездить. Помнишь: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!»

Гена. Может, нам как раз к нему и подойти?

Профессор. Соблазнительно, но... Нет, не стоит! Давай-ка лучше протиснемся вон к тем двум – видишь? – у которых в руках свежие газеты. Вот тут я чую поживу.

Гена. А кто они?

Профессор. По правде говоря, того, кто постарше, я и сам не узнаю. А уж молодой... Вглядись: это же Хлестаков!

Гена. Хлестако-ов? Что-то он какой-то непохожий. И дер­жится как-то не так: не Хлестаков, а прямо Молчалин!

Профессор. Так ведь это тебе не какой-нибудь уезд­ный город, а столица! Тут его никто за важную птицу не примет. Да и беседует он, как видно, со своим начальником. Во всяком случае, с каким-то значительным лицом... Ба! Так и есть! Это и в самом деле значительное лицо!

Гена. Ну да. Вы уж об этом сказали.

Профессор. Нет, ты не понял. Это, если хочешь, его имя. Кличка. Именно так и никак иначе представляет его автор. Помнишь того генерала, который в гоголевской «Шинели» наорал на Акакия Акакиевича?

Гена. Вообще-то смутно.

Профессор. Ладно, не беда!.. Уф! Вот мы до них и добрались наконец. Ну, теснотища...


А раз добрались, то и слышат совсем вблизи два голоса: один вальяжно-вельможный, другой нагловато-подха­лимский.


Хлестаков. А вот-с, ваше превосходительство, как о сих событиях здесь пишут: «Первые лучи солнца, озарив печальную картину разрушения, были свидетелями благотворения и сострадания. Попечительное правительство тотчас приняло меры к до­ставлению убежища, пищи и покрова несчастным, лишившимся своих жилищ. Дом господина военного губернатора, бывший всегда приютом сирых и злополучных, сделался надежным при­станищем всех требовавших скорой помощи...» Каков слог, не правда ли, ваше превосходительство?

Значительное лицо(снисходя и к Хлестакову и к слогу). Да, слог ничего, недурен. Сочинитель чувствительно изо­бражает.

Хлестаков. Да ведь кто сочинитель-то, ваше превос­ходительство! Сам Булгарин! А уж он... Я с ним очень знаком, так он, бывало, положит мне руку на плечо: «Эх, скажет, Иван Александрыч! Трудно, брат! Ночей не спишь, все норовишь почувст­вительнее написать, а для чего? Единственно ради того, чтобы начальство про свои благие деяния наичистейшую правду уз­нало!»

Лицо. Да, он ничего, он благонамерен... Однако ж, братец, читай далее!

Хлестаков. Виноват, ваше превосходительство! (Читает торжественным тоном.) «Множество благодетельных людей по­спешило на места, претерпевшие более прочих от наводнения. Жители всех сословий с благородною неустрашимостию подвер­гали опасности собственную жизнь свою для спасения утопаю­щих и их имущества...».

Гена. Смотрите, Архип Архипыч, а у Пушкина ничего этого нет!

Профессор. И быть не могло. Такие казенные восторги источали, только писаки вроде Булгарина. А в «Медном всадни­ке», наоборот, иная картина. Суровая. Даже беспощадная. Сло­вом, правдивая... Помнишь?

«Уже по улицам свободным

С своим...»

Заметь, Гена!

«...бесчувствием холодным

Ходил народ. Чиновный люд,

Покинув свой ночной приют,

На службу шел. Торгаш отважный,

Не унывая, открывал

Невой ограбленный подвал,

Сбираясь свой убыток важный

На ближнем выместить...».

Гена. Да уж! Совсем другое дело!

Профессор. Еще бы! Да и власти в поэме изображены совсем не так сладко, как у Булгарина. Сам царь Александр и тот представлен растерянным и бессильным...

Значительное лицо(прислушавшись к ним, Хлестакову). Что за люди?

Хлестаков. Где-с? Эти? Не могу знать, ваше превосхо­дительство!

Лицо. Ну так узнаем... Милостивый государь!

Профессор. Простите, вы меня?

Лицо. Да-с! Вас! Моего слуха коснулись ваши возмути­тельные речи. Как смеете вы клеветать на добродетельное петербургское население, обвиняя оное в бесчувствии холодном, тогда как оно, все как есть, охвачено одним благонамеренным порывом?

Хлестаков. Именно так, ваше превосходительство! Охвачено! Мой, ваше превосходительство, крепостной человек Осип, уж на что, можно сказать, простой мужик, а и он охва­чен!

Гена. У-у, подхалим! Небось перед городничим не так рас­пинался!

Лицо. Кто внушил вам эти мысли, милостивый государь? И кто облек клевету в какие-то ничтожные, пасквильные стишки?

Гена. Ничтожные? Ничего себе! Это «Медный всадник» ничтожный?

Лицо. Что за «Всадник»? Хлестаков, ты не знаешь?

Хлестаков. Никак нет, ваше превосходительство! Впер­вые слышу!

Гена. Ну и ну! Может, вы вообще про Пушкина не слы­хали?

Лицо. Отчего же? Он в юности, помнится, премилые стишки сочинял. Леда... Дорида... Киприда... «Спеши любить, о Лила, и снова изменяй!..» Этакий был шалун, хе-хе... Помнишь, Хлестаков?

Хлестаков (обрадовавшись случаю и похвастаться и подольститься к начальству). Как же-с, ваше превосходительство! Я ведь и с Пушкиным на дружеской ноге! Бывало, скажешь ему: «Ну что, брат Пушкин?..»

Лицо(строго). Не завирайся, братец! Как это на друже­ской ноге? Чиновник моего департамента – и в дружбе со смуть­яном, коему государем Александром Павловичем повелено нахо­диться в ссылке безотлучно?

Хлестаков (испугался). Что вы, ваше превосходитель­ство? Напротив! Совсем напротив! Я говорю, бывало, скажешь ему этак... сурово: «Ну?! Что, брат Пушкин?! А?! Смотри, брат! У меня – ни-ни! У меня – ухо востро!»

Гена. Вот врун, а? Да еще и неграмотный! Про пушкин­ского «Медного всадника» не слыхал!

Профессор. Что врун и невежда – спору нет. А вот что касается «Медного всадника», то, знаешь, Гена, это ведь я промахнулся. Да, да! Все эта проклятая профессорская рас­сеянность. У нас сейчас какой год?

Гена. Ясно, какой: 1989-й!

Профессор. Да нет! Сейчас, здесь, в этом Петербурге?

Гена. А-а... Здесь этот... 1824-й!

Профессор. То-то и оно! А ведь «Медный всадник» будет написан только через девять лет. Да его еще и не напеча­тают: новый царь не допустит. Так откуда же им знать эту поэму?

Гена. Да... Это вы действительно промахнулись. Что ж делать?

Профессор. Выходить из положения. Ничего! Я думаю, ты сумеешь их просветить. А если что забудешь, вот томик Пушкина. Я, как знал, прихватил его с собою.

Гена. Вот еще! Очень мне нужно их просвещать.

Профессор. Да пойми, ведь не ради них! Ради нас и наших слушателей. Мы же сами завели речь о том, как могли современники воспринимать пушкинскую фантазию, вот ты и спроси у них об этом.

Гена. Ну, ладно, так уж и быть... Послушайте! Вот вы сказали, что не знаете поэму «Медный всадник»...

Лицо. Не знаем и знать не хотим!

Гена. И зря! Там много здорово интересного. Там такая выдумка, что...

Лицо(ядовито). Выдумку мы уж приметили. Только сию выдумку следовало бы почесть беспримерною клеветою, а ее автора – клеветником!

Гена. Сами вы... (Но сдержался.) Ладно. Не об этом речь. Я про другую выдумку говорю – про фантазию. Там, в поэме, ее герой – его Евгением зовут – как раз в это ваше наводнение угодил...

Лицо. Вот невидаль! Да в него тысячи угодили! Что ж тут за фантазия?

Гена. Нет, вы дослушайте! Этот самый Евгений не как другие угодил. Другие там на лодках спасаются, на досках, а он... Погодите, я сейчас прочту... Вот!

«Тогда, на площади Петровой,

Где дом в углу вознесся новый,

Где над возвышенным крыльцом

С подъятой лапой, как живые,

Стоят два льва сторожевые,

На звере мраморном верхом,

Без шляпы, руки сжав крестом,

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений. Он страшился, бедный...».

Ну и так далее. Что, плохо придумано? Вокруг волны бушуют, а он льва оседлал!

Хлестаков. Позвольте, позвольте! Как, вы изволили сказать, его имя? Евгений? А по фамилии?

Гена. Не знаю. У Пушкина про это ничего не сказано.

Хлестаков. Так я вам скажу! Ваше превосходительство, это же Яковлев! Наш Яковлев! Столоначальник! Душа человек и самый мой короткий приятель! Он как раз давеча про­гуливался по городу, а когда вода стала прибывать, то для спа­сения жизни взял и залез на одного из львов, которые стоят возле дома их сиятельства князя Лобанова-Ростовского. Это о нем написано! И дом тот же самый! Верьте слову! Мне Яков­лев сам божился!

Лицо. Так-то, юноша. А вы говорите – выдумка! Фанта­зия! Какая ж фантазия, ежели такой пустяк и тот позаимство­ван у натуры? Да и натура-то какова? Тьфу! Мой столоначаль­ник, а ведь он препустейший малый! Я правду говорю, Хлеста­ков?

Хлестаков. Святую правду, ваше превосходительство! Препустейший! Именно – тьфу!

Лицо. Нет, измельчал Пушкин. Выдохся. Воображение уж не так играет, как в юности. «Спеши любить, о Лила...» – это я понимаю. А то вздумал лобановский дом описывать. Да на что мне его описание, когда я на прошлой неделе сам у князя на бале был?.. Фантазия!

Гена. Ну, ладно, пускай. Не в самом же Евгении дело, я о нем только так, к слову. А вот то, что за Евгением памятник Петра Первого гонится, это тоже не Пушкин выдумал?

Лицо. Памятник? Гонится? Это что-то новое.

Гена. Ага, заело? Подождите, сейчас я вам прочту... (Листа­ет томик, бормоча про себя.) «Показалось ему, что грозного царя, мгновенно гневом возгоря, лицо тихонько обращалось...». Вот!

«И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой –

Как будто грома грохотанье –

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой...».

Ну? Кто еще такое мог придумать, если не Пушкин?

Лицо. Кто мог придумать, говорите вы?.. Эхе-хе... Право, не следовало бы мне, верному слуге моего государя, рассказывать вам этакое, да уж ладно. Расскажу, дабы окончательно посра­мить вашего кумира, этого ссылочного пиита. Хлестаков, погля­ди, братец, нас никто не слышит?

Хлестаков. Никто, ваше превосходительство!

Лицо. Да сам-то гляди не перенеси часом!

Хлестаков. Что вы, ваше превосходительство! Могу ли я...

Лицо. Можешь, братец, можешь. Одна надежда – побо­ишься, что узнаю, так в бараний рог скручу... Словом, вот. Надо вам знать, господа, что еще в двенадцатом году, когда Буонапарте вздумал пойти на нас войною, государь Александр Павлович полагал за лучшее увезти из Санкт-Петербурга статую Петра Великого – на случай, ежели супостат захватит столицу. И вот тогда-то к князю Голицыну... князь мне это сам говорил... пова­дился ходить некий майор Батурин. Сей майор добился с князем свидания и передал ему, что его, Батурина, преследует один и тот же сон. Он видит себя на площади Сената. Лик Петра... Как там у хваленого вашего пиита сказано про сей лик?

Гена. «...Мгновенно гневом возгоря, лицо тихонько обра­щалось..».

Лицо. Вот-с! Стало быть, зрит этот Батурин, что лик Петра тихонько поворачивается. Всадник съезжает со скалы сво­ей и скачет по улицам к Каменному острову, где обретался тогда государь. Батурин влечется за всадником какой-то чудной силою, бежит и слышит топот меди по мостовой. Ну-с, затем всадник въезжает на двор Каменноостровского дворца, навстречу выходит к нему наш государь, и император Петр будто бы говорит ему... Но тсс! Об этом никому!.. «Молодой человек, – говорит Петр Великий, – до чего довел ты мою Россию?..» Что, юноша? Вы и на сей раз станете уверять нас, будто Пушкин обладает фантазиею? Похитить жалкую выдумку какого-то полубезумного майора! Какое падение!

Хлестаков. Именно так, ваше превосходительство! Ах, какое падение! У меня есть друг, некто Тряпичкин, он по­писывает в журналах, так он даже куплет сочинил:

И Пушкин стал нам скучен!

И Пушкин надоел!

И стих его не звучен!

И гений охладел!

Лицо. Без сомнения, охладел! Что ж за поэзия, ежели она все заимствует из презренной прозы?

Гена. Да как вы можете такое говорить? Это же Пушкин! Это...


Но, к сожалению, ни слов, ни аргументов ему явно не хватает. А Архип Архипович почему-то помалкивает и не торопится на защиту Гены и Пушкина.


Лицо. Любезный, с вами разговор, я полагаю, кончен. Спорить дольше не об чем... Что, Хлестаков? В газетах ничего более нет про наводнение?

Хлестаков. Газеты-с я вам уже имел честь прочитать, ваше превосходительство, а вот, ежели угодно, есть анекдот. Мне его Тряпичкин рассказал за чистую правду. Весьма презабавно-с!

Лицо. Рассказывай, ежели вправду презабавно.

Хлестаков. Изволите ли знать графа Варфоломея Васильича Толстого?

Лицо. Того, что в Большой Морской живет? Как же, зна­ком.

Хлестаков. Так вот, граф имеет привычку вставать очень поздно. Так же встал он и в утро бедственного наводне­ния. Накинув халат, подходит к окну, и первый предмет, бро­сившийся ему в глаза, – шлюпка. А в шлюпке – генерал-губер­натор граф Милорадович... (Значительное лицо смеется.) Граф Толстой, разумеется, кличет камердинера. Тот прибегает, а граф, указывая ему на окно, спрашивает: «Что ты видишь?» Тот, нату­рально, отвечает как есть: «Генерал-губернатор едет на шлюпке». Тут граф перекрестился и говорит: «Ну слава богу, а я уж думал, что с ума сошел».

Лицо(смеется). В самом деле, братец, действительно презабавно!

Гена(мстительно). Подумаешь! И ничего тут нет забавно­го. Вот такую ерунду Пушкин ни за что бы в свою поэму не вставил!

Профессор(наконец подает голос, но, увы, совсем не для того, чтобы поддержать Гену). А знаешь, дружок, ты не прав! Пушкин как раз описал этот случай:

«Со сна идет к окну сенатор

И видит – в лодке по Морской

Плывет военный губернатор.

Сенатор обмер: «Боже мой!

Сюда, Ванюша! Стань немножко,

Гляди: что видишь ты в окошко?» –

«Я вижу-с: в лодке генерал

Плывет в ворота мимо будки». –

«Ей-богу?» – «Точно-с». – «Кроме шутки?» –

«Да так-с!» Сенатор отдохнул

И просит чаю: «Слава богу!

Ну! Граф наделал мне тревогу.

Я думал: я с ума свихнул».

Гена. Не может быть! Это не Пушкин!

Профессор. Представь себе, он.

Лицо. Ну-с, юноша? Что вы там мололи? Выдумка? Пиитическая фантазия? Полет воображения? Даже ваш более опыт­ный сотоварищ, хоть он и заражен опасными идеями, понял, что Пушкин всего лишь жалкий копиист. Его бы ко мне в департамент, копии с бумаг снимать, в помощники вот к нему, к Хлестакову! Что, Хлестаков, взял бы ты его?

