Роуз, само собой, не хотела допускать Бек к дочке. От этой кошмарной тетки исходило дурное влияние, у нее пустые водочные бутылки валились из-под раковины и торчали из пакетов с мусором.
А Бен? Уловила ли я хоть намек на знакомую печаль мужчины-ребенка, когда он рассказывал мне, как занята теперь Роуз? Пытался ли он дать мне понять своим окольным безоценочным способом, что его жена не понимает его теперь, когда все ее внимание сосредоточено на дочке?
Если разобраться, мужчины все одинаковы. Даже хорошие.
– Хочешь посмотреть фотографии? – задал он вопрос, на который невозможно ответить отрицательно, по крайней мере если вы хотите считаться человеком. Он стал прокручивать в телефоне библиотеку картинок: бесчисленные снимки лунолицей девочки с обиженно надутыми губами и широко раскрытыми глазами. Роуз, которая чувствует себя неприлично уютно в новых фартуках и настолько довольна собой, что можно подумать, будто завела ребенка без посторонней помощи.
На самом деле я была рада развлечению. Я ворковала над маленькой Чентал, и это почти позволяло забыть, зачем мы сюда приехали. Позволяло делать вид, что все нормально, хотя оба мы знали, что ненормально и нормально уже никогда не будет.
– Думаешь, это я ее подтолкнул? – гораздо позже спросил Бен, когда мы уже вернулись в дом, полупьяные сидели за кухонном столом и между нами стояла бутылка «мерло».
– Не более чем я. – Вероятно, это было самое честное из того, что я сказала с того момента, как вышла из автобуса. Мы посмотрели друг на друга и отвернулись.
Я почувствовала себя близкой ему, как никогда, и это не было приятно.
Я спала в свободной комнате, в той же самой, что и в последний свой приезд сюда, когда Бек еще была жива. Комната была унылая, но чистая, казалось, здесь ничего не изменилось, даже не вполне устойчивая стопка картонных коробок в углу у окна, их обращенные вверх поверхности покрылись пылью, их логотипы – «Брилло», «Кэмпбеллз», «Бёрдз» – указывали в прошлое, похороненное где-то в прошлом веке.
В прошлый свой приезд я заглянула в верхнюю коробку. В ней лежали школьные тетрадки, я не ожидала, что еще когда-либо увижу подобные вещи, и, уж конечно, я бы такое хранить не стала. Я представила, как эти коробки следуют за Бек из дома ее родителей возле Питерборо в однокомнатную квартирку в Левишэме, затем в Фултон, затем сюда. Судя по слою пыли, эти коробки не переставляли с тех пор, как сложили сюда после переезда.
Одеяло из термоустойчивого водо– и воздухонепроницаемого материала говорит о вашей самобытности, даже является доказательством вашего существования. Но после вашей смерти превращается просто в хлам, от которого следует избавиться.
– Сколько из этого, по-твоему, надо оставить? – спросил Бен утром на следующий день. Мы бродили из комнаты в комнату, брали в руки вещи и в нерешительности клали на прежнее место.
Насчет крупных вещей, предметов мебели, старых садовых инструментов и одежды Бек решить было просто, они ничего не стоили. Их можно погрузить в фургон и увезти. Часа через два я позвонила в компанию, занимавшуюся уборкой, и договорилась, что именно это ее сотрудники и сделают.
– Приедут в пятницу, – сказала я Бену. – Между десятью и двенадцатью. – Я надеялась уехать к тому времени, впрочем, это зависело от того, как скоро мы разберемся с остальным: школьными тетрадками и дневниками, блокнотами миллиметровой бумаги формата А4, листы которых несли коричневые отпечатки кофейной чашки и винные пятна, а также изредка попадающиеся списки того, что надо купить в магазине – призраки идей, которые Бек более полно воплотила в альбомах для рисования.
Затем, конечно, сами альбомы в таком количестве, что ими можно было бы заполнить объемистый гардероб, многие из них в печальном состоянии.
Будь Бек Ли Краснер[12] или Джоан Митчелл[13], в доме было бы не протолкнуться от экспертов-искусствоведов и судебных исполнителей, они бы раскладывали творческое наследие по сейфам, опечатывали бы их, не давая никому тайком утащить ни наброска. Но Бек умерла, не успев стать заметной фигурой. Ее ожидал предначертанный путь, и был небольшой круг ценителей ее таланта из числа известных людей. Но истинные сильные мира сего, люди с деньгами, едва знали о существовании Ребекки Хэтауэй.
Не было ни толпы экспертов, ни архива. Если бы мы, а лучше сказать, Бен, решили, что будем хранить все это, ему бы пришлось найти место для хранения, пока в высших искусствоведческих кругах не придут к мнению, что Бек – художник, вокруг которого стоит поднимать суету. Тут-то падальщики-кураторы и соберутся, и Бен почувствует себя последней задницей, приняв от них деньги за то, что полугодом ранее они бы охотно отправили на свалку. Потому что он примет предложенные ими деньги. Надо быть идиотом, чтобы отказаться.
