Новые земли Александра Кубова — страница 11 из 18



И как он только это сказал, я так прямо застыл на месте — то в жар меня бросает, то в холод. Ну, думаю, вот сейчас такое что-нибудь будет, такое…

И тут Гера с Витей наклонили этот самый пифос, и Александр Григорьевич своими длинными ручищами стал извлекать оттуда сначала ремни какие-то кожаные (они сказали, что это сбруя конская), потом топор какой-то, ещё там всякий хлам. А я всё ждал и ждал. Ну что, что там, на дне, должен же быть настоящий клад! Неужели только этот хлам и будет? Да, ей-богу, я в городе и то лучше клад нашёл. Я даже плюнул с досады.

— Ну, — говорю, — знал бы я заранее, что здесь такое барахло, которое только на помойку выкинуть…

— На помойку, говоришь? — прорычал Александр Григорьевич. — Нет, видно, мал ты ещё, чтоб стать археологом, тебе ещё в салочки-выручалочки гонять. «На помойку»! А ты знаешь, помойка для археолога как раз и есть самое интересное. А ты говоришь — барахло.

Здорово мне досталось. Хорошо ещё, что Александр Григорьевич любителем меня не обозвал. Вот что значат такие на первый взгляд пустяковые вещи! Для них для всех — теперь-то стало мне понятно — этот самый пифос и то, что там было, вроде как знак был, что, мол, здесь ищите, вроде как игра «горячо-холодно», а я, как попугай, болтал о кладе, ничего не понимая.

На следующий день, я помню, Джоанна пришла какая-то особенная. Я тут же усёк, что дело нечисто, и стал её тормошить, в чём дело. Она туда-сюда, но меня-то не купишь на ржавую железку.

— Давай, — говорю, — выкладывай.

Ну, а она мне:

— Знаешь, оказывается, ты очень талантливый археолог, у тебя, — говорит, — дар особый.

А я говорю:

— С чего ты вдруг взяла, что я талантливый?

Ну Джоанна завела бодягу:

— Вот книжки прочитала и поняла, что ты талантливый.

А я говорю:

— Нечего хитрить, и если мы друзья, давай выкладывай всё начистоту.

Ну она и призналась, что рассказала Пал Палычу про слоновий горшочек, а он почему-то удивился совсем не тому, что я нашёл этот горшок, а просто-напросто тому, что я догадался пробежаться по стенке оврага. И он сказал чего-то там насчёт естественно разрезанного «культурного слоя». Ну это он, по-моему, загнул, хотя мне и приятно, что Пал Палыч считает меня талантливым. Но если бы Пал Палыч знал, что эта мысль пришла ко мне ну совсем дуриком: я тогда даже ни одной ещё книжки не прочитал про археологию, просто думал, как здесь жили генуэзцы и куда всё это подевалось? Если бы Пал Палыч знал всё это, а тем более, если б он знал, что в горшке ничего особенного не оказалось, он бы, конечно, не стал говорить, что я талантливый. И хоть мне не очень-то приятно было разочаровывать Джоанну, но я всё-таки ей сказал:

— А знаешь, на самом-то деле всё ерунда оказалось, ничего в этом слоновьем горшочке стоящего не было: не то что там золотого гребня или фигурок, а вообще гниль какая-то. Так что никакой я не талантливый.

— Как это? Откуда ты знаешь?

— А вот так и знаю. Всё уже раскопано, всё уже известно. А вот ты скажи лучше, зачем ты без спросу нашу тайну выдала?

А Джоанна как будто и не понимает.

— Выдала? — говорит. — Кому же это я её выдала?

— Как это кому? А Пал Палычу?

— Ну, Санька, ты уж совсем того, рехнулся. Это же Пал Палыч! Да ты сам знаешь, какой он мировой, да он никому ни за что не скажет.

— Ещё не хватало, чтобы он говорил! Да разве в этом дело? Всё равно вон археологи всё узнали, но ты не должна была говорить. Я-то не говорил, они сами узнали! А ты растрезвонила.

— Да ну тебя, Санька, ты тронутый, ей-богу! Ну ты же сам говорил, что Пал Палыч совсем другой, чем все учителя, с ним так интересно.

— Ах так, ну и иди водись с ним, если с ним интересно, а со мной можешь не водиться, тем более что я совсем даже и не талантливый.

— Нет, Санька, ты определённо того… на почве скарлатины.

На следующий день я должен был идти в школу. Джоанна показала мне уроки, мы вместе с ней делали алгебру. Но мы больше не говорили ни о Пал Палыче, ни о слоновьем горшочке. Мне всё время было не по себе. Что-то сверлило меня внутри, не давало мне покоя, как будто кто-то третий встал между нами.

* * *

Вечером мы с Булей работали на огороде; а если сказать честно, то не работали, а стояли и наслаждались зрелищем. И было у нас тогда с Булей гордости, я думаю, не меньше, чем у суворовских солдат после того, как они перешли Чёртов мост.

Мы стояли, только Буля не могла стоять так просто: она то веточку от помидора отщипнёт, то плетение огуречное поправит. И так мы стояли и млели, а Буля меня и спрашивает:

— А помнишь, тёзка, как тебе хотелось чего-нибудь вкусненького, а я тебе сказала: вырастет — тогда и будет вкусненькое. Ведь небось не верил тогда?

Мы оба засмеялись, и я даже не ответил Буле: зачем говорить, когда и так всё понятно!

