— Ну и сильна... «Знойная»... У наших бы так не получилось.
«Знойная»! По всему, это прозвище уже прилепилось к Марфе, теперь не отлепишь!.. В ее волосах сине-смоляных, в коже чуть фиолетовой, в сверкании белков, таких ярких, что впору умыться слезами, напоровшись на них взглядом, действительно была знойность. Нет, тут есть некая азбука ген, в которую еще надо проникнуть... Помнится, когда Саня впервые увидела его на пустынном берегу Волги, куда они завились с ним в то единственное в своем роде лето, когда экватор придвинулся к их посаду, она точно обмерла — истинно душа ушла в пятки: на песке лежал железный человек... В линиях ног и рук, в сплетении мышц, в самом отливе кожи было свечение металла. Будто ветерком попархивало от кожи Энвера, как от железа. «Господи, да зачем к ее ноге еще и бирку — такая не запропастится!..» Это сказала сестра-повитуха, когда пришел черед показывать младенца матери. Надо было еще приучить себя, что это твое, а было уже чувство неотторжимости. Хотелось сказать: «Моя кровь, на веки веков — моя!»
Вот так рвануться друг к другу, забыв обо всем! Господи, да что же это за сила такая? В самом деле, что за сила? Когда они шли вдвоем набережной, восхищенное слово шло вслед — оно было хоть и явным, но своеобычным: «Вот это да!.. Дездемона, бойся гнева Отелло!» Это была весна совершеннолетия Сани, и было нечто слитное в том, как цвет ее кожи переходил в отсвет волос, которые, рассыпавшись, легли на плечи — золотистость, пшеничная, не столько блестящая, сколько матовая, которая так красит женщину. Он убедил себя, что постиг красоту Сани первым, он как бы провидел эту красоту, открыл ее. Повстречав Саню, он перестал думать о завтрашнем дне, как это делает человек, который счастлив. Да, отказался думать, куда жизнь стремит его челн и куда этот челн вынесет. Собственно, он опомнился, когда понял, что все пути отрезаны, да и Марфе уже было полных три... Можно было подумать, что беднее его отца нет никого на свете. Ну, разумеется, человеком такой внешности может быть и сын портового грузчика, но речь человека, ее почти зримый блеск — это в человеке не возникает вдруг... Негр-аристократ? Может быть и такое. Вот и получилось: пока Энвер учился, он держал в тайне свое происхождение — понимал, что в России этим хвастаться не очень уместно. Когда же четыре дежурных года остались позади, он и вспомнил о своих козырях. Но получилось как-то смешно: будто Саня взглянула на его банановое царство с высоты еще бо́льших богатств, хотя, как хорошо знал Энвер, таких богатств у Сани не было... Одним словом, Саня сказала: «Нет», сказала с той твердостью, какая прежде в ней и не угадывалась.
Ночь, когда было произнесено это последнее «нет», врубилась в сознание Сани, как ни одна другая. Как и сегодня, гремел гром, и было ощущение, что небо напряглось и звонко треснуло, осыпавшись на землю гремяще-звонким стеклом. В эту ночь Марфе было худо — разболелось горло, и, как это бывает у детей, термометр мигом накалился: сорок — сорок один. До отхода поезда оставалась целая ночь, а все слова были уже произнесены, и только гром силился договорить то, что не сказали люди. Он поцеловал Марфу и издали печально и строго поклонился Сане. Он понимал, что она будет смотреть ему вслед, и пошел длинной дорогой: холмом, через поляну, к роще. Дойдя до середины поляны, он остановился и постоял минуту. Он знал, что она стоит у окна. Ему бы надо было обернуться и хотя бы поднять руку. Но он не обернулся — он по-своему отвечал на происшедшее. Он ушел.
Была бы ее воля, она не засиделась бы в невестах — замужество пошло ее красе на пользу: да сыскать ли в городе женщину краше Сани? К тому же двадцать три — это двадцать три. Пока мать ждала нового мужа, Марфа росла. Быть может, росла быстрее соседских ребят. Необыкновенно хороша была, когда читала стихи. Не без вызова вздымала свою кудрявую голову:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя...
Последний раз читала с подмостков клубного зала. Солнце было на уровне Марфиного плеча. Надо бы задернуть окно портьерой и не дать ему прорваться на сцену, где стояла девочка. Но окно осталось открытым, и девочку точно окатило золотой водой. Даже трудно себе представить: черные волосы стали червонными. Да и глаза перекрасила заря: красноватое золото пролилось и в них.
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила...
Одним словом, в этот майский вечер, объятый золотыми дымами закатного солнца, Марфа нашла матери нового мужа. Их увязался провожать сам Степанчонок, новый словесник зареченской десятилетки, кстати человек не без таланта, явившийся в школу за год до этого. Что-то Степанчонку привиделось в девочке, читавшей Пушкина, и в ее красавице матери что-то такое, что переворотило душу. Только и было в нем силы, чтобы умолить Марфу:
— Прочти еще, Марфик... Как там: «Спой мне песню, как девица за водой поутру шла...»
