– Я скучаю по тем дням, – вздохнула Шейла и опомнилась. – Нет, я не про то…
– Я тоже, – сказал Камран и помолчал. – Здесь есть цокольный этаж. И подвал. – И улыбнулся, грубо, с намеком – Камран из другой жизни.
Его слова ударили ей в сердце, завертев все вокруг.
Целыми днями они бродили по лабиринтам памяти, придумывая для Нушин детские ответы. Строили крепости из одеял, хлопали уставшим рабочим, лили слезы о своей разоренной стране. Когда Шейла представляла, как зловещие шарики с рожками впиваются в клетки ее матери, у нее разрывалось сердце. Та заперта в тегеранской квартире, зависит от соседей – именно так она может потерять маму.
Чтобы отвлечься, они просматривали полки. Квартира ломилась от потрепанных, но почтенных книг на польском и французском, стихотворения Милоша и Шимборской, Бруно Шульц, Симона Вейль, поразительные подборки по военной стратегии, китайской медицине, по истории географических карт. Они потратили кучу времени, чтобы признать правду: после долгих лет научного исступления в Нью-Йорке им хотелось именно такого. Новое напряжение тревожило, волновало, как и много лет назад. Они носили его с собой по новой для них дневной скуке, неуловимое, живое, как только что выловленная рыба.
Как-то утром, когда Шейла водила пальцами по блестящей черной книжке с картинками, пытаясь разобрать золотые витиеватые буквы над иллюстрацией к сказке, прозвонил кухонный таймер. Решив, что это детская книжка, она положила ее на стол, а когда вернулась, Нушин уже залезла в первую главу.
– Значит, она слишком маленькая для «Мулан», но не для средневековой французской порнушки?
Шейла выхватила книгу у дочери. «Пять чувств эроса». Под названием на траве, задрав нижнюю юбку, лежала девушка с белоснежным лицом и невероятными кудряшками, а развязное создание наподобие Пана методично обрабатывало ее украшенным пером. Шейла, вспыхнув, долго смотрела на нее, а на руку ей стекал яичный желток.
– У принцессы болит животик? – спросила Нушин, вытянув шею, чтобы лучше видеть.
Камран открыл титульный лист.
– Тысяча девятьсот восемьдесят восьмой. Пока муллы объясняли нам, что во время землетрясения упасть на собственную тетушку – это халяль, французы издавали такие книжки.
После революции на телевизионном экране появились священнослужители, предлагавшие практическое применение ислама и делавшие это с невероятной, почти любовной дотошностью. Если вам доведется зайти в туалет с напольным унитазом, вразумляли они, сначала поставьте левую ногу, чтобы в случае сердечного приступа не упасть в дыру.
– Мы едва знали, как устроены, помнишь?
Вечером они столкнулись в коридоре. Шейла, еще смущенная, отвернулась, но он притянул жену к себе, прижавшись теплой щекой к ее лицу.
– Ты не выходила уже десять дней, – прошептал он ей в волосы. – Облезешь.
Она едва успела впустить в сознание забытую близость, как вдруг в них метнулось яростное: «Нет!» Нушин, комкая рубашку, в сползших до щиколоток трусиках, стояла в дверях ванной и, пыхтя от негодования, смотрела на них.
– Ее нельзя целовать! – крикнула она. Губы у нее дрожали, по щекам текли слезы. – Она не принцесса! – Маленькая грудь вздымалась, как у человека в состоянии потрясения. И Нушин два раза прошептала: – Скажи мне «извини».
С мыслью о зарождающемся у дочери чувстве собственного достоинства Шейла бросилась подтянуть ей трусики.
– И двух недель не прошло, как нас заперли, – прошептала она, – а мы уже мучаемся с ее сексуальными инстинктами.
– Наши родители мучились с нашими, – сказал Камран, беря на руки их дочь.
А Нушин видела их когда-нибудь в постели? Шейле было стыдно задавать этот вопрос. Они бок о бок пахали долгие годы, оба стремились вперед, получили научные степени, вели научную деятельность, общались с друзьями. После свадьбы, а потом после рождения Нушин физическая любовь просто тихо отпала. Без каких-либо гонений или заметной борьбы утратила революционный жар.
Этой ночью, когда Нушин уложили, Камран, обернувшись к Шейле, спросил:
– Хочешь рассказать те истории?
– Думаю, сейчас мои истории не годятся, – ответила она.
Целый день она мечтала побыть одна и погрузиться в воспоминания о том, как в пятнадцать лет пряталась в бомбоубежище.
А Камран вспоминал день, когда ему было тринадцать, и они отправились гулять по улицам Тегерана. Малолетний пасдар распекал их целый час, пока Камран не убедил его, будто они двоюродные брат и сестра. Они пошли домой чуть не плача, не умея утешить друг друга, Камран на пару шагов впереди, а Шейла, неистовствуя из-за перевернутого с ног на голову мира, из-за обязательного хиджаба, из-за того, что какой-то мальчишка отчитывает ее, словно он ей отец. А потом они стояли в прихожей, уставившись на свои сбитые ботинки. Тут заверещала воздушная тревога, и соседи устремились вниз, увлекая их в потоке родителей, тетушек, дядюшек, парализованной бабушки, которую сын нес на руках, а та вцепилась в чадру.
– И мы нашли подвал, – выдохнула Шейла.
А вместе с ним одинаково неверные реакции, ужасный физический инстинкт – укрыться в убежище, выжить во времена смерти и траура. Он поцеловал ее ладони.