Хлестаков. Нет-с, ваше превосходительство! Почерк не­бось дурен!


Хохочут дуэтом: значительное лицо бухает солидным смеш­ком, Хлестаков подхихикивает. И насмеявшись, уходят. Архип Архипович и Гена остаются вдвоем.


Гена. Ну, Архип Архипыч, спасибо вам! Не ждал я от вас такого! Против кого меня поддержали!

Профессор (кротко). Но, ведь я же сказал правду, Геночка!

Гена. Правду!.. А почему ж я этих строчек не помню – про губернатора в лодке?

Профессор. Вероятно, потому, что в окончательный текст они не вошли.

Гена. Вот видите! Не вошли все-таки! А вы меня из-за них на посмешище выставили!

Профессор. Не сердись. Зато теперь ты увидел, что для современников пушкинская фантазия была неотрывна от са­мой что ни на есть реальной действительности. Ведь так, Геночка?

Гена. Пусть так. Но мне, Архип Архипыч, все равно обидно, что Пушкин...

Профессор. Что такое? Ты готов разочароваться в Пушкине?

Гена. Я не сказал: разочаровался. Я сказал: обидно. За­чем он даже историю со скачущим памятником у какого-то майора позаимствовал?

Профессор. Наоборот! Он ее решительно переиначил! Вспомни, что у майора Батурина. Два царя – один, основавший Петербург, и второй, способный его погубить. Вот и всё. И Петр представлен весьма однозначно и помпезно – только как символ города, как хранитель его. А у Пушкина он, этот герой и гений, вдруг оборачивается еще и жестоким деспотом, едва какой-то жалкий безумец осмелится угрожать ему. Видишь, какая полнота истории! Какая новизна мысли!

Гена. Это-то я как раз понимаю. А все-таки неужели Пушкин ничего самостоятельно придумать не мог?

Профессор. Опять ты за свое! Нет, сдается мне, ты с чем-то спутал «Медного всадника»!

Гена. С чем же это, по-вашему?

Профессор. Да хотя бы с тем же «Всадником без головы»! Что ж, по-твоему, Пушкин – Майн Рид, что ли? Может, ему вообще следовало назвать «Медного всадника» не «петер­бургской повестью», а «приключенческой»? И в этом духе и раз­ворачивать сюжет?.. Нет, милый друг, по части фантазии Пушкин мало кому уступал, а уж по части мысли за ним тем более трудно угнаться. И, как видишь, настоящая писательская фантазия, не бесцельная и не развлекательная, случается, не только не проти­востоит реальности или даже документу, но как бы из них и рождается... Понял? Ах, не до конца? Но конец еще и не насту­пил. Даже пока не предвидится!

УДИВИТЕЛЬНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ ПУСТОГО МЕСТА

Как Архип Архипович сказал, так оно и есть: до конца мы еще не дошли да и вообще не дойдем. То есть книга-то, конечно, закончится, и довольно скоро, но вот вопросы: вымысел и дей­ствительность (фантазия и быль, как, помнится, выразился у нас Сирано де Бержерак), сказка и правда, мир придуманный и мир взаправдашний, они, эти вопросы, никогда не иссякнут. Как нескончаема и неиссякаема сама художественная литера­тура. А вопрос, который захватил наших героев на этот раз, касается... Хотя нет, до него самого дело еще не дошло. Пока Гена только торопится рассказать профессору, какую стран­ную историю он вычитал.


Гена. И книга же мне попалась! Такое напридумано, что... Представляете, один военный писарь... Да, я забыл сказать: это еще давно было, при царе Павле Первом... В общем, этот самый писарь сидел и приказ переписывал. Ему в приказе надо было перечислить, какие офицеры Преображенского полка куда назна­чались. А он очень торопился, все боялся, что к сроку перепи­сать не успеет, ну и...

Профессор. И, торопясь, допустил при переписывании ошибку.

Гена. Откуда знаете? Даже две! Например, ему было нуж­но написать: «...подпоручики же такие-то...» Забыли, как их зва­ли. Не важно. Предположим, так: «...подпоручики же Иванов, Петров и Сидоров назначаются туда-то и туда-то». А он, писарь то есть, взял да и написал нечаянно: «...подпоручик Киже». Понимаете? Вроде фамилия такая получилась – Киже! (Боясь, что перебьют.) Но это еще что! Когда приказ к императору Пав­лу попал, тому захотелось там хоть что-нибудь исправить – характер у него такой был. Он и приписал сверху: «Подпоручика Киже назначить... в общем, не туда, куда его назначили, а в караул». Дворец караулить. Понимаете, что произошло?

Профессор (улыбается). Да понимаю, успокойся.

Гена. Тут все и началось. Получает командир полка этот приказ, самим царем подписанный, и не знает, что ему делать. Офицера-то у него такого нету! Но царю сказать побоялся: вдруг обозлится? Только посоветовался с царским адъютантом, как быть, а тот совет дал. Императору, говорит, ничего не доносите. Просто считайте подпоручика Киже в живых. И действительно назначьте в караул. Так вот и решил. Но потом...

Профессор(ему все-таки не хватило терпения). Но потом этот самый несуществующий подпоручик, которого, ес­тественно, император Павел не видел и не мог видеть в глаза, попал по случайной причине в царскую немилость и его велено было сослать в Сибирь под надзором двух гвардейцев...

Гена(увлеченно подхватывает). Точно! Там это здорово написано: шагают эти гвардейцы по дороге, будто и правда кого-то ведут, а между ними пустое место!..

Профессор. Вот именно. Ну а дальше все поверну­лось в другую сторону. Император, вообще отличавшийся кап­ризностью нрава, вдруг передумал и помиловал это пустое место. Стал повышать в чинах и в конце концов даже произвел в гене­ралы...

Гена (он только сейчас опомнился так, значит, захватила его эта фантастическая история). Выходит, вы эту книжку знаете? А я-то... Ну, все равно! (Снова загорается.) Нет, это ж надо было придумать! Кому бы еще такое в голову пришло?

Профессор. Ты полагаешь: решительно никому?

Гена. А что? Почему вы спросили?

Профессор. Потому что, дружок... Но к чему тратить слова? Давай-ка лучше, как обычно, сразу отправимся – только нет, не в рассказ Юрия Тынянова «Подпоручик Киже». Вообще не в рассказ – в сказку!


И до нашего слуха доносится песенка двух ткачей, они напева­ют вполголоса, занятые своей работой. Весьма странной, судя по их же собственным словам.


Ткачи.

Уж нам-то издавна известно:

На дураках стоит земля!

И вот мы из пустого места

Кроим наряд для короля.

Второй ткач(запевает громогласно).

Не зря мы с тобою ткачи-ловкачи...

Первый (шепотом остерегает его).

Об этом, братец, промолчи!

Вместе.

Уж мы-то знаем: дело выйдет,

Поскольку нам поверил всяк,

Что если ткани не увидит,

То, значит, круглый он дурак!

Второй(снова неосторожно громко).

Не зря мы с тобою ткачи-ловкачи...

Первый.

О этом, братец, промолчи!

Да тише ты! Кому говорят? Старый министр идет!

Ткачи(вместе.) Здра-авствуйте, господин министр! Милости просим, ваше превосходительство! Как изволили почи­вать? Ничто дурное вам не снилось? Как аппетит? Как...

Министр. Довольно, довольно, ткачи! Не заговаривайте мне зубы! Ну-ка, показывайте вашу работу. Меня вам не про­вести!

Первый ткач. Как можно, ваше превосходительство? Кому же не известен ваш изысканный и строгий вкус? Вот-с, из­вольте! Королевские панталоны!

Второй ткач. Королевский камзол!

Первый. Королевский кафтан!

Второй. Вам оттуда хорошо видно? Надеюсь, зрение у вас в порядке?

Первый. Что ты городишь? Кто же, если не господин министр, способен увидеть и оценить наше искусство? Ведь всяко­му дураку известно, что наша ткань только для него, для дурака, и невидима!

Второй. Или для того, кто сидит не на своем месте!

Первый. Вот именно! А какой же гнусный клеветник посмеет сказать этакое про господина министра? Покажите мне этого клеветника! Я его в клочки изорву!

Министр(про себя). Господи помилуй! Да я ничего не вижу... Неужели я глуп? Вот уж чего никогда не думал. Упаси господь, кто-нибудь узнает! А может, я не гожусь для своей должности? Нет, нет, никак нельзя признаваться, что я не вижу ткани!..

Первый ткач(нагло). Что вы там говорите себе под нос, ваше превосходительство? Скажите погромче, что вы думае­те о нашей работе? Или, чего доброго...

Министр. Нет! Нет! (Запинается.) О, это премило! Какой узор! Какие краски! Какие... ну, эти самые...

Первый(подсказывает). Какие благородные линии!

Министр. Да, да, совершенно верно, именно это я и хотел сказать: какие плодородные лилии! Я сию минуту доложу королю, что все готово, все красиво, все... ну и так далее. (Гром­ко и торжественно.) Ваше величество! Я имел удовольствие ос­мотреть ваш новый наряд и имею честь доложить, что он достоин того, чтобы вы его примерили. Эй, придворные! Двери настежь! Введите его величество под руки! Музыка! Марш!


Звучит бравурный марш. Шум голосов мужских и женских. Полу разборчивые обрывки: «Пожалуйте, ваше величество!.. Дорогу королю!.. Не наступайте мне на шлейф! Медведь... От такой слышу!..» И общее: «Ах!!!» Молчание.


Первый ткач. Ну? Господа придворные! Что же вы пораскрывали рты? Надо полагать, от восхищения?

Второй. Что за странный вопрос ты задал? От чего же еще? Ведь невозможно и предположить, чтобы эти блестящие гос­пода ничегошеньки здесь не увидали и, стало быть, оказались круглыми...

Придворные(наперебой). Ах, нет, нет!.. Что до меня, то я все отлично вижу!.. А я, кажется, стала даже лучше видеть, чем прежде!.. Это что! У меня просто в глазах режет – так мне все хорошо видно!.. Какой рисунок!.. Какой покрой!..

Министр(веско). Добавьте: какие плодородные лилии! Не так ли, ваше величество?

Король(он тоже говорит себе под нос). Что за ерунда? Я ничего не вижу! Ведь это ужасно! Глуп я, что ли? Или не го­жусь в короли? Это было бы хуже всего! (Громко и очень фаль­шиво.) О да, очень, очень мило! Вполне.заслуживает моего одоб­рения!

Ткачи(по-солдатски). Рады стараться, ваше величе­ство!

Король. Да, я доволен. Только вот... как его... это...

Первый ткач. Вы хотите спросить, по мерке ли вам на­ряд, ваше величество?

Король. Да. Именно это. Впору ли он? (Капризно.) Мо­жет быть, будет узок в плечах? Или жать под мышками?

Второй ткач. О, не извольте беспокоиться: он легок, как паутина.

Первый. Что ты! Какая паутина! Паутина все-таки имеет вес, а наш наряд вы, ваше величество, даже и не почувствуете на своем теле. Будто его совсем нет!

Король (недоверчиво). Совсем нет?

Первый. Совсем; ваше величество! Нет как нет. Головой клянусь! Если почувствуете хоть что-нибудь, прикажите нас не­медля казнить!

Второй. А теперь соблаговолите раздеться... то есть, ви­новат, разоблачиться... и стать вот тут, перед большим зеркалом. Разрешите, мы вам поможем. Вот та-ак... и так... и так...

Король(хихикает). Ай, щекотно!

Второй. Теперь приступим к церемонии одевания... то есть, пардон, облачения. Вот панталоны вашего величества! По­звольте правую ножку... так... теперь левую...

Король. А я ведь и в самом деле ничего не чувствую. Наряда как будто нет.

Первый ткач. А я что вам сказал, ваше величество? Неужели вы могли подумать, что я вас обману? Я же собственной головой поклялся!

Второй. Вот камзол... А вот и кафтан... Все, ваше вели­чество!

Придворные(вразбивку и хором). Боже, как идет!.. Как чудно сидит!.. Сшит точь-в-точь по фигуре короля!.. Я не ви­жу ни одной морщинки!.. А я – ни одной складки!.. Браво! Браво! Браво!

Гена(смотрел, смотрел и не выдержал). Эх вы! Всё боитесь, что вас за дураков примут, а сами и доказали, что дураки!

Министр. Боже мой! Так я и знал! Уста младенца, как всегда, изрекли истину!

Гена(обидевшись). Это кто же тут младенец, интересно знать? Я, что ли? Да вы знаете, сколько мне...

Профессор. Тихо, тихо, Гена! Ничего обидного про те­бя не сказали, всего-навсего подтвердили, что ты прав. И вообще больше нам с тобой здесь делать нечего.


Оставляют короля, придворных и ткачей самих разбираться, что там у них произошло. Но, и оставшись наедине с Архипом Архиповичем, Гена все еще кипятится.


Гена. Младенец! Тоже нашел младенца! Сказал бы я ему, если бы...

Профессор. Говорю тебе: успокойся! Главное, что ты, я вижу, узнал эту мудрую и веселую сказку...

Гена. Конечно, узнал! Ее каждый младенец... То есть каждый дурак... В общем, это же Андерсен. «Новое платье ко­роля».

Профессор. Да, старый добрый Андерсен. И к тому же, надеюсь, ты понял, зачем мы очутились в этой сказке?

Гена. Кажется, понял. Действительно похоже! У Тыняно­ва в «Подпоручике Киже» – там ведь как? Все делают вид, что перед ними не пустое место, а живой человек, потому что иначе император Павел рассердится. И здесь тоже: притворяются со страху, будто что-то на самом деле видят, и опять ради того, чтобы царь... Ну, или король их не выгнал!

Профессор. Молодец! Сообразил... Да, эта тема, как видишь, давненько волнует писателей. Что касается Андерсена, то современники видели в его сказке насмешку над одним тог­дашним стихотворцем, которому очень хотелось считаться коро­лем датских поэтов...

Гена. А у самого силенок было маловато, да?

Профессор. Не то чтобы маловато, но с Андерсеном он сравнения не выдержал. Впрочем, сам-то великий сказочник говорил, что эту смешную историю он не совсем придумал. Она была рассказана в одной испанской новелле – вообрази – XIV ве­ка. Вот как давно! Да и после Андерсена ее продолжали рас­сказывать, конечно, всякий раз по-своему. В «Тиле Уленшпигеле» Шарля де Костера она тоже... Что, вижу, не помнишь? Очень рад! (Поправляется, стараясь казаться строгим.) То есть это очень скверно, что ты плохо помнишь такую прекрасную книгу, но хорошо, что у нас появился повод в нее заглянуть!


Так они и сделали. Заглянули.


Мужской голос(очень высокомерный). Вы – Тиль Уленшпигель?

Тиль. Он самый – к вашим услугам! Если, конечно, с ним разочтутся по заслугам!

Мужчина(небрежно). Насчет расплаты не беспокой­тесь!.. Итак, это вас господин ландграф Гессенский назначил сво­им придворным живописцем?

Тиль. Меня. Придворным или, если хотите, притворным... (Про себя, тихо.) Потому что если я чего и не умею в этом мире, так рисовать. (Вслух.) Назначил и даже заказал огромную кар­тину, где я должен изобразить господина ландграфа в кругу его придворных. Всех до единого.