Как бы то ни было, Бек сказала бы то же самое. Она, конечно, хотела бы, чтобы он получил эти деньги.
Коттедж был в довольно приличном состоянии. Я думала, будет гораздо хуже – засорившиеся унитазы, простыни в пятнах, раковина на кухне, заваленная грязными тарелками. Но на самом деле здесь были только пыль и уныние – кокон, из которого уже вылупилась личинка. Дом, в котором раньше жил человек, но больше не живет.
В последние годы шепотом поговаривали, что Бек может закончить жизнь в доме престарелых, что ее мозг уподобится сыру и от нее будет вонять мочой. Эти мрачные предсказания не сбылись. Ее состояние просто ухудшилось, или, по крайней мере, так казалось, настолько, что ей больше не хотелось жить. Настолько, что, несмотря на все намерения, она решила уйти из жизни.
«Она мало ест, – за две недели до смерти Бек сказала мне по телефону ухаживавшая за ней женщина по имени Габи. – Мне кажется, она большую часть времени не понимает, что я здесь. Но в остальном все нормально».
Габи – крепкого сложения широкоплечая женщина. Щеки у нее ввалились, ноги мускулистые из-за сотен километров, которые она проезжает каждую неделю на велосипеде. Она профессиональная сиделка, работающая в местной благотворительной организации «Заместители медсестер», воплощение компетентности и опытности, но без сентиментальности.
При обычных обстоятельствах Бек восхищалась бы ею, в то же время ужасаясь полной неспособности проникнуть в мир Габи. Бек ходила бы вокруг нее на цыпочках. Во всяком случае, именно так, я думаю, и было.
Я звонила Габи каждые дней десять, и нам обеим удавалось избегать неприятной темы моего физического отсутствия. Заговорить на эту тему мне не хватало духа, ей не позволял профессиональный такт. Бек перестала разговаривать со мной и вообще со всеми недели через две после появления Габи. Со мной это было так: я слышала, как Габи позвала Бек к телефону, последовало долгое молчание, потом со мной снова заговорила Габи.
– Мне кажется, у нас сейчас нет настроения разговаривать, ведь верно, моя дорогая? – сказала Габи. – Я бы на вашем месте не беспокоилась, в остальном она в полном порядке. Попробуете позвонить завтра утром?
В некотором смысле это было дело обычное. Помню долгие унылые месяцы, последовавшие за первым срывом Бек, еще до Марко. Я позвонила ей и долго слушала длинные гудки, потом терпение у ее телефона кончилось, и я услышала в трубке протяжный пронзительный и безжалостный звук. Я знала, что Бек дома, что слышит звонок, но лежит на кровати, и ей решительно наплевать на всех, и особенно на меня.
Хотелось думать, что мой телефонный звонок может изменить ее настроение, что она поймет, что я стараюсь дозвониться, что кому-то не все равно, что с нею творится. Но в дальнейшем – я имею в виду, когда ей стало лучше, – она никогда не упоминала об этом непринятом звонке, так что узнать, как он на нее подействовал, мне было неоткуда.
От Габи я узнала, что Бек под конец весила всего тридцать восемь килограммов.
– Принуждать ее есть, такую умиротворенную, нет смысла. Просто она чувствует, что время ее пришло, вот и все. Мне кажется, лучше уж дать ей спокойно уйти.
Прозрачная. В устах Габи это слово звучало странно, казалось, она выбрала его по прихоти. Услышав его, я подумала, что то же самое она сказала Бену.
Бен организовал доставку тела Бек для кремирования в Оксфорд. В какой-то момент первого дня нашего пребывания в Хартленде, ближе к вечеру, когда мы разбирали вещи уже, казалось, целую вечность, я спросила его, как Бек выглядела.
– Как ребенок, – сказал он. – Или как древняя старушка. Лежала на боку. Полностью отсутствовала. Волосы сильно поредели.
Я пролистала альбом для набросков формата А3, заполненный тщательно выполненными рисунками обычного садового паука Araneus diadematus[14], что следовало из подписей под каждым рисунком. Бек показывала мне этого паука в саду позади дома в то лето, когда я приезжала к ней. Рисунки умелые и технически совершенные, такие можно увидеть в прекрасных учебниках естественной истории девятнадцатого века: отчасти миф, отчасти судебное исследование, любовно выполненное карандашом и затем перенесенное на офортную пластинку и растиражированное для читающих масс.
Бек обожала эти старые учебники. Говорила, что училась рисовать, копируя эти иллюстрации из отцовской книжки «Мир пауков» В. С. Бристоу.
Рисунки из альбома для набросков поднимали искусство копирования на новый уровень, от скрупулезного следования природе к туманным экстатическим столкновениям света и тени.
Я смотрела предварительные наброски ее серии, посвященной паукам-крестовикам.
– Что у тебя там? – спросил Бен.
Я передала ему блокнот, стараясь придать этому жесту небрежность, как будто его содержание не представляло собой ценности, как будто это еще один обломок, выброшенный на берег бескрайним морем, стараясь скрыть, что я не хотела выпускать его из рук даже на секунду. Эти рисунки были слишком ценны, слишком характерны для Бек.