Выйдя на платформу железнодорожной станции Эксетер – Сент-Дэвидс, я не могла избавиться от мысли, что последний раз ехала к Бек года четыре назад, или, по крайней мере, так я себе говорила, хотя на самом деле ближе к семи. Я нашла Хартленд на карте, он не показался мне таким уж изолированным. В стране такого размера, как Англия, нет места, которое было бы сильно удалено от любого другого места, по крайней мере все так думают, отчего кажется тем более невероятным, что дорога в Хартленд занимает пять часов: сначала на скоростном поезде до Эксетера, затем на местном до Барнстейпл и потом на автобусе вдоль побережья до Хартленда. Последний отрезок пути, казалось, не закончится никогда. Барнстейпл странное место – наполовину исторический порт, наполовину промышленная зона, и от этого пейзаж кажется только более странным. Я и не подозревала о существовании пустынного шоссе, тянувшегося по плоскому кочковатому побережью, мимо фермерских домов, ветровых электрогенераторов и изредка попадавшихся развалин сараев.
Наконец показалась и сама деревня, это одно из тех мест, которые вы посещали во время каникул в школьные годы: остановка автобуса, круглосуточно работающий магазин, кафе с полосатым навесом, церковь и лавчонка, где туристы покупают подарки и сувениры. В кафе теперь есть машина, готовящая капучино, от этого вы одновременно испытываете и грусть, и облегчение.
Выйдя из автобуса, я почувствовала разлуку с Лондоном так, будто от почти зажившей раны оторвали грязный кусок пластыря и выкинули.
Коттедж, в котором жила Бек, стоял в дальнем конце грязного переулка. Внутри все производило впечатление сознательной реконструкции типичного интерьера 1960-х годов, включая виниловые обои и гарнитур из трех дутых кресел оранжевого цвета. Дровяная печь, чудовищная плита фирмы «Рейберн», дававшая также горячую воду.
– Владельцы сказали, что можно все переделать здесь по своему вкусу, – радостно сообщила мне Бек, только она так ничего и не переделала, просто бросила свои вещи и забыла о ремонте. То же было и с квартирой в Фулхаме.
Лучше всего в этом коттедже было его положение – окна выходили на поля, вдалеке за деревьями виднелось море. Заросший сад позади дома, грязный бетонированный двор, за ним непроходимые заросли ежевики и купыря. Возле дома сарай-пристройка, крыша которого почти столь же водонепроницаема и который Бек использовала как студию. Обогревался сарай его огромным серо-коричневым нагревателем, который, запасая тепло, работал по ночам, когда электроэнергия дешевле, и выглядел так, будто его изготовили в день победы над Германией. Убрать его отсюда значило разобрать часть сарая, и сразу становилось ясно, почему никто до сих пор не предпринимал таких попыток. Балки сарая образовывали дуги у нас над головами, как обнаженные шпангоуты опрокинутого струга викингов.
Я поежилась. Я не говорила Бек, что Эдди от меня переехал. После ее разрыва с Марко я боялась, что это будет выглядеть смешным подражанием. Мне все еще недоставало его сильнее, чем я ожидала, хоть я и понимала, что не хватает не столько самого Эдди, сколько привычного образа жизни, включая и постоянного пиления друг друга, которое за десять лет совместной жизни мы довели до состояния высокого искусства.
Мне, наверно, не хотелось это обсуждать. Я надеялась, что и о Марко мы тоже говорить не будем. Бек провела большую часть последних полутора лет в убеждении, что ее возвращение – лишь вопрос времени, что с ее стороны, очевидно, было заблуждением. Марко отслужил свое время и не собирался возвращаться к бессмысленному повторению одного и того же.
Везде, и в коттедже, и в сарае, пахло сыростью, и я даже тогда беспокоилась о здоровье Бек.
Это был тот год, когда Бек начала работать над серией картин, посвященных паукам-крестовикам. Я видела кое-что из того, что она делала, – главным образом подмалевки, жженая охра, много телесного цвета и неапольского желтого. Эти цвета напоминали мне поля за ее домом.
Считается, что Бек и Марко разошлись из-за болезни Бек или что ее болезнь стала результатом ухода Марко. И то, и другое неверно. Марко ушел из-за романа Бек с Лилой Нуньез, по крайней мере воспользовался им как поводом. Но истинная причина болезни Бек заключалась в самоубийстве ее матери.
– То же самое будет и со мной, – сказала она, позвонив мне. Я не понимала, что она имеет в виду. Она всхлипывала. Я сказала ей притормозить. Именно это и говорят человеку, который несет непонятно что, разве не так? Притормозить, независимо от того, с какой скоростью он говорит.
Большая часть того, что пыталась сказать Бек, тонула в слезах.
– Мама умерла, – сказала она наконец. – Тело никому не показывают. Она спрыгнула с крыши многоэтажной автостоянки.
Я похолодела. Еще одно идиотское клише, но в данном случае именно это я почувствовала, как будто мне в вену ввели холодную жидкость.
Дженни Хэтауэй покончила с собой.