Мужчина. Значит, среди них буду и я... Эй! Что это вы так уставились на мой живот? И почему у вас текут слезы?

Тиль (всхлипывает). От сердечного умиления. С тех пор, как я расстался с моим милым Ламме Гудзаком, я не встречал брюха столь жирного, круглого, бочкообразного, набитого вкус­ными разностями, налитого сладкими жидкостями. Брюха, столь...

Мужчина. Хватит, черт побери! Придержите свой дерз­кий язык! Так вот, любезный! Вы должны на вашей картине убавить мое... мой живот ровно наполовину!

Тиль. Был бы весьма рад услужить, но, боюсь, тогда гос­подин ландграф убавит меня самого ровно на голову. Он строго-настрого приказал изобразить всех придворных такими, каковы они на самом деле.

Мужчина. Ваша голова – это ваша забота. Но если вы не исполните моего приказания, я велю своим слугам избить вас палками. Берегитесь!

Тиль. Слава богу, убрался... Да! Кажется, я угодил в пе­реплет и опасаюсь, что у этой книги может оказаться плачев­ный конец. Ибо...

Женский голос(прерывает его размышления). Это вы – новый живописец?

Тиль. Увы, сударыня. Я!

Дама. Тогда слушайте меня внимательно. Перед вами при­дворная дама ландграфа Гессенского. А это моя спина – что вы скажете о ней?

Тиль. Если бы я был поэтом, сударыня, я нежно сравнил бы ее с изогнутым луком.

Дама. Приятно, что вы так галантны. Но, к сожалению, мир населен не одними поэтами, и оттого меня чаще называют просто горбуньей. Словом, я хочу, чтобы на вашей картине я бы­ла не изогнутой, как лук, а прямой и тонкой, как его натянутая тетива!

Тиль. Но, сударыня...

Дама. Я не приму никаких возражений! Если вы ослуша­етесь, то мой поклонник не пощадит вашей галантности и посадит вас на свою шпагу, как цыпленка на вертел. Берегитесь!

Тиль(оставшись один). Что ж, по крайней мере я не могу пожаловаться на отсутствие выбора. Меня могут забить палками, заколоть шпагой или на худой конец отрубить голову – только выбирай! Но пока голова еще на плечах, надо задать ей работу... Думай, Уленшпигель, думай! Ты не из знатных господ, и тебе не впервой заниматься этой черной работой! Ну же, Тиль!.. Есть! Отлично, господа, будь по-вашему! Я угожу всем и всякому: и этому вислопузому и этой кривой карге. Я покажу им голую стену, пустое место и скажу: вот моя картина! Лучшая из всех картин на свете! Только, господа, у нее есть секрет: свое изобра­жение на ней способен разглядеть лишь тот, в чьих жилах течет дворянская кровь. Если же к ней подметалась кровь простолю­дина, ничего не увидите, сколько ни пяльтесь!.. Хорошую шутку сыграю я с вами, друзья мои! Вы кичитесь своим дворянством, вы не считаете нас за людей – что ж, за эту кичливость я вас и одурачу. Берегитесь!


Уленшпигель исчезает.


Гена. И что? Так все и выйдет, как у Андерсена?

Профессор. Похоже... Но так или иначе теперь ты ви­дишь, что поразившая тебя история подпоручика Киже не оди­нока. В некотором смысле ее уже опередили и сказка Андерсена и «Тиль Уленшпигель» Костера.

Гена. Да, я вижу. Жалко!

Профессор. Помилуй, чего?

Гена. Ну, как же! Я-то считал, Тынянов все это сам при­думал!

Профессор. Вот что тебя задело! Тогда не обессудь. Приготовься!


Сказано это так, что Гена даже слегка испугался.


Гена. К чему?

Профессор. К еще большему огорчению. Я прочту тебе одну историю из эпохи Павла Первого, заметь, действительную, невыдуманную, рассказанную современником. Слушай. «В одном из приказов по военному ведомству писарь, когда писал: «...пра­порщики ж такие-то в подпоручики», перенес на другую сторону слог «киж»...»

Гена (он готов думать, будто ослышался). Что?!

Профессор (не обращая на него внимания), «...написав при этом большое К. Второпях, пробегая этот приказ, государь слог этот, за которым следовали фамилии прапорщиков, принял также за фамилию одного из них и тут же написал: «Подпоручик Киж в поручики»...»

Гена(все еще не хочет поверить своим ушам). Здесь Киж, у Тынянова – Киже, и вся разница?!

Профессор (продолжает невозмутимо). «На другой день он произвел Кижа в штабс-капитаны, а на третий – в капитаны. Никто не успел еще опомниться и разобрать, в чем дело, как государь произвел Кижа в полковники и сделал отметку: «Вы­звать сейчас ко мне». Тогда бросились искать по приказам, где этот Киж, и, когда нашли первое производство Кижа, тогда толь­ко поняли, в чем дело. Между тем государь уже спрашивал, не приехал ли полковник Киж, желая сделать его генералом. Но ему доложили, что полковник Киж умер. «Жаль, – сказал Па­вел, – был хороший офицер».

Гена(он убит). Точно... И у Тынянова он в конце тоже говорит: «У меня умирают лучшие люди». Вот это да-а-а...

Профессор. Приуныл?

Гена. Так ведь, Архип Архипыч, обидно же! Я думал...

Профессор. Помню, помню, что ты думал! Так вот, дружок. Во-первых, рассказ Тынянова, если приглядеться, весь­ма и весьма отличается от этого старинного анекдота и уж, во всяком случае, не повторяет его. Как тем более не повторяет ни сказку Андерсена, ни роман Костера. А во-вторых... Пойми простую и важную истину – ради нее я и прочитал тебе историю этого самого Кижа. Да, реальная жизнь порой рождает такие сюжеты, до которых додумается, пожалуй, разве что писатель с очень богатым воображением. И то, что литература оказывается чуткой к этим сюжетам, то, что она не витает мечтательно в облаках, а, так сказать, припадает ухом к земле, к подлинной жизни, к истории, учится у них, – ну разве это плохо? Разве тут огорчаться надо? Наоборот, радоваться! Понимаешь?

ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ ГОСПОДИНА МАНИЛОВА

Обрадовался Гена или не обрадовался, это осталось неизвест­ным. Но вот в следующий раз то есть в этот, о котором сей­час и будет рассказано, – он пришел к Архипу Архиповичу, прямо-таки лучась самодовольством. Наверное, так чувствовал бы себя, если бы только он умел чувствовать, сейф, в котором хранится документ необыкновенной важности и секретности. Оказалось, что он обдумывает сочинение, которое ему задали в школе: «Социальные корни художественных типов из поэмы Гоголя «Мертвые души» (тут и в самом деле заважничаешь, если только не затоскуешь). Но когда профессор предложил тут же, не мудрствуя и не откладывая, отправиться в эти самые «Мертвые души», Гена вдруг отказался. Почему? Разве это не лучше, чем тащиться в районную библиотеку и там выписывать разные (или, что еще хуже, однообразные) скучные мысли из скучных книг?

Что лучше, с этим-то Гена, конечно, согласился. Но...


Гена. Нет, Архип Архипыч! Спасибо. Я в библиотеку пой­ду. В «Мертвые души» как попадешь, так смеху не оберешься. Уж я знаю!

Профессор. И прекрасно!

Гена. Прекрасно-то оно, может, и прекрасно, но только ведь смех, он... ну, отвлекает, что ли. Хорошо еще, если Плюш­кин или Собакевич встретятся, – тогда действительно можно про крепостное право поговорить, про то, как крестьян угнетали, про суровую действительность... А если Ноздрев или Манилов? Сами видите, тема-то у меня какая!

Профессор. Погоди! Тема почтенная, что говорить, но как же это получается? Может быть, ты думаешь, что, допустим, к тому же Манилову все это уже не имеет никакого отношения?

Гена. Нет, наверное, имеет какое-то небольшое. Но глав­ное-то в нем не это!

Профессор. А что же тогда? Растолкуй, сделай ми­лость.

Гена. Ну, то, что он просто смешной, вот и все. Такой сентиментальный чудачок. Сидит себе и фантазирует от нечего делать. Всякую чепуху выдумывает, а этим когда угодно можно заниматься. В любое время. Хоть тебе тут крепостное право, хоть не крепостное...

Профессор. Понятно. И все-таки, Гена, прошу тебя: сделай одолжение! Если не мне, то нашим слушателям – они-то ведь ждут. Махнем в «Мертвые души», а? Ведь всего на полчаса. Не уйдет от тебя твоя библиотека.

Гена (легко сдаваясь). На полчаса? Ну, ладно...


Профессор торопится закрепить свою победу: тут же вклю­чает машину, и они оказываются... Несложно догадаться, у кого именно. У Манилова, разумеется. Вернее, у Маниловых. Счастливые супруги сидят за своим расстроенным фортепь­яно, барабанят по нему в четыре руки и поют необыкновенно чувствительную песенку.


Манилов.

Душеньки часок не видя,

Думал, век уж не видал...

Манилова (подхватывает).

Жизнь мою возненавидя,

«Льзя ли жить мне?» – я сказал.

Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек!

Манилов. Лизанька! Ангельчик! Ммм... (Прожевав, запе­вает с новым подъемом.)

Ах, когда б я был пастушка

Вместо участи моей...

Вместе.

Я бы Лизин был подружка

И всегда играл бы с ней!

Гена(давится со смеху). Ну, что я говорил? Помереть можно!

Профессор. Да, забавные голубки! Но должен тебе сказать, Гена, что... Впрочем, после! Нас уже обнаружили!

Манилов. Лизанька! У нас гости! И какие! Помнишь ли, я говорил тебе, как имел удовольствие беседовать с ними об Пав­ле Ивановиче?

Манилова. Ах! Вы друзья Павла Ивановича? Какое счастье!

Гена. Откуда вы взяли, что мы... (Но договорить ему, ра­зумеется, не удается.)

Манилов. Ни слова более! Не затрудняйтесь, пожалуй­ста, не затрудняйтесь! Мы с женою, право, так рады, так рады! Уж она, бывало, все спрашивает меня: «Да что же, душенька, к нам друзья Павла Ивановича не едут?» «Погоди, говорю, ду­шенька, приедут». А вот вы наконец и удостоили нас своим посещением! Уж такое доставили наслаждение!

Гена. Ну, ясно! Сейчас скажет: «Майский день! Именины сердца!»

Манилов. Майский день! Именины сердца!.. А позвольте спросить, как вам показался наш город? Приятно ли провели там время?

Профессор. Мы, видите ли... (Его постигает та же участь, что и Гену.)

Манилов. Не правда ли, прекрасный город? И обще­ство – самое обходительное?

Манилова. А как вы нашли нашего губернатора?

Манилов. Не правда ли, препочтеннейший и прелюбез­нейший человек?

Манилова. А вице-губернатор?

Манилов. Не правда ли, какой милый человек?

Манилова. А как вам показался полицеймейстер?

Манилов. Не правда ли, очень приятный человек?

Манилова. Ну а какого вы мнения о жене полицеймейс­тера?

Манилов. Не правда ли, что она предостойнейшая жен­щина?

Манилова. А что думаете вы о председателе палаты? Об управляющем казенными фабриками? О прокуроре? О казна­чее? О почтмейстере?

Оба, вместе. Не правда ли, какие они все превосход­нейшие люди?!

Гена. Ну, слава богу, теперь, кажется, всех перебрали. Никого не осталось.

Манилов. А как поживает любезнейшии Павел Ивано­вич?

Манилова. Давно ли вы с ним видались?

Манилов. В добром ли он здоровье?

Манилова. Не сочетался ли он законным браком?

Манилов. А ежели сочетался, то кто сия счастливей­шая из смертных?

Профессор (пробует прорваться). Видите ли, к вели­чайшему сожалению... (Не тут-то было.)

Манилов. Ах! Павел Иванович! Павел Иванович! Что за человек! Что за ум! Что за сердце! Я все думаю: как было бы хорошо, если бы жить с ним этак вместе, под одною кровлею! Или под уединенной сенью какого-нибудь вяза пофилософство­вать о чем-нибудь этаком, углубиться!..

Манилова. О! Это была бы райская жизнь!

Манилов. А еще бы лучше жить с ним и с Лизанькой на берегу какой-нибудь реки. А потом построить через эту реку этакий мост, на котором были бы по обеим сторонам лавки и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян. И еще выстроить огромнейший дом с та­ким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Моск­ву, и там пить вечерний чай на открытом воздухе!..

Манилова. Ах! Шарман! Шарман!

Манилов. Да-с! С бельведером! А потом... потом поехали бы с Павлом-то Ивановичем в этакое общество в хороших каре­тах и обворожили бы там всех приятностию обращения, и тогда государь – сам государь! – узнавши о такой нашей дружбе, по­жаловал бы нас ге-не-ра-ла-ми!..

Профессор. Простите, господин Манилов, но на этот раз я вас все-таки прерву!

Манилов (ничего не слышит в своем сладостном парении). Да! Сам государь!.. Ге-не-ра-ла-ми!..

Профессор. Очень хорошо. Генералами так генералами. Но скажите мне, не кажется ли вам, что человек с таким пылким воображением, как вы, мог бы фантазировать и посмелее?

Манилов(очнувшись). А? Что? Позвольте узнать, что вы имеете в виду?

Профессор. Охотно объясню. Вот сейчас ваше вообра­жение не взлетает выше того, чтобы государь сделал вас генералом. А почему бы вам не вообразить себя на месте его са­мого?

Манилов. Кого – его? Что разумеете вы под сим место­имением?

Профессор. Естественно, государя. Императора. Царя Николая Первого.

Манилов. Как-с? Извините... Мне уже доводилось в прошлую нашу встречу изъявить вам, что я несколько туг на ухо. Мне опять послышалось престранное слово. Притом, с позволения сказать, на сей раз уж такое престранное, что...

Профессор. Оно вам не послышалось. Я его произнес.

Манилов(полушепотом). Как можно-с? Что вы говори­те? Да кто я такой, чтобы сметь...

Профессор. Ну, ну, не скромничайте, господин Мани­лов! Поверьте мне, вы очень знаменитый человек. Вы известны всему миру. А ваша способность вот этак... э-э... безудержно фантазировать даже породила целое понятие – маниловщина!

Манилов. О! Не могу поверить! Вы мне льстите!

Профессор. Не сказал бы, что льщу. Так что решай­тесь! Вообразите, что из владельца вот этой Маниловки, главным украшением которой является деревянная беседка с пышным на­званием «Храм уединенного размышления», вы превратились... да, да!.. в государя всея России. Какой размах тогда приняло бы ваше исполнение желаний? Ну же, фантазируйте!

Манилов. Ах, право, разве из уважения к такому образо­ванному гостю... Ну, хорошо. Ежели вы обещаете мне, что никто об этом не узнает, я, пожалуй, так и быть, поддамся искушению.

Профессор. Обещаю: никто. Ну, разумеется, кроме тех, кто нас сейчас слушает.

Манилов. Отлично-с! Итак... Боже, у меня голова идет кругом от просторов, кои открываются предо мной! Какие бо­гатства! Какая свобода для фантазии!.. Ну, слушайте же! (Вдох­новенно.) Первым делом я сыщу в Петергофе этакую какую-нибудь уединенную сень, чтобы можно было пофилософствовать, углубиться...

Гена. Опять? Да вы это уже говорили!

Профессор. Не мешай ему, Гена!

