Они не заметили мой пистолет, подложенный под лысого бизнесмена, из трупа которого все еще сочилась кровь.
Не заметили они и ожога, оставленного дымовой шашкой у меня на пальце, когда я привел ее в действие.
Я поехал домой и напечатал все это, только сейчас закончил. Не знаю, сколько уйдет на это времени, но, думаю, поймут они довольно скоро. Поймут, что стрелок – это я. Может быть, просмотрят записи, сделанные камерой наблюдения, или кто-то сфотографировал меня на сотовый, когда я открыл огонь и когда все еще не было окутано дымом. Может быть, найдут мои отпечатки пальцев на пистолете.
Я сижу здесь, пытаясь понять, что делать дальше.
Выйти на улицу и продолжить начатое.
Или можно дожидаться их, сидя здесь, укрывшись на месте.
Складка в сердцеЧез Бренчли
– Не понимаю, – сказала она, с досадой оглядывая церковное кладбище, – зачем мы всегда так за все держимся. За что бы то ни было. Боже мой, мы даже не можем отпустить своих мертвых.
Я ничего не сказал. Я, целый долгий год пытавшийся удержаться за живых, но потерпевший полную неудачу. У меня в гардеробе была урна с прахом, но я понятия не имел, что с ним делать. Только расстаться с ним не мог.
Роуан[17]… иногда я звал ее моей любимой племянницей, иногда своей крестницей. Ни то, ни другое на самом деле не соответствовало истине, но она была первым ребенком моих старых друзей и была мне дороже кровной родственницы, гораздо дороже веры.
– Хочу, чтобы меня похоронили среди деревьев, – сказала она, – хочу гроб, сплетенный из лозы, и никаких указателей. Просто посадите на могиле дерево и забудьте какое.
– Я мог бы похоронить тебя в море, – бодро произнес я. – Зашить в гамак и положить в ноги пушечное ядро в качестве груза.
– Ты это серьезно?
– Конечно. Для этого мне бы потребовалась лицензия, а насчет гамака я пошутил. В гроб для веса придется положить сталь и бетон, но это возможно. Если захочешь.
У нее было время подумать об этом, пока мы перебирались через перелаз на поле площадью в тридцать шесть гектаров. Она покачала головой:
– Нет. Я не настолько люблю корабли. Или рыбу. Извини, понимаю: я – сплошное разочарование.
– Именно. Тогда, значит, среди деревьев. Не могу обещать, что забуду, где мы тебя посадим, но прослежу, чтобы твои родители не положили под рябиной.
– Это было бы безвкусно, – согласилась она. – Мне, пожалуйста, что-нибудь такое, что вырастет, согнется, станет старым и почтенным. Непригодным для изготовления яхт. Не хочу, чтобы меня спилили и пустили на стройматериалы.
– Жаль. Из тебя получились бы превосходные доски: длинные, прямые, гибкие.
Я, как обычно, выставил в сторону локоть. Она послушно взяла меня под руку, и мы пошли по тяжелому влажному дерну. Между прибрежным утесом и перелазом протоптанной тропинки не было, и по этому коровьему пастбищу мы проходили всякий раз новой дорогой, обходя новые коровьи лепешки и осторожно ступая по старым. Даже и в сапогах. Посередине поля стояла овчарня, мимо которой приходилось проходить, так или иначе. От перелаза к овчарне, от овчарни к морю. Это было естественное, присущее, абсолютное. Данность.
Когда Роуан была маленькой, у овчарни мы останавливались отдохнуть. Она забиралась на каменную стену или пряталась. Мы сочиняли истории про волшебника, оказавшегося в ловушке в одиноко стоявшей башне, и о смелой принцессе, приходившей ему на помощь. Став повзрослее, Роуан присоединялась к здешним ребятишкам и приезжим в шумных играх в салочки, где овчарня всегда бывала «домиком», безопасным местом.
Теперь она выросла, а я уже не в том возрасте, чтобы ее «выручить», и она не станет убегать от моего поцелуя[18].
– Кто-то тут поработал, – положив руку на стену, сказала Роуан почти осуждающе, как будто стена должна оставаться в полуразрушенном состоянии, которое она запомнила.
Овчарня на пастбище для коров не имеет явного назначения и иных врагов, кроме времени. Но все равно.
– Люди, – мягко сказал я. – То и дело какой-нибудь мальчишка захочет узнать, как класть стены. Всегда найдется фермер, который захочет его научить. Вот здесь они и учатся. Коровы трутся своими задами об стену, камни и падают. Иногда бывает, свалят весь угол. Ты видела стену в самом жалком состоянии. Значит, надо было ее поправить. Вот и поправили. – Овец на этой земле нет уж лет сто или более, но овчарня стоит, серые стены на зеленом поле.
Она скептически хмыкнула и прислонилась своими подтянутыми ягодицами к стене, как бы поддаваясь искушению попробовать, не удастся ли столкнуть краеугольный камень.
– Расскажи мне о Брюсе, – сказала она, глядя на горизонт.
– Что тебе рассказать о Брюсе? Ты его всю жизнь знаешь.