– Не выходи. Завтра я куплю тебе витамин Д.
– Помнишь, как старухи обустраивали бомбоубежища? – спросила она, представляя, что находится в подвале. Как пахнут французские подвалы? Сахаром и прогретой пламенем землей? Вернувшимся домой человеком? Или в них полно паутины и спекшихся следов от сапог? Помнишь лестницы?
На каждой ступеньке были банки с турши. Широкие и узкие, с тряпочками под крышкой, они стояли рядами, как арабские принцы, ожидающие своей очереди на трон.
– Мне не хватает бабушек. Не дай бог, посреди войны у нас кончится рассол.
– В локдаун я отращу себе брови, – сказала Шейла.
– У тебя красивые брови, – ответил Камран.
Он взял ее лицо в свои ладони и, будто нанося солнцезащитный крем, провел большими пальцами по бровям.
– Помнишь, как я выщипывала их по три волоска зараз, чтобы одурачить Бабу?
Добропорядочные девушки до свадьбы не удаляли с тела ни волоска, и Шейла сговорилась с матерью хранить в тайне от множества бдительных отцов и братьев в доме то обстоятельство, что она выщипывает брови. Если у тебя с лица исчезнет большая черная полоса, заметит даже дурак. Но если волоски выпадают по одному, можно сказать любую ерунду. Пустим слух, будто у бедной девочки гипотериоз.
О, мама, пожалуйста, выдержи… Поверь в цифры… Не выходи на улицу.
– Последний раз после подвала родители кричали на меня целых три часа, – сказала Шейла.
– Мои беспокоились, как бы меня не отправили на войну, – ответил Камран.
Разве можно было так надолго расстаться?
– Жизнь без войны, – задумчиво сказал Камран.
– Ужасно. Это не мы.
– А может, и мы. Мы закаленные, нам катастрофы нипочем.
Их дома соединяли огромное подземное убежище и две лестницы, сливающиеся в сырой пещере. Выписывая по ней круги, велосипеды бились о десяток холодильников и морозильных камер, набитых готовой едой и продуктами. Полки ломились под тяжестью банок, риса, муки, сахара. На верху каждого холодильника стояли огромные горшки турши с наклейками, на которых была написана фамилия владельцев.
В начале войны бабушки стащили вниз стулья, подушки, яркие половики, мягкие покрывала, пуховые одеяла. Принесли самовары, тарелки, чашки, обустроив убежище для трапез и чаепитий, игры в нарды и курения, так что каждая воздушная тревога могла стать сигналом для начала вечеринки. Среди обитателей дома насчитывалось пять подростков, в том числе Камран и Шейла, двое самых юных и самых прилежных, поэтому за ними смотрели меньше всего. Во время той первой воздушной тревоги, когда семьи хлопотали вокруг курительных трубок и самоваров, взбивали подушки и обсуждали обогреватели, ребята обнаружили проход, ведущий в подвал поменьше. Вдоль каменных стен прохода стояли полки с сырами и сыпучими продуктами, висели пучки сушеных трав, а потом они увидели закрывающуюся дверь и пространство, достаточное для двух маленьких беглецов.
С тех пор в промежутках между шахматными партиями отцов, грубоватыми шутками бабушек и тысячами чашек чая каждая воздушная тревога приводила их в тот подвал.
– А помнишь, что нас спасло? – спросил Камран.
– «Филадельфия».
Американский мягкий сыр был редкостью. Даже с продуктовыми талонами на руках все дрались за него, искали на черном рынке. Как правило, неутомимые родители, набегавшись за особым сыром, возвращались вечером с поникшей головой и упаковкой «Веселой коровы» или того хуже – обычной иранской брынзой. Заслышав, как шлепают материнские вьетнамки, Шейла едва успела накинуть платье и сунуть Камрану в карман свой лифчик (самообман, изготовленный исключительно из хлопка, никаких тебе чашечек или косточек). Они пригладили волосы и отпрянули друг от друга, однако их все еще могли застигнуть вместе, одних. Пришлось, пожертвовав собой, совершить преступление, достаточно тяжкое, хоть и не такое, как то, на которое они уже пошли. И Камран схватил с соседской полки упаковку бесценной «Филадельфии», сорвал крышку, фольгу и впился в кремовидную белую массу, потом перебросил Шейле.
– Как же вкусно, – пробормотала она как раз в тот момент, когда вошли матери, тут же подняв крик по поводу украденного сыра.
– Что за дети! Эй вай! Настоящие зверята! – причитали они.
Вечер прошел в извинениях. Владельцы сыра оказались милостивы. Ничего страшного. Дети все-таки. Отец Камрана предложил тройную цену в карточках и наличными, и они доели упаковку, намазывая ее на печенье. Маленькие дикари. Никому и в голову не пришло, чем еще они могли там заниматься, и они снова и снова уединялись в подвале, пока им не исполнилось четырнадцать, затем пятнадцать, и черные брови у Шейлы истончились, губы налились, а у Камрана удлинились ноги, и матери принялись завидовать такому сыну. В те годы никто не рассказывал им про секс. СМИ старались направить мальчишеские желания на войну, а девичьи упрятать под тряпки. Но молодежь контрабандой протаскивала журналы, фотографии, другие плоды просвещения, и по всему городу от усилий подростков-самоучек грохотали и скрипели подвалы, чуланы и батареи.