Манилов. Да-с, пофилософствовать... Углубиться... Я все­непременно усею весь Петергоф и его окрестности уединен­ными увеселительными павильонами, голландскими этакими мельницами, швейцарскими этакими шале, китайскими киосками, русскими избами, итальянскими виллами, греческими храмами, чтобы, вообразите, утренний чай пить на мельнице, обедать в избе, а вечерний чай пить в храме!

Гена. И это все, что вы нафантазировали?

Манилов. Отнюдь! Это только начало! Представьте себе: в Царском Селе или в Петергофе вы видите пред собою этакий большой запряженный фургон, нагруженный кипящим самова­ром и корзинами с посудою и булками. Дан сигнал – и фургон мчится во весь опор к павильону, назначенному для встречи. Ездовые с развевающимися на ветру черными плюмажами ска­чут туда, скачут сюда, дабы предупредить великих князей и ве­ликих княгинь, что ее величество императрица будет кушать ко­фе в «Храме уединенного размышления», или на мельнице, или в хижине, или в русской избе – словом, в одном из тысячи при­чудливых павильонов, который создал для нее ее любезный супруг... То есть я!

Манилова. Ах! Как это мило!

Гена. Да-а... Стоило ради этого себя царем воображать!

Манилов(распалясь). И сверх того! Я возведу в Петерго­фе бельведер!

Гена. Опять бельведер? Еще один? И тоже такой, чтобы с него Москва видна была?

Манилов. Да-с! Такой точно! Только на сей раз с него можно будет видеть Петербург! И пить чай на открытом воздухе!

Гена. Нет, Архип Архипыч, вы как хотите, а мне это уже поднадоело!

Профессор. Как тебе угодно. Давай откланяемся.


И Манилов с его оказывается, такими однообразными бреднями остается где-то вдали.


Гена. Что это с ним случилось? Такой вроде был фанта­зер – и вдруг завел одно и то же!

Профессор. А он ничего другого и не мог завести, потому что сама историческая действительность ограничила по­лет его фантазии. Как говорится, снизила ее потолок. Да, имен­но действительность, хоть ты и уверял меня, будто Манилов все­го лишь забавная фигура, ничуть не зависящая от того, в какое время она возникла. Больше того! Во всем, что он сейчас нагово­рил, вообразив себя могущественным владыкой, вообще нет фан­тазии. Ни капельки! Удивлен? А между тем весь его последний монолог – это самое что ни на есть точное, даже документаль­ное описание того, как устроил свои владения царь Николай Первый. Это у него был типично маниловский вкус, у него было пристрастие ко всем этим «Храмам уединенного размышления», беседкам, хижинам, бельведерам...

Гена. И к бельведерам тоже?

Профессор. Конечно! Манилов только мечтал постро­ить пышный бельведер, то есть такую возвышенную беседку или башенку, чтобы можно было за чаепитием любоваться видом далекой столицы. А Николай это его желание исполнил, только и всего. Возвел для себя такой – или, как сказал бы Манилов, этакий – бельведер... Да разве только в совпадениях дело? Надо тебе сказать, что вообще эта мода на сентиментальность, на показное кокетство дружескими чувствами, на хвастовство свои­ми семейными добродетелями, то есть на все то, что мы обычно связываем с именем гоголевского Манилова, насаждалось именно Николаем Первым.

Гена. Вы что хотите сказать? Что Манилов – это вроде бы намек на самого царя?

Профессор. Видишь ли... По правде говоря, есть соб­лазн подумать именно так. Например, находили, что внешность Манилова несколько напоминает внешность императора. Или... Скажи, ты помнишь, как звали маниловских сыновей?

Гена. Как-то по-гречески... А, вспомнил! Фемистоклюс и этот... Алкид!

Профессор. А сыновей Николая Первого звали Кон­стантин и Михаил. Тебе это ничего не говорит?

Гена. Честно говоря, нет.

Профессор. Тогда объясню. Эти имена даны совсем неспроста. Дело в том, что у русского двора был большой ин­терес... ну, не к Греции самой по себе, а к бывшей Византий­ской империи, куда прежде входила и Греция. Цари давно мечта­ли восстановить эту империю и посадить на ее трон своих детей. Вот почему и появились эти имена: Константин, потому что так звали самого первого и самого последнего императоров Визан­тии, и Михаил, потому что пророчества предсказывали, будто в свое время появится византийский император с таким именем.

Гена. Ну, Архип Архипыч! Если уж и это совпадает, зна­чит, точно Гоголь в Манилове царя изобразил!

Профессор. Нет, Гена. Понимаю, тебе очень хочется, чтобы так все и было, но дело обстоит не столь просто. И сход­ство тут гораздо шире, чем сходство двух людей. Шире и глубже. Возьмем уже не самого царя, а, скажем, двух его приближенных. Двух едва ли не самых страшных и жестоких людей, двух жан­дармов, Бенкендорфа и Дубельта. Заметь, какими чертами они больше всего любили хвастаться и кокетничать. Дубельт назы­вал своего начальника Бенкендорфа не иначе как «человеком ан­гельской доброты». А когда тот уезжал за границу, Дубельт прямо-таки рыдал и говорил своей жене: «Ты знаешь, душенька, как я люблю моего графа, и бог видит, что за каждый год его жизни я отдал бы год своей...»

Гена. Как Манилов про Чичикова!

Профессор. А я тебе что говорю? И притом все это действительно было показным – тоже, между прочим, по-маниловски. Ты, надеюсь, помнишь, что от ангельской доброты Мани­лова, разумеется, гоголевского, настоящего, его крестьянам отнюдь не легче жить. Деревня бедна, порядка нету, приказчик что хочет, то и делает... Так вот, точно так же и Бенкендорф изо всех сил старался казаться сентиментальным добряком, но мно­гие ли ему верили? Даже из близких к нему людей? Один ме­муарист той эпохи писал: «Зная графа, мы хорошо знали всю бесполезность приемов его. Он слушал ласково просителя, ничего не понимая...»

Гена. Как Манилов своего приказчика!

Профессор. Совершенно точно! Так что... если уж и искать прототипов Манилова, то по всей николаевской империи. Их там было великое множество. И именно в этом, если хочешь, те самые социальные корни гоголевского образа.

Гена. Да, это вы интересно все объяснили. А я-то думал...

Профессор. Что ты думал, мне известно. Но вот по­хвалы твоей принять не могу. Потому что на сей раз я всего лишь старался изложить тебе мысли одного замечательного ученого, академика Дмитрия Сергеевича Лихачева. Видишь эту книгу? «Литература – реальность – литература» – так она на­зывается. А одна из ее глав озаглавлена... на-ка, взгляни!

Гена. «Социальные корни типа Манилова»? Вот здорово! Архип Архипыч, дадите почитать?

Профессор. С превеликой охотой. Но пока погоди, я хочу тебе кое-что процитировать. «Гоголь, – пишет академик Лихачев, – боялся, конечно, прямо указать на ту среду, для ко­торой маниловщина была наиболее характерна и которой подра­жал Манилов. И тут следует сказать: маниловщина больше само­го Манилова. Маниловщина, если ее рассматривать не только как общечеловеческое явление, а как явление определенной эпохи и определенной среды, была в высшей степени свойственна выс­шему чиновничье-бюрократическому слою России. Провинциаль­ный помещик Манилов подражал «первому помещику России» – Николаю Первому и его окружению». Короче говоря, заключает автор книги, «Гоголь указывал на эпигонов, имея в виду и «са­мого» и «самих».

Гена. «Самого» – это значит царя?

Профессор. Конечно.

Гена. Да... Это Гоголю здорово повезло, что Николай не догадался.

Профессор. Пожалуй! Но догадались «сами». По край­ней мере многие из них. Не зря же по выходе «Мертвых душ» раздавались злобные голоса о клевете на Россию. Корни-то, вы­ходит, – и именно те самые, о которых ты собрался писать сочинение, – глубоко вошли и далеко протянулись...

КАК «ПИЛИГРИМ» СТАЛ «ЗАБИЯКОЙ»

Гена (сегодня он вновь очень деловит). Ну, Архип Архипыч! Куда сегодня направимся? Придумали что-нибудь интересненькое?

Профессор(с добродушным смешком). Интересненькое, говоришь? Надеюсь, что да. Придумал. Сегодня я хочу тебе предложить путешествие по книгам одного русского писате­ля конца прошлого века. Прекрасного писателя, хотя, к сожале­нию, многие его знают гораздо меньше, чем он того заслу­живает.


Гена (он почему-то не разделяет воодушевления профес­сора, вяло принимая его предложение, скорее уж, как неизбеж­ность). Ну, ладно. Все равно.

Профессор. Что значит – все равно? Ты даже имени этого писателя не спросил, а уже как будто разочаровался.

Гена. Да нет. Я ничего. Только если уж честно говорить...

Профессор. Ну, ну! Что ж ты запнулся? Говори, как и пообещал, честно.

Гена. И скажу! Мы ведь с вами не просто в кабинете си­дим и книжки читаем, верно? Мы путешествуем, да? А настоя­щее путешествие – это... это... в общем, что-то особенное. Дале­кое! В какие-нибудь джунгли непроходимые. Или в море...

Профессор. В море? Что ж, это меня вполне устраи­вает!

Гена (обрадовался). Правда? Тогда чего ж мы ждем? Да­вайте сразу и отправимся... Только вот куда? Может, в какую-нибудь книгу Жюля Верна, а?

Профессор (с сомнением). Жюля Верна?.. Собственно говоря, я-то собирался...

Гена. Ну, вот, так я и знал!

Профессор. Ладно, ладно, не падай духом. Что с тобой поделаешь? Начнем с Жюля Верна, а уж там... Словом, стано­вись к пульту – ведь маршрут-то выбрал ты, а не я. Или еще не решил, какой именно?

Гена. Не решил, так решу... Минуточку... Ага! Ясно! (Тор­жественно.) Включаю двигатель перемещения в пространстве! Уточняю направление! Все! Пуск!


И нас обступают шумы, шорохи, далекие звериные голоса точно такие, какие, судя по книгам Жюля Верна, бывают в африканских джунглях.


Ой! Где это мы?

Профессор. Вот тебе раз! Вероятно, там, куда ты и стремился попасть. Позволь узнать, какую из жюльверновских книг ты выбрал в конце концов?

Гена. «Пятнадцатилетнего капитана»... А это что? Это ж не море, это лес какой-то! Я вроде все правильно рассчитал, чтобы сразу с Диком Сэндом встретиться. На корабле... как его?

Профессор (терпеливо). Ты хочешь сказать: на борту китобойной шхуны-брига «Пилигрим»?

Гена. Точно, на нем! На «Пилигриме». А получилось – видите что?

Профессор. Вижу. Но не убивайся. Немного сбился с курса, только и всего. Книга-то ведь та же самая, «Пятнадцати­летний капитан». А что до леса, то есть до джунглей, так тебе же и в них не терпелось попутешествовать. Вот ты и... Но тише, Гена! Ни слова больше!


Да, самое время прикусить язык, потому что раздаются два несомненно злодейских голоса; то, что их обладатели именно злодеи, только злодеи и никем, кроме как злодеями, быть не могут, совершенно очевидно.


Первый злодей(как скоро выяснится, Негоро). Итак, Гэррис, тебе не удается завлечь еще дальше в глубь африкан­ского континента отряд «капитана» Дика Сэнда...


Как известно, кавычки только пишутся, услышать их как будто нельзя, но только не в этом случае. Всякий раз, когда Негоро или его собеседник произносят что-нибудь ирониче­ски, они словно бы, по выражению одного поэта, поднимают над головой деревянные кавычки.


Второй злодей(как уже выяснилось, Гэррис). Увы, ты прав, Негоро! Дальше я их затащить не могу. Хорошо еще, что мне удалось заманить их на сотню миль от побережья. По­следние дни мой «юный друг» Дик Сэнд не спускал с меня глаз. Я читал в его взгляде горячее желание послать мне полный за­ряд свинца прямо в грудь, а надо тебе сказать, я совершенно не перевариваю сливовых косточек, которые отпускают в оружей­ных лавках по двенадцати штук на фунт.

Негоро. Понятно! У меня самого счеты с этим юнцом, и будь покоен, Гэррис, я уплачу по ним сполна и даже с процен­тами! Ха-ха!

Гена(очень тихо). А! Я их узнал! Это же Негоро с Гэррисом... ну, те самые работорговцы, которые...

Профессор. Тсс!

Негоро. Гэррис!! Мне послышался какой-то шорох в за­рослях папируса! Где мое ружье?


Слышно, как он взводит курок. Молчание.


Гэррис. Ничего нет, это тебе почудилось. За те два года, что мы не виделись, ты, приятель, отвык от лесных шумов. Но это не беда, скоро опять привыкнешь. Расскажи-ка лучше о своих приключениях.

Негоро. Ты называешь это приключениями, Гэррис? Да будет тебе известно, что меня арестовали по обвинению в рабо­торговле и приговорили к пожизненному заключению на каторге в Сан-Паоло-де-Луанда.

Гэррис. Тысяча чертей! Готов поклясться, я предпочел бы виселицу!

Негоро. Повешенный не может бежать, Гэррис, тогда как мне это удалось, после чего я полтора года прозябал в Окленде без единого доллара. Чтобы не умереть с голоду, мне пришлось браться за любую работу...

Гэррис. Работу? Неужели ты работал, словно какой-ни­будь честный человек?

Негоро. Работал, Гэррис, пока мне не представился счаст­ливый случай. В Оклендский порт пришло китобойное судно «Пилигрим», и я сумел устроиться на него судовым коком. За неиме­нием лучшего капитан Гуль согласился нанять меня. Спустя не­сколько дней «Пилигрим» отчалил от берегов Новой Зеландии...

Гэррис. Но, насколько я понял из слов моего «юного друга» Дика Сэнда, корабль вовсе не намеревался плыть к бере­гам Африки. Каким же непонятным образом судно попало сюда?

Негоро. Клянусь черным флагом наших коллег пиратов, ты угодил в самую точку, Гэррис! Я проявил поистине дьяволь­скую хитрость. «Пилигрим» действительно направлялся совсем не в Африку, куда было нужно мне, а в Вальпараисо. Но через три недели после выхода из Окленда капитан Гуль и все матро­сы, по счастью, погибли во время охоты на кита. На борту «Пили­грима» остались беспомощные пассажиры, пятеро негров – все пятеро отменные силачи и, вообрази только, Гэррис, свободные люди – да два моряка. Молодой матрос Дик Сэнд и судовой кок Негоро.

Гэррис. Понимаю! И судовой кок вступил в должность капитана!

Негоро. Нет, Гэррис. Я рассудил, что мне это не удастся. Но я понял и то, что твой «юный друг» – сущий младенец в мо­реходстве: он умел определять место своего корабля в открытом море только при посредстве компаса. И вот в один прекрасный день, вернее, в одну прекрасную ночь я подложил под компас железный брусок и тем отклонил стрелку. «Пилигрим», подхва­ченный сильной бурей, сбился с курса. Дик Сэнд и не подозре­вал, что мы обогнули мыс Горн, но я, Гэррис, я видел его в тума­не. Вскоре после этого я убрал брусок, и стрелка компаса приня­ла нормальное положение. Судно, гонимое ураганом, стремглав понеслось на северо-восток и разбилось у африканского берега, как раз в тех местах, куда я хотел попасть.

Гэррис. И как раз в это время случай привел меня на берег – словно нарочно, чтобы встретить тебя и послужить про­водником твоим «симпатичным» спутникам... (Хохочут оба.) А теперь скажи, как ты собираешься с ними разделаться?