– Она?.. – спросила я после положенных пятнадцати минут восклицаний «Какой ужас!», возмущения и сочувствия – всего сразу. «Она оставила записку?» – вот что я должна была спросить, а Бек, должно быть, поняла меня, потому что ответила на мой вопрос, как будто я произнесла вслух все слова, а не только первое.
– В этом не было необходимости, ведь правда? Отец знал. Мы все знали. Она менялась. Она, должно быть, чувствовала, что ей осталось совсем немного.
Мы говорили почти час.
– Я не собираюсь ей подражать, – сказала Бек под конец разговора. К тому времени она уже перестала плакать, но голос был еще хриплый от недавних слез. – Никто не заставит меня так поступить. И не моя вина, что я…
Она так и не договорила.
«С отклонениями», – подумала я. Я отлично понимала, что она имеет в виду. То же когда-то сказала она и мне. Не было необходимости растолковывать.
Что же я чувствовала к ней, в конце концов? Что брошу все и буду с ней. Что не хочу больше ее видеть.
Врач, которого опрашивали в связи со смертью Дженни Хэтауэй, подтвердил, что она уже несколько лет страдала от хронического заболевания, связанного с деградацией мускулатуры. Прогноз был неопределенный, добавил он, потому что окончательного решения о природе ее заболевания так и не приняли.
– Редкая форма мышечной дистрофии, – предположил врач, – с дополнительными осложнениями.
Его спросили об этих осложнениях. Он сначала растерялся, потом сказал, что Дженни Хэтауэй страдала от обызвествления эпидермиса и что перенесла полное удаление матки после того, как хирургическое вмешательство с целью уточнения диагноза выявило многочисленные фиброзные волокна, прикрепленные к эпителиальной выстилке матки.
– Шелк, – сказала Бек. – Только никто этого не признает. По их чертовым учебникам, такого заболевания не бывает.
– Бек, – сказала я. – Ты не можешь знать это наверняка.
«Взгляни на вещи трезво, – хотела сказать я, – все эти бредни насчет пауков – лишь у тебя в голове».
Создаются телевизионные программы о природе гениальности, о страданиях аутистов говорят, понизив голос. Но никогда не говорят о том, сколько времени поглощают проблемы этих людей, сколько часов приходится убить на обсуждение их последнего кризиса лишь для того, чтобы ваш совет они часом позже спустили в унитаз. И все равно собирать осколки предстоит вам.
А если проявить твердость и отказаться выступать в роли слушателя? Скорее всего, вас сочтут очерствевшей человеконенавистницей, утопающей в зависти. Никому не придет в голову, что вы просто устали. Вы выслушиваете страдалицу часами, неделями и годами, вы обнимаете ее и держите ее за руку и ни разу не велите ей заткнуться, взять себя в руки, перестать быть такой эгоисткой, потому что это значило бы, что вы не поняли, что вы недостаточно чутки, чтобы понять, насколько тонка кожа у этих гениев, что они настолько ранимы, что едва справляются с бременем, которое представляет собой для них жизнь на белом свете.
Как насчет тех из нас, кому приходится просто держаться и упорно добиваться своего? Как насчет тех из нас, кто всякий раз прибегает, очертя голову, едва гению покажется, что он вот-вот сойдет с рельсов?
Вашей гениальной подруги среди таких людей нет, уж это точно.
Мы с Бек оставались так близки только по той причине, что бывали долгие периоды, когда я не имела с нею вообще ничего общего.
3. «Дзёро-гумо»[9], 1995 год, 122 х 91,5 сантиметра, холст, масло. В японской мифологии это женщина, которая может превращаться в паука и обратно, иногда ее называют «связывающей невестой». Ее часто изображают несущей ребенка, который в дальнейшем оказывается мешочком с паучьими яйцами и разрывается, когда пауки вылупляются из яиц. Автор испытала на себе сильное влияние произведения португальского художника Виера-да-Сильва, работы которого вызывали восхищение Хэтауэй. Дзёро-гумо заштрихована тонкими белыми, розовыми и розовато-лиловыми параллельными мазками, эти мазки местами образуют толстый слой краски. Если смотреть на холст с небольшого расстояния, это наслоение производит впечатление плотной ткани. Если же смотреть издалека, можно различить сероватые контуры женской фигуры, длинные пряди ее багрянистых волос переходят в созданный штрихами фон. «Дзёро-гумо» – наиболее известная картина Хэтауэй, принесшая ей в 1996 году серебряную медаль, премию Сименс-Пейнтинг для художников, не достигших пятидесятилетнего возраста. Награда включала в себя грант, который Хэтауэй использовала для продления своего пребывания в Берлине. Именно в это время она познакомилась с Марко Тайком, художником, который в дальнейшем стал ее мужем.
Марко мне нравился. Блестящий художник, он удивлял своими работами. Он был жизнерадостен, интересовался другими людьми, что для художника, уж вы мне поверьте, черты характера необычные.
Я ни разу не видела, чтобы он согласился с Бек, такого не могло случиться и за миллион лет. Но даже при этом она была так хрупка, так погружена в себя. Кто-то считал, что она создана для вечеринок, но это неверно. Единственное, что ей нравило