Потом Буля готовила ужин отцу, а я безнадёжно ломал голову над алгеброй — ведь завтра мне надо было уже идти в школу, когда вдруг мы услышали на нашем пригорочке голос отца и ещё кого-то. Этот «кто-то» оказался дядя Николай. Когда они вошли, сразу было видно, что они такие весёлые и счастливые, как будто случилось что-то невероятное: ну, скажем, как если бы нашли сокровища Флинта.

Дядя Николай такой симпатичный, и я только сейчас рассмотрел, какой он молодой, а ведь он — товарищ отца, и, наверное, ему лет столько же, сколько моему отцу. Но бьюсь об заклад: кто не знает, мог бы подумать, что это мой товарищ, а не отца. Он такой курчавый и загорелый, и из-под куртки у него виднеется тельняшка. Он сжал мне руку так, что я даже присел и ойкнул, а потом выжал меня за локти два раза и сказал:

— Давай, брат, заводи музыку, у нас сегодня праздник.

И отец сказал:

— Санька, бросай свои уроки, отметим, чёрт подери, это событие, ведь ты же сын корабельщика!

А событие было вот какое: оказывается, их завод сегодня спустил на воду первый починенный танкер, и они разбили об него бутылку настоящего шампанского.

Мы с Булей тоже так радовались, как будто это мы с ней отправили в плавание первый танкер, а не всего-навсего вырастили огород. И хотя мы с ней уже ужинали, мы тоже сели за стол, и отец налил и мне и Буле красного вина, и мы чокнулись, и тут вдруг Буля соскочила с табуретки, стремглав бросилась в чуланчик и притащила два наших самых больших (наверно, по полкило) помидора, которыми мы собирались удивлять народ, и протянула один дяде Николаю, а другой отцу. Они, конечно, охали и восторгались Булиными способностями и говорили, что помидоры даже жалко разрезать.

Я снова сел за алгебру. Буля занялась своими делами, а отец с дядей Николаем сидели и разговаривали, вспоминали войну и какого-то Алёшку и капитана Ивана Потапыча, а мне совсем не шла на ум эта чёртова алгебра. Я всё думал, какая у отца была долгая жизнь без меня, на фронте, сколько всего случалось. А у меня за это время ничего не случалось, просто я жил с Булей и сам не заметил, как вырос.

И тут на пороге появляется отец и говорит:

— Пойдём, Санька, с нами, одну вещь увидишь.

Я отбросил алгебру, и мы втроём — я, отец и дядя Николай — пошли на наш обрыв. Отец говорит мне:

— Вот туда смотри. — И показал налево к горизонту.

Я стал смотреть, а там в море скала такая длинная, как ящерица, закрывает от нас город, и ничего не видно — просто море было очень красивое. Солнце как раз только что село, а воздух был немножко фиолетовый, а море как будто перламутровое.

И вдруг отец посмотрел на свои часы, и как раз в эту секунду я увидел, что из-за носа скалы — как будто бы от скалы отделился кусочек — выплыл пароход. Отец вдруг рванулся и схватил меня в охапку, а дядя Николай закричал:

— Ура! Слава нашему «Алексею Коробицыну»!

Это и был первый починенный ими и выпущенный в испытательное плавание танкер. А потом мы все трое стояли на обрыве, как будто отдавали военный салют «Алексею Коробицыну». И так мы стояли и стояли, и незаметно сразу стемнело, и воздух из фиолетового стал тёмно-тёмно-синим, и «Алексея Коробицына» уже почти не стало видно, только, если всматриваться так, что больно глазам, можно было ещё увидеть медленно двигающееся пятнышко. И тут, когда его совсем не стало видно, вдруг на нём вспыхнули красные и жёлтые огоньки.

* * *

На следующий день я пошёл в школу, и тогда же всё и случилось. И подумать только, что я своими собственными руками дал этой толстой корове Надьке Кочкиной «Джека-Соломинку»! Пристала: дай интересную книжку почитать, ну я ей и принёс «Джека». Ещё на первом уроке Надька меня спросила:

— Как ты там, в больнице, не скучал?

Но я подумать не мог, что в этом вопросе таится хитрость, и говорю:

— Нет, ко мне приезжали.

И вот на большой перемене Надька встала на парту и закричала:

— Ребята, что я вам расскажу, послушайте!

И я, дурак, уши развесил, ничего ещё не соображаю.

— Вы знаете, почему Анька Каркачиди с нами ни одного разика не ходила ни купаться, ни за кизилом — никуда? Знаете почему? Не знаете! Тане я вам расскажу. Потому что она сразу после уроков мчалась к Кубовым.

Я и тут ещё ничего не понял: ну и нашла чем удивить! Что ж тут такого, что приходила, если я болел, так, выходит, и уроки нельзя принести. А Надька скорчила такую рожу, что аж затошнило. И медовым таким голоском запричитала:

— Ну конечно, Сашенька, можно. Конечно, можно. Кто ещё о тебе позаботится, как не твоя Джоанна.

Тут уж, когда Надька это сказала, меня как будто иглой раскалённой кольнули и глаза аж туманом заволокло. Я как закричу, сам себя не помня:

— Замолчи сейчас же, замолчи, дура, кретинка!

А Надька не останавливается:

— Вы знаете, почему наша Анька Каркачиди себе придумала имя Джоанна? Она вовсе его не придумала, а взяла вот из этой книжки. — И Надька вытащила из парты «Джека-Соломинку» и помахала им над головой. — А Санька — Джек-Соломинка, её жених, она к нему и в больницу ездила, чтоб он не скучал. И отец у него жених, и он сам жених. Ты ведь, Сашенька, Джек-Соломинка, так? Ну скажи, не так?