В этот вечер Саня поняла: если она и способна сказать «да», то только человеку, который полюбит Марфу, остальное должно совершиться само собой. Вот так и получилось, что она согласилась еще до того, как Всеволод Всеволодович попросил ее руки. Все свыклись с происшедшим, не мог приучить себя к этому на далекой знойной земле отец Марфы. А он давал о себе знать. Вдруг в полночь пробудится телефон и в потоке шумов, невнятных, высвободится голос: «Алекзандра, Алекзандра, это я!» Бывает и так, что придет посылка с детскими вещами, немыслимо цветастыми, напитанными нерусскими запахами, которыми вдруг начинала дышать на тебя далекая Энверова земля. А то на пороге появится друг Энвера и умолкнет, смутившись, да так и промолчит полный час, смежая длинные, как у девушки, ресницы. И уму неведомо, как привечать его и как занимать.
Всеволод Всеволодович знал о приходе гостя и терпел — эта улыбка Степанчонка, улыбка всепрощения, была дана ему на все случаи жизни. Если кто и противился, то это сестра Степанчонка — бобылиха Варя, живущая отшельницей в заводском поселке. Всплеснет руками, увидев гостя, и скажет: «Ой, Санька, дивлюсь я твоей натуре незлобивой, матерь божья!.. А по мне, руби корни мертвые — гуще крона будет!..»
С Марфой у Вари были отношения сложные — не близко подпускала Варя девочку. Если и привечала, то не столько лаской, сколько поучением, а поучения без ласки не очень-то доходили до сердца. Варя это поняла, сохранив в своих отношениях с девочкой расстояние... Может быть, поэтому нехитрый бабий секрет, которым поделилась Саня с золовкой, вызвал у той радость неслыханную: загадан сын. Ну, разумеется, может быть, и дочь, но в семье настроились на сына. Настроились столь определенно, что дали ему даже имя: Глеб. Марфа и Глеб — хорошо.
А Саня затревожилась не на шутку. Каким будет это ее дитя, и примет ли оно Марфу, а Марфа его? Вот так размышляя, быть может печально размышляя, Саня поглядывала сейчас на поляну, залитую недавним дождем, по которой носилась на своем велосипедике Марфа... Саня не помнит, как оборвалась нить ее раздумий: велосипед лежал, будто опрокинувшись на спину, вверх колесами — Марфы не было.
Саня ворвалась в рощу, в самую тьму подлеска, и, разгребая зеленую тину кустов, раздирая их, расшибая, закричала на всю рощу:
— Марфа, Марфа!..
В ответ только оборвалась с высокого высока неведомая птица да метнулся табунок лесных ос, неестественно золотой в луче полуденного солнца. Она вернулась на поляну, подняла велосипед, не зная, что с ним делать, — поручни хранили еще тепло Марфиных рук.
— Марфу украли! — произнесла Саня и, бросив велосипед, помчалась к дому.
Только сейчас, когда вот это сшибающее наповал «Марфу украли!» было произнесено, Саня постигла смысл происшедшего. Она ворвалась в дом и лицом к лицу столкнулась с Варей.
— Марфу украли!.. — произнесла Саня тихо — она указала глазами на поляну, посреди которой лежал брошенный велосипед. — Я знала, что так будет, я понимала, что не минуть мне этого... Украли Марфу!.. Украли, украли!..
Она заплакала в голос.
И тут Саня вдруг припомнила, что Севы нет в городе, что его услали в поездку по далеким заволжским селам на долгих три недели. В сутолоке мыслей, которые завладели ею в эти минуты, она об этом не подумала.
— Что же делать? — спросила Саня, спросила не столько Варю, сколько себя. — Ехать надо, ехать тотчас, но куда я ткнусь одна?
— Почему... одна? — спросила Варя. — А я?..
Саня взглянула на Варю не без участия, будто увидела ее впервые. Никогда прежде Саня не видела ее такой худущей. Не хочешь сказать, да скажешь: «Доска гладильная». Может быть, прежде у Вари было все, что должно быть при женщине, но жестокое одиночество иссушило ее... Но вот что забавно: как все холостяки, Варя любила себя безмерно. Как все обреченные на бобылье житье-бытье, все бы она себя охорашивала да поглаживала, благо ладонь скользила по Вариной фигуре без задержки...
— В самом деле поедешь, Варя? — спросила Саня.
— Поеду.
— И денег дашь? Тут денег потребуется пропасть! Вон какие концы: от Черного моря до моря Белого и обратно!.. Дашь, Варя?
Саня знала: богаче Варьки не было во всей округе — ее бобылье житье-бытье было денежным — умела пробавляться малым и копить, самозабвенно копить.
— Дашь денег, Варенька?..
— Дам, конечно... — Она задумалась. — Было бы повольней со временем, кинулась бы к Снегиреву. Убей меня господь, отыскал бы Марфу...
Варя умчалась, а Саня задумалась: не впервой она вспоминает этого милицейского Снегирева... Кто он ей? Однокашник-однопартник или тайный вздыхатель? Варя умчалась, в наказание оставив тишину первозданную и эту поляну, видимую из окна, которая всей своей пустынностью точно вопила о происшедшем.
И Саня подумала, что за всем этим еще была поездка безбрежная... Хватит ли на все это сил? Но Варя умчалась, и след ее простыл. Что только Саня не передумала за эти три часа! И точно по кругу, ее мысли возвращались к Марфе. «Умру, а отыщу Марфу! — говорила она себе. — Нет мне домой дороги, если не найду ее...»