Негоро. Одних продам в рабство, а уж других...

Гэррис. Понятно. Кого ты собираешься продать?

Негоро. Негров. За старика, пожалуй, немного выручишь, но остальные четверо – крепкие молодцы, и на невольничьем рынке за них дадут хорошую цену.

Гэррис. Еще бы! Негр, родившийся в моей родной Амери­ке, – о, это редкий товар на африканских рынках! Молодец, Не­горо! Узнаю прежнюю хватку коммерсанта, знающего толк в чер­ном товаре!

Гена(все-таки он не выдержал). Вот подлецы! Правда, Архип Архипыч? Надо же – людьми торгуют! И еще хвалятся!

Профессор. Гена! Я же предупреждал!..


Но поздно.


Негоро. Слышишь, Гэррис? А ты уверял, будто я разучил­ся понимать шум джунглей! Нас подслушивают, и я знаю, кто именно: твой «юный друг», этот проклятый пятнадцатилетний «капитан»! Ну, постой же! (Стреляет.)

Гена (в панике). Архип Архипыч! Бежим!


Топот ног, треск раздвигаемых и ломаемых веток и сучьев словом, шум бегства и погони, сопровождаемый еще и вы­стрелами, пока Архип Архипович не остановится, задох­нувшись.


Профессор. Да погоди ты, Гена! Кажется, мы от них оторвались. А главное, совершенно незачем было мчаться сломя голову! Ты позабыл, что у меня всегда с собой дистанционное управление нашей машиной и я в любой миг могу перенести нас с тобой куда угодно... Ффу... (Отдувается.) Но я вижу, джунгли не пришлись тебе по нраву?

Гена. Да уж! На море как-то лучше!

Профессор. Если так, будь наконец по-твоему!


В один миг исчезают все шорохи и шумы джунглей. Слыш­ны плеск волн о корабельный борт и скрип снастей под ветром.


Гена. Море! Паруса! Вот здорово-то!.. Архип Архипыч, это мы на «Пилигриме», да? И Дик Сэнд здесь?

Профессор. Нет уж! На сей раз наступила моя очередь выбирать маршрут, и это совсем не «Пилигрим». Это... «Забия­ка»!

Гена. Кто-кто? Забияка? В каком смысле?

Профессор. В переносном, разумеется. И не «кто», а «что». Так называется это судно, или, точнее говоря, паровой клипер, – «Забияка». Он принадлежит русскому флоту и в неко­тором смысле русскому писателю – Константину Михайловичу Станюковичу. Ведь это про него я...


Но профессора перебивает и заглушает матросский говор.


Молодой матрос. ...А вот что еще, братцы, мичман рассказывал про арапчонка-то, которого намедни в океане спас­ли. Он, мичман-то, стало быть, по-ихнему понимает, так арапчо­нок сам сказывал. Капитан-мериканец, у которого тот в услуже­нии состоял, он, братцы, его каждый день мучил. Чуть что, сей­час в зубы: раз, другой, третий, да в кровь! Не разбирал, анафе­ма, что перед им безответный мальчонка, хоть и негра. У бедняги и посейчас вся спина исполосована. Доктор сказывал: страсть поглядеть!

Старый матрос. Ишь, дьявол! Небось у нас уже объ­явили волю хрестьянам, а у этих мериканцев, значит, крепостные есть?

Молодой. То-то есть!

Старый. Чудно что-то... Вольный народ, а поди ж ты!

Молодой. Ей-бо, есть! Сам слыхал, как господа офицеры в кают-кампании рассуждали. У их арапы быдто вроде крепост­ных. Из-за этого самого у их промеж себя и война идет. Одни мериканцы, значит, хотят, чтобы все арапы, что живут у их, были вольные, а другие на это никак не согласны – это те, которые крепостных арапов имеют, – ну и жарят друг дружку, страсть!

Старый. Скажи на милость! Да-а, братец ты мой! И птица клетки не любит, а человек и подавно... Слава те господи, хоть наш-то арапчонок небось теперь вольный будет. Или как?

Молодой. Беспременно вольный! Черт хозяин к рыбам пошел, так какой тут разговор! Надо ему новый пачпорт выпра­вить да и...


Свист боцманской дудки.


Одначе, Захарыч, обед свистят.

Старый(встает, кряхтя). И то пора...


Общий оживленный шум, топот, звяканье оловянных мисок.


Гена. Архип Архипыч, я догадался! Это мы туда попали, где про Максимку рассказывается? Да?

Профессор. Правильно. И я очень рад, что ты читал этот рассказ.

Гена. Ну, не то чтобы читал – я кино видел. По телеви­зору.

Профессор. Ах, всего лишь? А я-то подумал... (Нази­дательно.) Нет, дорогой, если уж ты хочешь...


Но договорить ему не дают снова.


Голос матроса Лучкина. Хлеб да соль, братцы! А что, примете в артель Максимку?

Молодой. Это какого такого Максимку? Арапчонка, что ль?

Лучкин. Его.

Старый. Ишь! А с чего это ты, Лучкин, его Максимкой прозвал?

Лучкин. А как еще прозвать? Его в какой день из окияна спасли? В день святого угодника Максима, вот он и выходит Максимка, значит. Опять же имени у арапчонка нет, а надо же как-нибудь звать... Так что, братцы, принимаете нас?

Старый. Чего спрашиваешь зря? Садись с арапчонком!

Лучкин(медлит). Может, другие которые... Сказывай, ребята!

Молодой. Да чего ты, Лучкин? Садись, говорят! Небось не объест твой Максимка! И солонины нам оставит! (Заливисто смеется собственной нехитрой шутке.)

Старый. На вот! Ему тут и ложка припасена, арапчонку твоему!

Лучкин(оправдываясь). Да я, братцы, по той причине, что он негра... некрещеный, значит... Но только, я полагаю, на земле все равны. Всем хлебушка хочется.

Старый. А то как же! Ешь, Максимка! Не пужайся! Рос­сийские матросы, брат, не забидят!

Гена. Вот это по-нашему! Ведь это, Архип Архипыч, еще когда было, правда?

Профессор. Да, давненько. В России только-только крепостное право отменили. А в Америке, ты сам слышал, идет Гражданская война между Севером и Югом.

Гена. Я и говорю! А они, глядите, всё уже, прямо как мы, понимают! Не то что те двое... (С мстительной мечтатель­ностью.) Эх, вот их бы сюда! Уж здесь бы им показали, как неграми торговать!..

Профессор(вдруг задорно). А что? Неплохая мысль! Ну-ка...


И они с Геной, а также мы с вами слышим потрясенный го­лос Гэрриса.


Гэррис. Тысяча чертей! Негоро! Где мы?

Негоро. Гэррис! Мне кажется, я сошел с ума!

Лучкин(не видя и пока даже не слыша их, приговари­вает любовно и мирно). Ты что же не ешь, Максимка? Ешь, глу­пый! Шти, братец, скусные. Бон шти!

Старый матрос. Эка пужливый какой! Видать, застра­щал арапчонка дьявол этот мериканец! Накось, покушай из моей ложки! Ну? Во-от! Так-то.

Лучкин(удовлетворенно). Вот это бон, Максимка! Вери гуд, братец ты мой! Ешь себе на здоровье!

Гэррис. Пусть я буду трижды проклят, Негоро, пусть сам Вельзевул потащит меня в геену огненную, но я не возьму в толк, каким растреклятым образом мы очутились на этом судне, среди людей... или кто они? Призраки?.. которые – ты видишь, Негоро! – якшаются с черномазым паршивцем, как с подобным себе!

Негоро. Сейчас не время рассуждать, Гэррис, как и что с нами произошло. Положись на меня. Я сбежал с каторги в Сан-Паоло-де-Луанда; я обвел вокруг пальца Дика Сэнда и его спутников; надеюсь и здесь не ударить в грязь лицом. Держу па­ри на целый караван черного товара: мы выберемся отсюда и еще прихватим в придачу этого мальчишку-негра, – он хоть чего-нибудь да стоит на рынках Африки, не будь я старый работор­говец Негоро!

Гена(он находится в сладостном предвкушении). Ага! Ух, сейчас и влепят же им за Максимку!


Но по совершенно непонятной причине русские матросы, хотя и услышали чужие голоса, однако вовсе не торопятся оправдать ожидание Гены.


Старый матрос. Эвон! Никак к нам на «Забияку» гости пожаловали? Откуда, господа хорошие?

Гэррис. Слышишь, Негоро? Сдается мне, что эти люди или призраки обращаются не к кому иному, как к нам с тобой!

Старый матрос. Ишь ты, быдто бы не по-нашему, не по-российски балакают. Ну, да ничего! Хлеб-соль, она не раз­бирает, кто чей. Милости просим матросских штей отведать! Артюшка, подай две ложки!

Молодой матрос. Пожалуйте!

Лучкин. Садись, ребята! Шти на ять! Самолучшие шти!

Гэррис. Черт побери, Негоро, что они там болтают? Мо­жет быть, угрожают нам? Я не разберу ни словечка из их ди­карского или бесовского наречия!

Негоро. Вообрази, Гэррис, я также никогда не слыхал – ни в море, ни на каторге – этого диковинного языка!

Гена(несколько разочарован отсутствием немедленного возмездия). Вот это да! Что это, Архип Архипыч? Почему они друг дружку понять не могут?.. А-а! Ясно!

Профессор. В самом деле? И что же тебе ясно, Геночка?

Гена. Ну, как же! Эти... Гэррис с Негоро, они откуда? Из французской книжки! Жюль Берн по-французски писал! Вот и...

Профессор (даже рассмеялся). Нет, Гена, это ты не очень ловко сообразил. Насколько я знаю, ты у нас с француз­ским языком тоже не слишком в ладах, а между тем все и всех отлично понимаешь. Вообще запомни, дружок: таких барьеров для взаимного непонимания не существует в единой и общей Стране Литературных Героев! Тут дело...


Но и на этот раз объяснить ему не удается.


Лучкин. Слышь, Захарыч, кажись, они всамделе по-нашему ни в зуб ногой. Их зовешь, а они ни в какую! Того гляди, голодные останутся.

Старый матрос. И то, братец ты мой! Эй, господа! Того... этого... ну, по-вашему сказать, вали манже с нами!

Лучкин (искренне переживая). Нет, не понимают... Вот мы сейчас! Эй, Максимка! Беги, волоки дорогих гостей к матрос­скому угощению!

Гэррис. Что такое, Негоро? Этот черномазый так обна­глел, что смеет хватать меня за руку?

Негоро. Давно не пробовал бича, обезьяна? Пошел прочь! Прочь! Ах, так?.. На тебе! (Жалобный крик негритенка.)

Лучкин смятении и гневе). Братцы! Что ж это? Гляди, он арапчонка забижает!

Молодой матрос. Ишь, размахался! Совсем как тот мериканец!

Старый. Ну, господа, мы с вами по-хорошему, всей ду­шой, значит, а вы эдак? Стало быть, на себя пеняйте! Держись!!!

Профессор. Вот теперь, Гена, мы смело можем поки­нуть паровой клипер «Забияка»!..


Они вновь одни.


Гена. Эх, чего ж вы? На самом интересном месте!

Профессор. Ты полагаешь, на самом? Вряд ли. Все ясно: справедливость восторжествует, потому что уж теперь-то русские матросы отлично поняли этих негодяев.

Гена. Представляю, как они им... А кстати, Архип Архипыч, чего же раньше-то не понимали?

Профессор. Да потому, что здесь, если угодно, встре­тились два совершенно разных, непонятных один другому мира... Нет, я сейчас имею в виду не два различных и даже противо­положных отношения к человеку, в данном случае к негритенку Максимке. Это само собой. Но тут еще и два разных художест­венных мира. Понимаешь? Два разных способа изображения жизни и человека. Ну, подумай сам: разве герои Жюля Верна, хотя бы те же Гэррис и Негоро, написаны как живые, взаправ­дашние, самые что ни на есть достоверные люди? Нет, конечно! Они вполне условные персонажи, и с них даже спрашивать нече­го, чтобы они были наделены живыми, неповторимыми человече­скими характерами...

Гена. Вы что же хотите сказать? Что Жюль Верн, по-ва­шему...

Профессор. Успокойся, успокойся! Никому и в голову не приходит обижать твоего Жюля Верна. Я ведь сказал: «...и спрашивать нечего...» Не надо, несправедливо спрашивать! То есть в приключенческих романах замечательного французского писателя, весьма благородных по мыслям и чувствам, насыщен­ных разного рода познавательными сведениями, такие условные персонажи вполне на своем месте. Это такая литература, вот и все!

Гена. А у вашего Станюковича?

Профессор. У «вашего»... Ишь, какой! Словно и тебе не пришлись по душе его герои. Ну, ладно... А у моего Станюковича все по-другому. Он тоже рассказывает о морских путешествиях, о происшествиях на море и на суше, тем более что сам был мо­ряком и вообще повидал немало. В одиннадцать лет был, пред­ставь себе, награжден двумя медалями за участие в знаменитой Севастопольской обороне, а взрослым человеком изведал сибир­скую ссылку по обвинению в революционной деятельности. Но я не о том. Я хочу сказать, что в его книгах главное не сами по себе приключения, как бы увлекательны порою они ни были, не сведения о разных землях и океанах, а человек. Очень живой, настоящий, который живет в совершенно определенное время, в совершенно определенной стране... Впрочем, послушай лучше, как сказал современный исторический писатель Юрий Давыдов, сам бывший моряк. По-моему, хорошо сказал: «Судовую оснаст­ку, прочности ради, пропитывали тиром, особым смолистым со­ставом. «Русский элемент» был таким тиром лучших героев Ста­нюковича. С их повседневным мужеством, удалью и сердеч­ностью, грустью по родным берегам и чувством равенства со всеми, кто жив в подлунном мире, чувством, отвергающим то, что ныне зовут расизмом...» А? Не правда ли, в точности про тех матросов, с которыми ты сейчас встретился?

Гена(убежденно). Точно про них!

Профессор. Короче говоря, я не зову тебя разлюбить Жюля Верна. Я зову тебя узнать и полюбить книги Константина Михайловича Станюковича. Отличного русского писателя, на­стоящего реалиста в той области литературы, которую зовут маринистикой.

Гена. Это в которой про море говорится?

Профессор. Да, про море... Вообще я не собираюсь ссорить не только Станюковича с Жюлем Верном, но даже и два этих мира: условный, придуманный, иногда и попросту сказочный и совершенно реальный, взаправдашний, исторический. Они мо­гут сосуществовать, дружить, помогать один другому, а как это происходит, мы с тобой, может быть, попробуем понять уже в следующий раз. Не откладывая.

СКАЗКА ПРО ПОЭТА, РЫЦАРЯ И МОНАХА

Как нам известно, у Архипа Архиповича обещанного три года не ждут, но тут он, кажется, превзошел самого себя. Еще даже и Гена не успел заявиться, а в квартире профес­сора голоса. Вернее, пока всего один, горячий и возбуж­денный голос некоего молодого человека.


Молодой человек. Черт побери наше состояние!.. Отец у меня богат, а мне какое дело! Дворянин, у которого нет ничего, кроме зазубренного меча да заржавленного шлема, счаст­ливее и почетнее отца моего. Отец мой сымает перед ним шляпу, а тот и не смотрит на него... Деньги! Потому что деньги достались ему не дешево, так он и думает, что в деньгах вся и сила – как не так! Если он так силен, попробуй отец ввести меня в баронский замок! Деньги! Деньги рыцарю не нужны – на то есть мещане. Как прижмет их, так и забрызжет кровь червонцами!..