– Да, но я была девчонкой, – сказала она, – а он уже пожилым человеком, и… ну, сам знаешь. Вовсе не добрым дедушкой. Он действительно не хотел, чтобы я находилась на лодочном дворе. За мной надо было все время следить из-за инструментов и…
– И я смотрел не на него и думал не о работе, а ему не нравилось ни то, ни другое. И он не хотел оставлять тебя и в коттедже, потому что ты слишком шумела, и опять-таки я смотрел не на него. Дело было не в тебе, а в детях вообще. На твоем месте мог бы быть кто угодно. Ему не нравились и мои друзья.
– Верно. Я не понимала этого в детстве, но потом поняла. И потом он по-прежнему не хотел, чтобы я там бывала.
– А ты все равно приходила, дай тебе бог здоровья.
Она приехала и на его похороны, сама, что, возможно, стало первым ее взрослым поступком. Я собирался сказать это, но она меня опередила:
– Это отравляло жизнь, правда? Он пытался руководить твоей жизнью, и я не понимаю, как ты мог ему это позволить.
Конечно, она не понимала. В двадцать лет она пользовалась такой свободой, какая мне и не снилась. То, что Брюс умер, ничего не меняло.
– Отравляло, может быть, – сказал я. – Но так же говорят о растениях томатов и картофеля просто оттого, что они относятся к тому же семейству, что и паслен. Яд отравляет. Целые цивилизации выстроены на картофеле. Брюс был непрост, но он взял дикого ребенка, из которого мог вырасти подонок, и сделал из меня приличного человека. Приличного, с его точки зрения и с моей тоже. – Моя точка зрения, по совести говоря, была привита им мне и от его точки зрения не отличалась. Он научил меня не только столярному делу и строительству яхт.
– Ты не просто приличный. Ты – есть. Но все равно. Не следовало позволять ему так подчинить себя.
– Милая, я даже не собираюсь притворяться, будто у меня был выбор. Так уж бывает с подчинением. Ты не выбираешь его, не можешь проголосовать против. И остаешься благодарным. Это лучшее из того, что со мной вообще случалось.
– Скорее единственное, что с тобой вообще случалось. Ты жил жизнью, которую он избрал для тебя, и до сих пор так живешь. Его лодочная мастерская, его предприятие. Его коттедж.
– Теперь мой. Он стал распоряжаться моей жизнью, это верно, но тогда она не стоила ничего. Она имела ценность только для него. Он придал ей ценность. Он дал мне все – и, мне кажется, это честно – в обмен на все, что взял.
– Я все равно думаю, что он тебя использовал.
– Конечно, использовал. Я попал к нему в пятнадцать лет. Я был глиной, из которой он мог лепить все, что хотел. Ему было сорок. – Меня до сих пор бросало в дрожь от воспоминания о силе его рук, его воли. – Двадцать пять лет, дорогая, это слишком долгий срок. У меня не было шансов.
– Такая же разница в возрасте между тобой и Джошем, – сказала она, глядя на меня чуть искоса.
– И между мною и тобой. Но ты никогда не была глиной. Мы об этом позаботились. К пятнадцати годам ты была, как заточенная сталь. Что же касается Джоша… Я не знал его в пятнадцатилетнем возрасте. Он явился ко мне уже вполне сформировавшимся человеком. – Ему было полных двадцать лет, как и ей, почему она и проглотила эту ложь, чистосердечно считая ее истиной.
Она кивнула и поднялась с места, чтобы продолжить путь. Протянула мне руку, не желая идти без меня.
– Подожди еще, – сказал я, улыбаясь, и привалился к стене овчарни. – Смеркается. Скоро поднимется шум.
Она поморгала, с опаской глядя в пустое небо.
– О, они все еще здесь?
– Не все. Но в этом году Пасха рано, они не все улетели. Но оставшихся достаточно, чтобы поднять шум.
– О, здорово…
Она села на стену рядом со мной, и мы смотрели на небо, на море, на лодки и на горизонт, пока они не появились.
С октября до апреля на прибрежных утесах и вдали от моря, на крышах церквей и на перемычках над окнами баров, на каждом дереве собираются в огромных количествах скворцы. Днем они разлетаются небольшими стайками в поисках корма, но с заходом солнца собираются, кружатся и выписывают в воздухе удивительные фигуры. «Роятся», этому слову научил меня Брюс. «Шумное небо», когда-то назвала это явление маленькая Роуан. Нам это было на руку: шум в трех измерениях, создаваемый далеко не случайными силами. Белый шум, исходящий в мир, имеющий форму, сущность и название.
Мы следили за его порождением, видели, как небо складывается в полотна, в кривые и углы, во взрывы звука и тени, придававшие на мгновение твердость ветру, как будто намечали его текучие границы.
Человеку свойственно искать осмысленные формы в случайном, придавать значение несущественному. У нас для этого даже есть специальное слово. Мы видим знакомые формы в облаках и называем это явление парейдолией, как будто понимаем его. Как будто тут есть что понимать.
Если я видел лица, одно лицо, повторяющееся снова, снова и снова, – что ж, меня в этом никто не упрекнет. Кроме того, я не чувствовал нужды говорить, что я вижу, пока не спросил ее.
Наконец стало темнеть, и птицы распределились менее плотно, их стаи ныряли так и эдак, разделялись на части. Мы поднялись, Роуан, молча, взяла меня под руку, и мы пошли. Вот и край утеса.