Плотин. Эннеады, кн. I «О созерцании»).
Разнообразие и сложность концепций божества в поэзии Рильке затрудняют их анализ. Поэтому мы лишь попытаемся наметить основные линии отношения Рильке к этой проблеме в различные периоды его творчества, начиная с «Часослова» и «Историй о господе боге».
Бог трактуется в духе панэнтеизма[56], а именно: «…Каждая вещь может стать богом. Надо только сказать ей это» («История о том, как наперсток стал господом богом»). В «Книге монашеской жизни» («Часослов») бог является в различных образах. Например: бог — старинная башня:
Кружу я вкруг бога,
Вкруг башни седой,
И кружу я уж тысячу лет…
Мой бог темен и подобен сплетенью сотен корней, которые молчаливо пьют (S. О., I, 17)…
Бог — безграничное соприсутствие; мяч; вещь вещей («Ding der Dinge»); я бы хотел сделать его блестящим, как меч, окруженный золотым кольцом; я бы написал его не на стене, а на небе, как гору, как пламя пожара, как самум, подымающийся из пустыни (S. 265)…
Бог теряет смысл без человека:
Ты глубочайший, кто вздымался,
Пловец и башен зависть ты…
Ты — лес противоречий. Я могу тебя качать, как ребенка, и все-таки твои проклятия страшным образом совершаются над целыми народами (S. 233)…
Форма дневника православного монаха, в которую вылились стихотворения сборника «Часослов», дала возможность Рильке, как видно из приведенных примеров, воплотить огромное многообразие представлений о соотнесенности личного бога с миром вещей и явлений, в которых он обнаруживается. Бог здесь представляется по большей части интимно близким этому миру и человеку.
Близкие к буддийским представления появляются в сборнике «Новые стихотворения» («Будда во славе», «Одинокий»), составляющие средний период творчества Рильке. Следующие за ним стихотворения цикла «Жизнь Марии» и «Requiem» (I и II) являются переходными к периоду так называемого экспрессионистического кризиса. Здесь, так же как и в некоторых «кризисных» произведениях («Св. Христофор», «Воскрешение Лазаря», «Сошествие во ад», «Записки Мальте Лауридс Бригге»), вновь всплывают христианские образы и евангельская тематика. Тематика эта в цикле «Жизнь Марии» является в форме традиционной католической стилизации. По содержанию к этому циклу примыкает позднее написанное стихотворение (1913) «Вознесение Марии», в котором прославляется высшая полнота божественного бытия.
В стихотворениях «Св. Христофор» я «Сошествие во ад» речь идет о божественной любви, о возможности дела любви. В «Воскрешении Лазаря» мы встречаемся с излюбленной рильковской мыслью о неразличимости царства жизни и царства смерти с точки зрения высшего созерцания, а также с мыслью о ненужности явного чуда в качестве знамения (ср. Достоевский «Братья Карамазовы»). В «Записках Мальте…» кризисный период нашел наиболее яркое выражение; их завершает притча о блудном сыне, интерпретированная в своеобразном конфликтном плане.
Бросается в глаза, что в «Элегиях», которые, по словам самого Рильке, являются синтезом всего, что добыто в «Часослове» и «Новых стихотворениях», понятие «бог», так часто встречавшееся на страницах этих сборников, появляется всего два раза. Здесь не только совершенно отсутствует интимно-личное «соседство» человека с богом, которое мы видим в «Часослове», но, более того, в Первой элегии утверждается несоизмеримость божеского и человеческого:
…Я не к тому, чтоб ты, сердце,
Бога вынесло голос, о, нет.
Даже ангел, символизирующий полноту бытия, «ужасен» для человека.
В Восьмой элегии природа (Kreatur) и животное противопоставляются человеку, так называемое видение человека не выходит за пределы внешнего, преходящего, видимого мира, а животное видит «открытое» (das Offene), оно свободно от смерти, ибо его гибель позади него, а впереди — бог.
Однако из сказанного вовсе не следует, что понятие «бог» было чуждо Рильке позднего периода. И в элегиях, и в одновременно с ними написанных «Сонетах к Орфею» понятие «бог» не исчезло, а переместилось из вещей и явлений пантеистически истолкованного мира в царство истинного бытия.
Элегии, завершающие все прежнее творчество Рильке, в то же время указывают путь к чему-то новому. Новое это сказалось уже в «Сонетах к Орфею», где мы находим полное приятие бытия, воспринятого в его целостности. Эта тема приятия бытия и прославления всего сущего усиливается у позднего Рильке в французских стихотворениях и примыкающих к ним поздних немецких (1922—26), написанных после элегий и сонетов.