Профессор(он считает своим долгом возразить). И вы считаете, что рыцарь очень хорошо делает, таким манером до­бывая свои... да какие там свои! Чужие деньги! А ваш отец, кото­рого все считают честным купцом, он, стало быть...

Молодой человек(перебивает его с горячностью, горечью и насмешкой со всем сразу). Купцом? Честным?.. Ку­пец, сидя за своими книгами, считает, считает, клянется, хитрит перед всяким покупщиком. «Ей-богу, сударь, самый лучший то­вар, дешевле нигде не найдете». – «Врешь...» – «Никак нет, честию вас уверяю»... Честью!.. Хороша честь! А рыцарь – он волен, как сокол... Он никогда не горбился над счетами, он идет прямо и гордо, он скажет слово, ему верят... Нет, по мне лучше быть последним минстрелем – этого по крайней мере в замке при­нимают... (Мечтательно, так, что становится ясно: в слове «го­спожа», которое он сейчас произнесет, для него особый, потаен­ный, сладостный смысл.) Госпожа слушает его песни, наливает ему чашу и подносит из своих рук... Черт добери наше состоя­ние! Пойду лучше в минстрели!


Профессор не отзывается на эти его слова, зато возникает еще один голос монаха Бертолъда.


Бертольд. Здравствуй, Франц! О чем ты?..

Молодой человек(или, как выяснилось, Франц). Сейчас отец грозился меня выгнать и лишить наследства.

Бертольд. За что же?

Франц. За то, что я знакомство веду с рыцарями.

Бертольд (рассудительно). Он не совсем прав и не сов­сем виноват.

Франц. А я? Виноват ли я в том, что не люблю своего состояния? Что честь для меня дороже денег?

Бертольд. Всякое состояние имеет свою честь и свою выгоду. Дворянин воюет и красуется. Мещанин трудится и бо­гатеет. Почтен дворянин за решеткою своей башни, а купец – в своей лавке. Да взять хоть твоего отца...

Франц(с трудом слушавший эти разумные рассуждения, тут и вовсе взрывается). Отец? Он за копейку удавится!

Бертольд. Не говори так, мой добрый Франц! Не говори! Спору нет, отец твой бережлив, скупенек и сперва даже слушать не хотел, чтобы ссудить мне полтораста гульденов для моего последнего опыта. «Эх, отец Бертольд! – пенял он мне с доса­дою. – Коли бы ты не побросал в алхимический огонь всех де­нег, которые прошли через твои руки, то был бы богат». Однако ж, когда я уверил его, что на сей раз мой опыт непременно удастся, и посулил ему за то наконец расчесться с ним, а сверх того, открыть великую тайну, он раскошелился и даже...


Вот тут наконец появляется запыхавшийся Гена.


Гена. Здрасте, Архип Архипыч! Простите, я опоздал на минутку, потому что... Ой, у вас кто-то есть? Кто это?

Профессор. Не узнал? Что ж, придется знакомить зано­во. Это Франц, молодой поэт. А это монах Бертольд, ученый, алхимик...

Гена(церемонно). Очень приятно. Гена. (Шепотом.) А кто они? Из какой книги?

Профессор. Как? Я-то решил, что ты их просто впопы­хах не признал, а ты, брат... Нет, надо объясниться, и наедине, без этих господ, – я не хочу краснеть за тебя перед ними...


Остаются одни.


Что же это такое, Гена? Мало того, что ты опоздал... (Грозно.) Кстати: чтобы это было в последний раз! Обещаешь?

Гена. Слово даю! (Честно подумав.) Ну, в крайнем слу­чае – в предпоследний.


Неизвестно, говорит ли он искренне или хитрит, но как бы то ни было, давая свое слово, он ничем не рискует (как, между прочим, казалось еще одному участнику этого путе­шествия, но уж о нем, о его слове и заодно о том, почему всего лишь «казалось», вы узнаете чуть позже), ведь путе­шествие, которое совершают сейчас Архип Архипович и Гена, именно предпоследнее в этой книге.


Профессор. Смотри!.. Словом, мало того, что ты опоздал и я был вынужден начать один, без тебя, так ты еще вдобавок Пушкина плохо знаешь!

Гена. Я? Пушкина? А он тут при чем?

Профессор. При том, что и Франц и Бертольд – герои одной из его пьес. Правда, неоконченной, однако...

Гена(облегченно). Ах, неоконченной? Тогда чего же вы от меня хотите? Я ведь не ученый какой-нибудь вроде вас, я всякие там черновики и комментарии не изучал!

Профессор. Ну, ну, не отговаривайся! Эта пьеса дав­ным-давно входит во все собрания сочинений. И, кстати сказать, считается замечательнейшим произведением. Знаешь, как оценил его еще Чернышевский?

Гена (угрюмо). Издеваетесь, да? Откуда ж мне знать, если я самой этой пьесы не читал?

Профессор (рассмеявшись). Ах, извини меня, Гена, за то, что я хорошо подумал о твоих знаниях!.. Что ж, тогда послушай. Видишь ли, один из исследователей Пушкина выразил мнение, что эта его пьеса – «не настоящее произведение, а толь­ко остов произведения...»

Гена. Ну? Видите? Исследователь – и то вон что сказал! А вы хотите, чтобы я...

Профессор. Сейчас я хочу одного: чтобы ты дослушал... А Чернышевский возразил: «Решаемся даже сказать, что не жалеем о том, что «остов произведения» не был обработан, не подвергся перекраиванию, развитию и распространению в объе­ме... Не укажи нам на мысль о необработанности сам Пушкин, мы должны были бы думать, что даже он сам не мог бы ни приба­вить, ни изменить тут ни одного слова, не испортив или не осла­бив своей прекрасной драмы»... Видишь, как высоко оценил Николай Гаврилович пушкинские «Сцены из рыцарских вре­мен»!

Гена (встрепенулся). Как вы сказали? «Из рыцарских»?

Профессор. Ну да. Именно так называется последняя и неоконченная драма Пушкина. Вернее, так ее потом назвали издатели – сам Пушкин не успел ее и озаглавить... А собствен­но, чему ты так обрадовался?

Гена. Вы еще спрашиваете! Я же вот как люблю про рыца­рей читать! Про Айвенго там... Про Ричарда Львиное Сердце...

Профессор. Добавь: про Дон Кихота!

Гена. А что? Хоть бы и про него тоже! Эти рыцари – они такие смелые были! Такие благородные!

Профессор(с не очень понятной Гене иронией). Такие учтивые!

Гена(с вызовом). Да! И учтивые! Вежливые. Или, по-ва­шему, Айвенго и Дон Кихот грубияны какие-то?

Профессор. Нет, Геночка, конечно, нет... Но знаешь, что я подумал? Раз уж тебе, как я понял, хочется встречи имен­но с такими рыцарями, то не лучше ли просто-напросто вновь стать к пульту, повернуть рычаг исполнения желаний и – пожа­луйста! Все будет так, как тебе хочется и как нравится!

Гена. А можно? Тогда спасибо! (Орудует у пульта.) Зна­чит, так... Так... И так!


Звонко поют трубы герольдов. И звучит песенка рыцарей.


Рыцари.

Труба нас собрала,

Позвала в седло.

Опустим забрало,

Закроем чело.

Ты слышишь, нас кличут,

Сзывая в поход,

Айвенго, и Ричард,

И сам Дон Кихот.

Лишь имя любимой

У нас на устах,

И чист голубиный

Наш рыцарский стяг.

Кто любит вернее,

К тем слава придет.

Сияй, Дульцинея!

Живи, Дон Кихот!

Первый рыцарь. Благородный сэр! Осмелюсь ли я про­сить вас принять мой вызов?

Второй рыцарь. О, это слишком большая честь для меня, благородный сеньор! Но я не смею огорчить вас отказом!

Первый. В таком случае, достопочтенный рыцарь Неза­катной Луны, я предоставляю вам право первого удара!

Второй. Никоим образом, преславнейший рыцарь Розы Без Шипов! Соблаговолите напасть первым вы!

Второй. Нет, вы!..


В общем, стараются перелюбезничать друг друга совсем как Манилов и Чичиков, уступающие один другому право первым пройти в дверь. Возможно, это сравнение пришло в голову и Гене: иначе с чего бы он сам выключил машину и прекратил эту сцену?


Профессор(не без иронии). Ах, ты уже насладился зрелищем учтивости и благородства? Чудесно! А уж теперь, изви­ни, будет не по-твоему. По-пушкински. И рыцари предстанут не­сколько иными...


Вновь появляется Франц.


Франц. Да разве это жизнь? Черт ее побери!.. Однако что это давеча сказал мне Бертольд? У герцога будет турнир... Ах, боже мой! там будет и Клотильда! Дамы обсядут кругом, трепеща за своих рыцарей, – трубы затрубят – выступят ге­рольды – рыцари объедут поле, преклоняя копья перед балконом своих красавиц... – трубы опять затрубят – рыцари разъедут­ся – помчатся друг на друга... дамы ахнут... боже мой! – нико­гда не подыму я пыли на турнире, никогда герольды не возгласят моего имени, презренного мещанского имени, никогда Клотильда не ахнет...

Гена. Архип Архипыч, это же опять Франц! А рыцари где же?

Профессор. Не торопи событий. Будут. Все будет.

Франц. Деньги! Кабы знал отец, как рыцари презирают нас, несмотря на наши деньги...

Альбер. А, это Франц! На кого ты так раскричался?

Профессор. Ну, вот тебе и рыцарь. Альбер! Прошу лю­бить и жаловать... Если, конечно, захочется.

Франц. Ах, сударь, вы меня слышали... я сам с собою рас­суждал...

Альбер. А о чем рассуждал ты сам с собою?

Франц. Я думал, как бы мне попасть на турнир.

Альбер. Ты хочешь попасть на турнир?

Франц. Точно так.

Альбер. Ничего нет легче.

Гена. Здорово! Молодец этот Альбер! Видите, Архип Архипыч, прямо как в сказке! Стоило Францу пожелать – и го­тово, как на тарелочке!

Профессор. Браво, Гена!.. То есть насколько сбудутся желания Франца, это еще поглядим и увидим, но вот слово «сказка» ты произнес удивительно к месту. В этой пушкинской пьесе в самом деле очень много похожего на сказку: и речь ге­роев, и стремительность, с какой движется действие, и еще кое-что... Но давай-ка именно ей, стремительности, как раз и не бу­дем мешать.

Альбер. Да, ничего нет легче: у меня умер мой коню­ший – хочешь ли на его место?

Франц. Как! Бедный ваш Яков умер? Отчего ж он умер?

Альбер. Ей-богу, не знаю – в пятницу он был здоровеше­нек; вечером воротился я поздно (я был в гостях у Ремона и по­рядочно подпил) – Яков сказал мне что-то... я рассердился и ударил его, – помнится, по щеке, а может быть, и в висок, – однако нет: точно по щеке; Яков повалился – да уж и не встал; я лег не раздевшись, а на другой день узнаю, что мой бедный Яков – умре.

Гена (озадаченно и неприязненно). Ничего себе!

Профессор тон ему). Да, благородства и тем более учтивости здесь, кажется, действительно маловато!

Франц. Ай, рыцарь! Видно, пощечины ваши тяжелы.

Альбер. На мне была железная рукавица. Ну что же, хо­чешь быть моим конюшим?

Франц (в нерешительности; у Пушкина сказано: «почесы­вается»). Вашим конюшим?

Альбер. Что ж ты почесываешься? Соглашайся. Я возьму тебя на турнир; ты будешь жить у меня в замке. Быть оруже­носцем у такого рыцаря, как я, не шутка: ведь уж это сту­пень.

Франц. А вы не будете давать мне пощечин?

Альбер. Нет, нет, не бойся; а хоть и случится такой грех – что за беда? – не все ж конюшие убиты до смерти.

Франц. И то правда: коли случится такой грех – посмот­рим, кто кого...

Альбер. Что? что ты говоришь, я тебя не понял?

Франц. Так, я думал сам про себя.

Альбер. Ну, что ж – соглашайся...

Франц. Извольте – согласен.

Альбер. Нечего было и думать. Достань-ка себе лошадь и приходи ко мне.


Архип Архипович выключает машину.


Гена. Да-а... Это вам действительно не Айвенго... И за­чем только Франц согласился к нему пойти? Тем более вы гово­рили: он поэт. Гордый, значит.

Профессор. Ну, это-то как раз очень понятно. Во-пер­вых, он стремится из своего мира, из своей среды, из сословия мещан – так тогда называли весь вообще городской люд, куп­цов, ремесленников... Это я на тот случай, чтоб ты не подумал, будто слово «мещанин» здесь ругательное... Стремится в узкий круг дворян, рыцарей. Во-вторых, как ты и сам мог бы догадать­ся по его словам, Франц влюблен в некую прекрасную Клотильду, а она – сестра Альбера. Но, в общем, твои сомнения оправдались. Ничего хорошего из этой службы не вышло. Франц не сдержался и однажды на хамство своего хозяина ответил дерзостью. Его, естественно, выгнали, он подговорил крестьян взбунтоваться против рыцарей, но бунт, увы, был подавлен, а самого Франца победители порешили казнить...

Генаужасом). И казнили?

Профессор. Опять-таки не торопи событий. Лучше убе­дись своими глазами, какой поворот получился в судьбе Франца...


Опять «Сцены из рыцарских времен». Замок. Веселый, гру­бый шум пира. Крики, хохот.


Первый рыцарь. Ротенфельд! праздник ваш прекрасен; но ему чего-то недостает...

Второй рыцарь(он-то и есть граф Ротенфельд). Знаю, кипрского вина; что делать – все вышло на прошлой неделе.

Первый рыцарь. Нет, не кипрского вина; недостает песен миннезингера...

Ротенфельд. Правда, правда... (Слугам.) Нет ли в соседстве миннезингера; ступайте-ка в гостиницу...

Альбер. Да чего ж нам лучше? Ведь Франц еще не пове­шен – кликнуть его сюда...

Ротенфельд. В самом деле, кликнуть сюда Франца!

Первый рыцарь. Кто этот Франц?

Ротенфельд. Да тот самый негодяй, которого вы взяли сегодня в плен.

Первый рыцарь. Так он и миннезингер?

Альбер. О! все, что вам угодно. Вот он.

Ротенфельд. Франц! рыцари хотят послушать твоих песен, коли страх не отшиб у тебя памяти, а голос еще не про­пал.

Франц. Чего мне бояться? Пожалуй, я вам спою пес­ню моего сочинения. Голос мой не задрожит, и язык не от­нялся.

Гена(тихо, чтоб не услышали). Здорово держится, правда, Архип Архипыч?

Ротенфельд. Посмотрим, посмотрим. Ну начинай...

Франц.

Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье,

Непостижное уму,

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему.

С той поры, сгорев душою,

Он на женщин не смотрел,

Он до гроба ни с одною

Молвить слова не хотел.

Он себе на шею четки

Вместо шарфа навязал

И с лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте,

А. М. D. своею кровью

Начертал он на щите...

Гена (гак же тихо). Архип Архипыч! Он тут на любовь к этой девушке... ну к Клотильде, намекает, верно? Видите, как она покраснела?

Профессор. Вероятно... Во всяком случае, в одном ты прав: уж она-то действительно приняла его слова на свой счет.

Первый рыцарь(не скрывая разочарования). Славная песня; да она слишком заунывна. Нет ли чего повеселее?

Гена. Вот дураки! Такие стихи услышать и... Ведь это же Пушкин Францу свои собственные как бы подарил?

Профессор. Да, хотя и несколько переделал для этого свое знаменитое стихотворение о бедном рыцаре. Так сказать, подредактировал его, чтоб оно уместнее прозвучало в устах средневекового поэта – менестреля или миннезингера, как их называли...

Ротенфельд. А все-таки я тебя повешу.

Первый рыцарь. Конечно, песня песнею, а веревка веревкою. Одно другому не мешает. (Хохочет.)

Клотильда (решается наконец подать голос). Господа рыцари! я имею просьбу до вас – обещайтесь не отказать.

Ротенфельд. Что изволите приказать?

Первый рыцарь. Мы готовы во всем повиноваться.

Клотильда. Нельзя ли помиловать этого бедного чело­века?.. он уже довольно наказан и раной и страхом виселицы.

Ротенфельд. Помиловать его!.. Да вы не знаете под­лого народа. Если не пугнуть их порядком да пощадить их пред­водителя, то они завтра же взбунтуются опять.

Клотильда. Нет, я ручаюсь за Франца. Франц! Не прав­да ли, что если тебя помилуют, то уже более бунтовать не станешь?

Франц(он «в чрезвычайном смущении», как говорит Пуш­кин; еще бы: перед ним выбор между жизнью и смертью, да еще к нему впервые участливо обращается дама, которую он любит). Сударыня... Сударыня...

Первый рыцарь. Ну, Ротенфельд... что дама требует, в том рыцарь не может отказать. Надобно его помиловать.


Ротенфельд, конечно, попал в трудное положение. Франца он ненавидит: тот не только взбунтовал вассалов, но еще имеет наглость (а Ротенфельд вряд ли этого не замечает) быть влюбленным в красавицу Клотильду, которую граф сам прочит себе в жены. Да и Клотильда... Что, черт побери, значит ее нежданное заступничество за этого мастера сла­достных песен?

Но просьба дамы для рыцаря в самом деле закон: не испол­нишь, осудят, а то и накажут презрением. И Ротенфельд находит лазейку.


Ротенфельд. Так и быть: мы его не повесим...

Гена (шепотом). Ура!.. Я знал, что она его выручит!

Ротенфельд. ...Не повесим – но запрем его в тюрьму, и даю мое честное слово, что он до тех пор из нее не выйдет, пока стены замка моего не подымутся на воздух и не разлетятся...

Клотильда. Однако...

Ротенфельд. Сударыня, я дал честное слово.


Можно себе представить, с каким внутренним торжеством он это произносит: вывернулся! Честное слово рыцарю нару­шить и вовсе неприлично, так что бедняга Франц ничего не выиграл.


Франц. Как, вечное заключение! Да по мне лучше умереть.

Ротенфельд. Твоего мнения не спрашивают – отведите его в башню...

Гена (вот тут он не выдерживает и взрывается). Стойте! Это вы что же такое делаете? Отпустите человека! А еще рыцари называются...


Но не успевают эти средневековые люди оторопеть от ужаса и, может быть, принять Гену за призрак, как Архип Архипо­вич отключает машину.


Эх! Зачем же вы? Я бы им...

Профессор. Что «ты бы им»? Может быть, разнес в пух и прах каменный замок?

Гена. Ну, хоть сказал бы все, что я о них думаю!

Профессор. Этим таких солдафонов не проймешь. А во­обще-то не убивайся.

Гена. Почему? Жалко ведь Франца. Тем более – такой поэт!

Профессор. Я не говорю, что не жалко, но... Как там Ротенфельд поклялся?

Генаненавистью). Будет, говорит, до тех пор сидеть, пока стены моего замка на воздух не взлетят.

Профессор. Вот именно. А помнишь монаха Бертольда? Алхимика? Так вот он-то как раз и сумел сделать так, что стены замка поднялись в воздух и разлетелись в пух и прах.

Генабольшим сомнением). Это что же, как в сказке? Не понимаю.

Профессор. А мог бы понять. Но ты у нас, как видно, пороху не выдумаешь. В отличие от Бертольда.

Гена(недовольно). Ладно вам! И при чем тут вообще Бер­тольд? Почему – в отличие?

Профессор. Потому, что именно он, если верить леген­де, которую использовал и Пушкин, выдумал порох.

Гена. Постойте, постойте... А-а! Ну, конечно! Ведь порох-то, говорят, монах Бертольд Шварц изобрел! Бертольд! Значит, это он и есть?

Профессор. Разумеется! Так что на помощь Францу пришла вовсе не Клотильда, а он, Бертольд. Он, если помнишь, брал для своих опытов деньги у отца Франца, но тот умер, поэтому Бертольд считал себя уже должником сына. Вот он и... Но лучше послушай, что на этот счет задумывал сам Пушкин. Это план окончания его последней пьесы: «Брата Бертольда хватают и сажают в тюрьму»...

Гена. Значит, и его тоже?

Профессор. И его – рыцари церемониться не любят. Но «Бертольд в тюрьме занимается алхимией – он изобретает порох. – Бунт крестьян... Осада замка. Бертольд взрывает его. Рыцарь убит пулей...».

Гена. Это какой рыцарь? Ротенфельд?

Профессор. По-видимому, он, главный соперник и единственный тюремщик Франца. Но ты вслушайся вот в какое слово: «пулей». Понимаешь, пулей, которая наконец оказалась способна пробить рыцарские латы! Между прочим, в той сцене, где происходит крестьянский бунт под предводительством Фран­ца, Пушкин словно нарочно исподволь подготавливает появление этой маленькой подробности и этого огромного исторического события. Крестьяне вовсю лупят рыцарей дубинами, секут их косами, те падают. Ну, думаешь, все, победа! Не тут-то было: как только появляется подкрепление, сраженные рыцари оказы­ваются целехоньки, ибо что могут дубина и коса против желез­ных лат! И тем более каменных стен? А тут пуля!.. Порох!..

Гена. Понятно... Значит, все точно как в настоящей исто­рии произошло. Как на самом деле было. А я-то сказал, что стены только в сказке разлететься могли. Да, это я недодумал!

Профессор. Что ты! Напротив! Ты очень проницатель­но – и заметь, уже не в первый раз – вспомнил о сказке.

Гена(недоверчиво). Шутите небось?

Профессор. Ничуть! Ведь именно в сказке бывает, что ее герой поможет кому-то в беде – человеку, серому волку или даже щуке, – а тот или та ему скажут: «Я тебе пригожусь!» И действительно окажутся благодарными должниками: помогут стать царем или на красной девице жениться. И в ней же, в сказ­ке, какой-нибудь Кащей Бессмертный, случается, произнесет заклятие: дескать, никто не сможет проникнуть в мои владения, никто не разрушит моего замка и так далее, пока... Ну, словом, пока не свершится что-то невероятное и невообразимое, то, чего по здравой логике уж никак не может случиться...

Гена(подхватывает понятливо). А это невероятное возь­мет да и произойдет!

Профессор. Конечно... Да, Александр Сергеевич Пуш­кин написал – или, точнее, недописал, к сожалению, – произ­ведение серьезное, мудрое. Он решал в своей пьесе чрезвычайно важные для себя вопросы: чести, независимости. Он размышлял и о том, какими путями идет человеческая цивилизация, способна ли наука – сама по себе – нести человеку счастье. Да что говорить! Он доверил своему герою Францу...

Гена. Стихи собственные! И еще какие!

Профессор. Да, и стихи. Но не только их. Он подарил Францу немало своих, личных мыслей и чувств, которые мучили его, пушкинский, мозг и раздирали его, пушкинскую, душу. И в то же время, как и ты заметил, в «Сценах из рыцарских времен» многое напоминает сказку, причем вовсе не по случайному совпадению. Пушкин вообще очень ценил это великое создание народа, сказку то есть. И учился у нее...

Гена. Да он и сам их писал!

Профессор. Разумеется, но я сейчас не о том. Не о «Сказке о мертвой царевне» и не о «Царе Салтане». Пушкин учился у народной сказки даже тогда, когда сочинял произведе­ния, казалось бы, прямо, а то и совсем к ней не относящиеся. «Русалку», например, или вот – «Сцены из рыцарских времен». Учился свободному взгляду сказки, ее удивительному умению пренебречь подробностями быта, в которых может увязнуть мысль, и ухватить самую суть – человека, жизни, любви, сча­стья... (Спохватившись.) Впрочем, если уж заводить этот непро­стой разговор, то, как говорится, в другом месте и в других условиях: когда ты сам прочтешь наконец «Сцены из рыцарских времен». А сейчас заметь себе хотя бы вот что: оказывается, и сказка, этот вроде бы наичистейший вымысел, «ложь», как сказал сам Пушкин, способна преподать...

Гена(не может удержаться, чтобы не выскочить с цита­той). «Добрым молодцам урок».

Профессор. Да, урок. На этот раз – даже урок исто­рии.

Д'АРТАНЬЯН ПРОТИВ НИКОЛАЯ ПЕРВОГО

Все-таки Архип Архипович наивный человек. Последние путешествия так его настроили, что он, наверное, думал, будто и Гена придет и прямо-таки потребует от него на­правиться непременно куда-нибудь... Ну, мало ли на свете серьезных книг? Но уж, во всяком случае, не по столь лег­комысленному и накатанному маршруту.


Профессор. Что? Опять Александр Дюма? Не надоело? Неужели я недостаточно уступал твоим просьбам?


Достаточно или недостаточно, это уж решать Гене. Но что правда, то правда: даже самое первое их путешествие, назы­вавшееся «Королевство Плаща и Шпаги», было в страну Дюма, да и потом они ее не забывали. Кто не верит, смотри книгу Ст. Рассадина и Б. Сарнова «В Стране Литературных Героев». Однако сейчас Архип Архипович сгоряча наговаривает на Гену: как же «надоело», если в книге, которую вы держите в руках, к Александру Дюма они не наведались ни единого раза?

Тем не менее...


Снова, значит, три мушкетера? Или граф Монте-Кристо? Или какая-нибудь там графиня де Монсоро? Или... (Вдруг пре­рывает самого себя.) Постой, постой! Минуточку... (Ему явно что-то пришло в голову.) Хорошо! Будет тебе Дюма! Если угод­но, это даже счастливая мысль!

Гена. Вот видите! Всегда вы так: сперва ругаетесь, а по­том...

Профессор. Ладно, ладно. Не ворчи. Считай, что я пого­рячился. Главное – не терять времени. В путь, Гена!

Гена. А куда?

Профессор. Разумеется, в Королевство Плаща и Шпаги. Куда же еще?

Гена. Это-то понятно. Но конкретно – куда? В какую кни­гу Дюма?

Профессор. Там увидишь...


Почему он сказал это так загадочно, пока остается непонят­ным ни нам, ни тем более Гене, который сразу же столкнул­ся в Королевстве Плаща и Шпаги со своими старинными знакомыми. Да и нам трудно их не узнать по одной только песенке, звучавшей еще в том, первом путешествии.


Мы крепко помним свою присягу.

Идем в сраженье, как на парад.

Назад ни шагу!

На плащ и шпагу

Пусть трусы с трепетом глядят!

Гена. Чего ж вы темнили, Архип Архипыч? Неужели дума­ли, я их сразу не узнаю? Вот же они, все трое... то есть четверо.

Портос. Ба! Взгляните, д'Артаньян! Не будь я Портосом, это наши давние знакомцы! Тот ученый старик, чье варварское имя мне не выговорить даже после славного обеда с отменным бургундским, и задира мальчуган, с которым у нас когда-то чуть не вышло дуэли!


Представьте себе, было и такое.


Приветствую тебя на границе нашего Королевства, малыш! Я вижу, ты подрос с тех пор, как мы не видались. Может быть, поэтому у тебя вновь явилась охота помериться со мной силой? (Гулко хохочет, как и должен хохотать этот силач и добряк, а его друзья подхватывают шутку и запевают новый куплет своей старой песенки.)

Мушкетеры.

А коль найдется у вас отвага,

Мы спор решаем в один момент.

Держись, бедняга!

Нам служит шпага,

Как самый острый аргумент!

Д'Артаньян. Боюсь, Портос, нашим гостям не до шу­ток – даже таких изысканных, как ваши. Не так ли, сударь? Вы чем-то озабочены, и вид у вас таков, словно вы спешите за кем-то в погоню или, напротив, погоня спешит за вами. Уж не шпио­ны ли это кардинала? Если так, то клянусь святым для меня именем Констанции Бонасье, четыре лучшие шпаги Франции к вашим услугам!

Мушкетеры(вместе). Все за одного, один за всех!

Профессор. Нет, нет, господин д'Артаньян! Благодарю вас. В защите мы не нуждаемся. Но вы правы: мы с моим юным другом действительно очень спешим. Спешим углубиться в ваше Королевство Плаща и Шпаги.

Гена(просительно). А куда спешить-то, Архип Архипыч? Может, мы лучше тут, с ними побудем?

Профессор. Увы, это невозможно. Не забывай, что на все длинное путешествие, которое мы должны совершить, нам отпущено всего-навсего полчаса.

Д'Артаньян. Полчаса? На длинное путешествие? При­знаюсь, даже я не успел бы за этот срок не то что доставить подвески королевы, но и...

Портос. Но и как следует пообедать! (Хохочет.)

Профессор. Что ж, тем более нам приходится торопить­ся. До свидания!


Он почти бежит, таща за собой Гену, а насколько быстро, можно судить уже по тому, как стремительно отдаляется, становясь почти неслышной, песенка, которую продолжают распевать мушкетеры.


Мушкетеры.

Порой окутан весь мир туманом,

Но в нем светлеет, когда без виз

Идут по странам

За д'Артаньяном

Атос, Портос и Арамис.


И с этой песенкой, которая свидетельствует, что мушкетеры ощущают себя не только героями Дюма, но и гражданами Страны Литературных Героев, они, едва появившись в этой книге, навсегда уходят из нее.


Гена(он расстроен). Ну вот! Наконец-то я опять с д'Артаньяном встретился, а вы...

Профессор. Да что это ты сегодня разворчался? Успокойся! Надеюсь, тебе не придется жалеть о расставании со своим любимцем. Лучше поживее поворачивайся, а то мы про­пустим очень важное свидание.

Гена. Какое?

Профессор. Свидание одного гвардейца с одной прекра­сной дамой.

Гена. Гвардейца кардинала?

Профессор. Н-нет. Скорее, гвардейца императора.

Гена. А это удобно, Архип Архипыч? Ну, то, что мы при этом свидании присутствовать будем? Мы же там, наверное, третьим лишним... даже третьим и четвертым окажемся!

Профессор. Хвалю за деликатность, но не волнуйся. При их свидании уже присутствовали миллионы и миллионы сви­детелей. Потому что дом, то есть я хотел сказать – роман, куда мы спешим, издан огромными тиражами.

Гена. Да роман-то чей? Александра Дюма? Как обещали?

Профессор. Когда ж я тебя обманывал? Разыгрывал – это было, а чтоб обманывать... Всё! Успели! Теперь, как говорит­ся, ни слова, о друг мой, ни вздоха! Все-таки это и в самом деле свидание...


Звук открываемой двери. Шаги... твердо ступают ботфорты мужчины, и шелестит длинное женское платье.


Граф. Входите, мадемуазель. И не тревожьтесь: здесь вас никто не побеспокоит.

Луиза. Благодарю вас, граф... Но боже! Что это? Вы меня обманули! Вы привезли меня в собственный дом! Это подло!