…Но как раз Пятый сонет не так труден, как многие другие. Основная его мысль ясна: Орфей присутствует везде, где раздается песня, но он не остается там, не пребывает вечно, а проходит через все поющее, превращая все в песнопение. Тем самым он, с одной стороны, преходящ, как и люди («разве это уже не много, если он иногда на несколько дней долговечнее сосуда с розами?»), но, с другой стороны, его «преходящесть» по своему характеру (а не по длительности) отличается от обычной человеческой: он вообще превосходит человека по всем своим данным как герой-полубог; превосходит он его и в основательности прохождения через все: он так основательно и глубоко «преходит», что в каком-то смысле более преходящ, чем все люди; зато во всем, где он был, остается его непреходящий след (S. О., I, 6, 7); поэтому человек не всюду может следовать за его словами, и он «оказывает послушание, преступая границы». По той же причине он должен вечно «исчезать», вечно оставаясь самим собою, через все метаморфозы. Ему, как и всякому человеку, может быть, грустно это «прохождение», но оно его призвание, ибо у него оно равно глубине погружения, проникновения во все, через что он проходит. Поэтому струны лиры не ставят пределов его рукам: обычно певец ограничен своими творениями; Орфей — нет: он и через них проходит.
Первая элегия.
1 строфа. Ангел не выслушал бы меня; да и мог бы изойти от его бытия…, Denn das Schöne ist nichts als des schrecklichen Anfang, den wir noch grade ertragen… ein jeder Engel ist schrecklich — Ибо прекрасное — не что иное, как то начало ужасного, которое мы еще способны вынести… Каждый ангел ужасен.
Нам остается лишь дерево, или вчерашняя улица, или привычка, ибо мы неспособны освоить (brauchen) ни ангелов, ни людей. И еще остаются ночи… Ist sie [die Nacht] den Liebenden leichter? Ach, sie verdecken sich nur miteinander ihr Los. — Разве она [ночь] для любящих легче? Ах, они лишь заслоняют ею друг для друга свою судьбу.
2 строфа. Вёсны, может быть, и нуждались в тебе (brauchten dich). Но ты был неспособен понять намеки вёсен, звезд, скрипок и выполнить их задачу. Но если ты ощущаешь стремление, то воспевай любящих — покинутых более, чем утоленных (Gestillten).
Для героя закат — начало бытия, его последующее рождение. Но любящих принимает в себя обратно исчерпавшая себя природа, как если бы у нее не было сил вторично совершить подобное.
3 строфа. Голоса умерших любивших.
4 строфа. Странно (seltsam) отрешение от привычек, предметов, желаний; странно быть мертвым (das Totsein). Но люди впадают в ошибку слишком строгого различения. Ангелы часто не отличают живых от мертвых. Ибо вечное течение (Strömung) увлекает за собою все возрасты через обе сферы (сферы живого и мертвого) и синтезирует их в высшей гармонии в обеих сферах (übertönt sie in beiden).
5 строфа. Эти рано ушедшие не нуждаются в нас, ибо легко отвыкают от земных. Но как могли бы мы быть без них — мы, которым нужны такие великие тайны, у которых из печали (Trauer) часто рождается блаженное продвижение (seliger Fortschritt).
Вторая элегия.
1 строфа. Jeder Engel ist schrecklich (каждый ангел ужасен). И все-таки я обращаюсь к вам с песней, чуть ли не смертельные птицы души, зная вас. О, где те дни, когда архангел стучался в дверь простолюдина?
2 строфа. Вы, ранние счастливцы, баловни творения, зеркала, вновь принимавшие в себя истекшую из вас собственную вашу красоту (т. е. люди, принимавшие ангелов).
3 строфа. Ибо мы (теперешние люди), чувствуя, делаем все преходящим (verflüchtigen). Мы как бы выдыхаем и выдыхаемся… Мы исчезаем в предмете и вокруг него. Мы подобны росе. Но ангелы, улавливают ли они только свое, т. е. истекшее от них же, или к этому примешивается и часть нашей сущности? Может быть, они не замечают этого в водовороте своего возврата к самим себе. Любящие могли бы ночью — если бы знали как — говорить поразительно. Ибо они окутаны тайной и молчанием.
4 строфа. Вас, любящие, вопрошаю я о нас, есть ли у вас знамения? Ибо ведь в любви один растет до предела в восхищении другого, иногда растворяется в другом. Вы потому так блаженно соприкасаетесь, что под местом действия вашей любви, которое не исчезает, вы ощущаете чистую длительность (das reine Dauern). Потому от объятия вы ждете чуть ли не вечности. И все же: если вы преодолели и выдержали (besteht) ужас первых взоров и первую совместную прогулку через сад, то после этого разве это все еще вы? Когда вы соприкасаетесь губами и пьете друг друга — о, как странно пьющий исчезает, выпадает из происходящего.
5 строфа. На аттических стелах — осторожность жестов, несмотря на силу торсов: руки без пожатия, легко положены на плечи: любовь и разлука. Они знали: лишь так дано нам касаться; большему противятся боги. Но это дело богов. О, если бы и мы могли найти чистую потайную, узкую полоску человеческого между потоком и камнем, текучестью и застылостью (Strom und Gestein). Ибо наше сердце переполняет нас (übersteigt uns) так же, как тех прежних людей. И мы не можем взирать на его отображение в умеряющих его образах или в божественных телах, где оно более величаво умеряет себя.