Граф. Простите меня, я не хотел упустить такой случай. В другой раз он уже не представится. Позвольте мне хоть раз в жизни сказать вам, что...

Луиза. Вы не скажете ни одного слова, граф! И сию же минуту велите отвезти меня домой. Иначе вы поступите как бес­честный человек!

Граф. Ради бога!..

Луиза. Нет, нет и нет!

Граф. Я хочу только сказать вам... Я вас так давно не ви­дел, так давно не говорил с вами... Неужели моя любовь и мои просьбы...

Луиза. Я ничего не хочу слышать!

Граф. Вижу, что вы меня не любите и никогда не полюби­те. Ваше письмо мне подало было надежду, но и она меня обма­нула. Я выслушал ваш приговор и подчинюсь ему. Я прошу толь­ко дать мне пять минут – и вы будете свободны.

Луиза. Вы даете слово, что через пять минут я буду сво­бодна?

Граф. Клянусь вам! Клянусь вашим, самым святым для меня именем!

Гена(тихо-тихо). Слышите, Архип Архипыч? Прямо как д'Артаньян выражается! И вообще...


Надо полагать, профессор толкнул его локтем или сделал ка­кой-то иной знак. Так или иначе, Гена, поперхнувшись собственным словом, замолчал.


Луиза(после колебания). Что ж... В таком случае – гово­рите.

Граф. Выслушайте меня, Луиза! Я богат. Я знатного про­исхождения. У меня мать, которая обожает меня. С раннего детства я был окружен людьми, которые были обязаны повино­ваться мне. И, несмотря на это, я тяжко болен...

Луиза(с участием). Вы больны, граф?

Граф. Да! Болен той болезнью, которою страдает большин­ство моих соотечественников в двадцать лет, – я утомлен жизнью. Я скучаю.

Луиза. И только?

Граф. Не смейтесь, Луиза! Эта болезнь – мой злой гений. Ни балы, ни празднества, ни удовольствия не сняли с моих глаз тот серый, тусклый налет, который заслоняет от меня жизнь. Я думал, что, быть может, война с ее приключениями и опасно­стями излечит мой дух, но теперь в Европе установился мир. И вдруг я встретил вас! То, что я почувствовал к вам, не было лю­бовным капризом. Я написал вам, полагая, что достаточно этого письма, чтобы растопить ваше сердце. Но, против ожидания, вы мне не ответили. Я настаивал, ибо ваша холодность меня задева­ла, но вскоре убедился, что питаю к вам истинную, глубокую любовь. И оттого истинно, глубоко несчастлив!

Луиза. Бедный... (Спохватилась.) Но, может быть, граф, если даже вы не обманываете меня, то обманываете себя? И ва­ша страсть пронесется, как мгновенный порыв ветра?

Граф(мрачно). Нет, Луиза. Ветер скоро преобразится в губительный ураган. Знайте! Как только я отчаялся вызвать в вашей душе ответную любовь, я случайно встретил старых друзей. Они нашли меня мрачным, скучным и попытались развлечь. Но это им не удалось. Тогда они предложили мне вступить в тайное общество, направленное против императора.

Луиза(в ужасе). Боже мой! Надеюсь, вы отказались?

Граф. Я вам писал, что мое решение будет зависеть от вашего ответа. Если бы вы любили меня, жизнь моя принадлежа­ла бы не мне, а вам, и я не имел бы права распоряжаться ею. Когда же вы мне не ответили, доказав этим, что не любите меня, жизнь потеряла для меня всякий смысл. Заговор? Пусть. Это хотя бы послужит мне развлечением.

Луиза. А если он будет раскрыт?

Граф. Ну что ж... мы погибнем на эшафоте. Я часто думал о самоубийстве, в этом же случае все разрешится само собой: мне не придется накладывать на себя руки.

Луиза. Неужели вы говорите правду? Граф, вы сумасшед­ший! Или вы... герой?

Граф. Ни то ни другое, Луиза. Я просто скучающий человек. И я люблю вас!..


Архип Архипович и Гена уже оставили этот дом и шагают по городским улицам, а Гена все не может успокоиться.


Гена. Ну и ну! Ничего себе революционер! Заговорщик! В тайное общество только из-за любви да со скуки вступил! Я бы лично такого ни за что не принял. И вот им-то, Архип Архипыч, вы мне д'Артаньяна заменить хотели?

Профессор. Нет, ничего подобного я не хотел и не обе­щал. А впрочем... Ну, вот скажи, положа руку на сердце: разве между ними нет ничего общего? Разве и д'Артаньян решительно вмешивается в политическую борьбу своей страны и своего вре­мени не из любви к мадам Бонасье?

Гена. Ну и пусть! Зато д'Артаньян, он... он... прямо как пружина! Как сталь! Он...

Профессор. Очень красноречиво!

Гена. Ладно вам смеяться! А про этого даже и не поймешь, кто он. Не то и правда что-то вроде д'Артаньяна, не то какой-то Евгений Онегин скучающий... Интересно, а где все это происхо­дит? В какой книге? И в какой стране? Я что-то не понял.

Профессор. В какой стране? А ты оглянись вокруг. Посмотри на площадь, по которой мы идем.

Гена(потрясен неожиданностью). Это что ж такое, Архип Архипыч? Где это мы? В Ленинграде, что ли?

Профессор. Почему ты так решил?

Гена. Как – почему? Опять смеетесь? А это что, по-ваше­му, не Медный всадник? Точно, Ленинград!.. Только в нем что-то такое... странное. Не хватает чего-то.

Профессор. Может быть, троллейбусов или автобусов?

Гена. Ну да! Верно! Значит, это не Ленинград, а пока еще Петербург, да?

Профессор. Выражаясь торжественнее, Санкт-Петер­бург.

Гена. Ясно. Значит, давно было дело... И все равно я не понимаю! Это... что ж, и есть то длинное путешествие, про кото­рое вы говорили? Это у вас и называется: углубиться? А главное, при чем тут Королевство Плаща и Шпаги? При чем тут Дюма?.. Эх, Архип Архипыч! Разыграли меня, да? Пообещали и обману­ли? И теперь радуетесь?

Профессор(смеется). Я не радуюсь, Геночка. Меня просто рассмешил твой обличительный тон. Видишь ли, когда я произнес слово «углубиться», я меньше всего имел в виду геогра­фическое расстояние. А что касается Плаща и Шпаги, то уверяю тебя, мы действительно в романе Александра Дюма «Учитель фехтования». Только действие его на сей раз происходит в Санкт-Петербурге. В 1825 году.

Гена. Когда, значит, декабристы восстали?

Профессор. Именно! И речь в романе как раз об этом восстании.

Гена. Не может быть!

Профессор. Но почему же?

Гена. Потому, что когда Дюма историю описывает, ему всегда веришь. Я, например, эту самую Францию, которая в «Трех мушкетерах», прямо так и вижу. Людовик, кардинал Ришелье – они же как живые! А тут? Вы ж сами слышали, как тут вступле­ние в тайное общество изображено. Просто смех! Кто в это пове­рит?

Профессор. Ну, положим, тот, кто знаком с настоящей историей Франции, тот и автору «Трех мушкетеров» не поверит так уж безоговорочно. А уж русскую-то историю Дюма и вовсе знал, скажем мягко, не досконально, что тебе и бросилось в глаза. Хотя, между прочим, в тех персонажах, которых ты толь­ко что видел и слышал, он изобразил или пытался изобразить самых что ни на есть реальных людей.

Гена. Вы серьезно? Каких?

Профессор. Во-первых, подлинный прототип был у это­го скучающего графа, который в романе носит фамилию Ваненков...

Гена. Ну и фамилия!

Профессор. Да, для русского, уха она звучит дикова­то – не зря советские переводчики вернули герою фамилию Анненков.

Гена. Что значит – вернули?

Профессор. Да я же тебе сказал: в основу истории этого самого графа положена судьба декабриста Ивана Александро­вича Анненкова. Правда, он-то никаким графом не был, да и во­обще многое выглядело совсем иначе. Скажем, любвеобильная мамаша, которая, по словам героя Дюма, его прямо-таки обожа­ла, на деле была знаменитой московской самодуркой, к тому же вполне равнодушной и к делу и к трагической участи своего сы­на. Главное же, ты прав: настоящий Анненков вступил в общество декабристов, уж конечно, не из любви или скуки. Он отличался умом, образованностью, истинной глубиной своих воззрений, и, как писал о нем один современник, «то был достойнейший в нравственном и умственном отношении представитель блестящего общества гвардейских офицеров».

Гена. А эта... Луиза? Она что, тоже была?

Профессор. Ты хочешь спросить: тоже имела реальный прототип? О да! Дюма изобразил в ней свою соотечественницу, модистку-француженку Полину Гебль, возлюбленную Анненкова, которая, подобно Волконской, Трубецкой, Фонвизиной и другим декабристкам, поехала за ним в Сибирь и там стала его женой. Верной, мужественной, можно сказать – героической!

Гена. Выходит, Дюма все выдумал?

Профессор. Ну, зачем же так? Ведь роман «Учитель фехтования» рассказывает как раз о том, как Полина Гебль... ви­новат, Луиза Дюпюи поехала за своим любимым, сосланным на каторгу, и разделила его судьбу. Да и что значит: выдумал? Ты это произнес так, словно вынес обвинительный приговор. Выдум­ка – это законное право писателя, и речь должна идти не о том, что он, дескать, что-то там выдумал или додумал, а как выдумал. Что именно домыслил. И вот с этой точки зрения я могу сказать о романе «Учитель фехтования»: да, по-моему, в жизни, в исто­рии все было не только сложнее, серьезнее, значительнее – это понятно! – но увлекательнее. Чудеснее... Помнишь, у Пушкина, во вступлении к «Руслану и Людмиле»: «Там чудеса...»

Гена(подхватывает). «Там леший бродит, русалка на вет­вях сидит...».

Профессор. Так вот, на сей раз можно сказать: «Здесь чудеса». Не там, а здесь!

Гена(недоверчиво). Ну уж... Как-то не верится... Чтоб увлекательнее, чем у Дюма?

Профессор. Да! Увлекательнее, чем у некоронованного короля увлекательных сюжетов. И собственно, чему удивляться? Не ты ли первый заметил, что вступление в тайное общество – поступок, перевернувший всю жизнь Анненкова, – в романе вы­глядит, если даже опять-таки выразиться с предельной мягко­стью... ну, несколько упрощенно? А разве упрощенность, наив­ность, схематизм могут быть интереснее полноты и многообразия, которые присуши самой жизни? Только представь себе, что вместо простенькой любовной интриги Дюма взялся бы расска­зать о самом обществе декабристов, действительно тайном, пол­ном таких загадок и превратностей судьбы, каких никакому ро­манисту не сочинить. Да и с Полиной Гебль то же самое. Не знаю, как у кого, а у меня особое уважение... да что я говорю! особый интерес вызывает не та интрига между неприступной красавицей и скучающим гвардейцем, но подлинная история этой удивительной женщины. Вообрази! Французская дворянка из старинного рода, обеднев, становится модисткой, можно ска­зать, простой работницей. Едет в Россию в надежде избавиться от бедности. Встречает Анненкова. Влюбляется, но отказывается стать его женой...

Гена. Отказывается? Значит, все-таки как у Дюма?

Профессор. Пожалуй, но по причине самой суровой и прозаической: Полина знает, что без благословения старухи са­модурки счастью их не бывать. Но дальше! Без колебания устремляется за Анненковым, едва он попадает в беду, едет, вырвав разрешение у царя Николая. Становится женой, подру­гой, нянькой мужа, человека, ох, какого непростого и нелегкого. Поддерживает и спасает его. Рожает ему восемнадцать раз...

Гена(даже охнул). Восемнадцать?

Профессор. Да, хотя, конечно, в то время, да еще в тех условиях далеко не все дети могли выжить. Стойко, даже, представь себе, весело переносит все тяготы, отчего многие де­кабристы воспринимали Полину Гебль, вернее, теперь уже Пра­сковью Егоровну Анненкову, как она стала зваться в замужестве, драгоценным лучиком света и надежды...

Гена (на него, судя по всему, патетический монолог Архипа Архиповича произвел-таки впечатление). Да-а... Если про такую женщину всю правду написать, наверное, действительно здорово бы вышло!

Профессор. Я думаю! Впрочем, она сама оставила замечательные воспоминания. Очень советую прочитать.

Гена. Теперь-то уж прочту!.. А знаете, Архип Архипыч, что мне сейчас в голову пришло? Вот если представить, будто Анненков с Полиной могли прочесть, как про них Дюма напи­сал, – интересно, что бы они сказали?

Профессор. Да, интересно. Только и представлять не­зачем. Потому что роман «Учитель фехтования», вышедший в свет в 1840 году, попал и в Россию. Правда, император Николай запретил его читать, но с запретом считались далеко не все. Он, как это обычно и бывает, даже подогревал интерес к книге. В конце концов ее прочли и супруги Анненковы.

Гена. И обиделись? Или им все-таки приятно было, что такой знаменитый писатель их на весь свет прославил?

Профессор. Ну, на этот счет есть свидетельство само­го Дюма. В 1858 году – обрати внимание, только после смерти императора Николая, который не простил ему как раз романа о декабристах, – Дюма совершал путешествие по России. И в Нижнем Новгороде встретил Ивана Александровича и Прасковью Егоровну, к тому времени вернувшихся из ссылки.

Гена(жадно). И что?

Профессор. Дюма уверял, что они просто кинулись ему в объятия.

Гена. Ага! Значит, все-таки им приятно было!

Профессор. Как тебе сказать... Сама-то Прасковья Егоровна говорит другое. В своих воспоминаниях она не раз иро­нически и даже сердито поминает роман Дюма. А кроме того, сохранилось письмо Ивана Ивановича Пущина, и он там со­общает, что Анненкова непременно хочет писать письмо в Париж своей матери, дабы в тамошнем журнале был напечатан ответ, точнее сказать, отпор вымыслам Дюма.

Гена. Понятно. Значит, Дюма и про встречу в Нижнем Новгороде все придумал?

Профессор. Почему же? Необязательно. Я думаю, про­сто преувеличил. К тому же Анненковы были воспитанные люди, а Дюма – гость России. И наконец, разве в романе «Учитель фехтования» не было искреннего сочувствия декабристам?

Гена. Погодите, Архип Архипыч! Запутали вы меня! В конце-то концов: хорошо Дюма сделал, что этот роман напи­сал, или нет?

Профессор. Боюсь, дружок, это ты сам запутался, а я тут ни при чем. Я твержу все время одно и то же или по крайней мере не изменяю себе. Да, изучать историю – тем бо­лее русскую историю – по романам Дюма наивно. Просто глупо. Но как же забыть о благородстве автора? О его живом интересе к трагическому и прекраснейшему событию русской истории? Да и о том, что не зря же его роман вызвал гнев главного врага декабристов, который не простил Дюма как раз того, что он от­дал свое сочувствие поверженным и попавшим в беду?..

Гена(вдруг и, может быть, даже неожиданно для самого себя). «И милость к падшим призывал»...

Профессор(удивился и обрадовался). Вот! В самую точку! Молодец, Геночка! Ибо, что бы мы с тобой ни говорили о литературе и литераторах, в какие бы дебри их и нашей Стра­ны ни забирались, именно это – больше многого иного и, воз­можно, вообще прежде всего – составляет драгоценное и необ­ходимое свойство настоящего искусства...

НЕ НАДОЕЛ ЛИ ВАМ ЭТОТ ПРОФЕССОР?