Все засмеялись, и пуще всех наша хозяюшка — ей было приятно признание гостя.
— Знала, конечно. Володя сказал... — подтвердила она с охотой и подняла глаза на Ксану: та с хмурым вниманием смотрела на мать, девушка все еще пыталась постичь происходящее. — Да ты не тревожься, маленькая, не тревожься, так и быть — останусь с тобой, не уйду...
Вновь раздался смех и стих — наступила пауза, каждый был обращен к своим мыслям.
— Вот ты вспомнил про березу, Алексей, — заговорила Наталья Ивановна. — Верно: была береза, но было и иное... Тогда копали блиндажи вдоль Волхова, и я бегала к Володе на эти откосы желтые... Никогда не думала, что на такое человек способен: город под землей — катакомбы!.. Вот он выберется наверх, в одной руке лопата саперная, с короткой ручкой, в другой — напильник! Ничего не скажешь: пришел на свидание. Слово не может сказать, чтобы не обернуться и не провести напильником по острию лопаты. «Остановись!» — «Веришь, Наталья, эта глина заварена на болотной влаге и стала кремнем: ударю лопатой — искры сыплются!» А однажды выбрался, а на нем лица нет — белее бумаги. «Я об эту глину сердце источил...» Никогда не видела, чтобы люди так дышали... Говорят: загнанная лошадь. Вот так: го, го, го!.. Ну да не будем об этом, о печальном, — деть рождения так день рождения!.. Алеша, выручи, родной, — расскажи что-нибудь именинное, расскажи! Ну, пошли в лес к березе как к благочинному. Расскажи, расскажи, Алеша, — ты был с нами!..
Алексей Васильевич потер указательным пальцем голое темечко, стрельнул своими травянистыми глазками.
— Это уже был предпоследний год войны, предпоследняя военная весна, и настроение было весеннее... Уже трава взялась, и болота засинило этими цветами бледными... сине-голубые, без запаха, будто их природа из бумаги настригла... Как они? Венок получился как корона — загляденье!.. Вот сейчас вижу, как ты стояла в лесу и девчонки тебя наряжали... А у Клавы Калины платье одолжили, платье хоть куда, крепдешин, такое красно-рябое, лупатое, а у Веры Елочкиной — лодочки на французских каблуках... Люди истосковались по игре, — видно, игра в природе человека, как рождение и смерть... Одним словом, в игре человек забывает горе — вот и захотелось сыграть... Какая ты красивая была в тот день, Наташка!.. И еще помню: ты плакала... С горя плакала или от счастья, но плакала, а я все хотел убедить себя, что ты плачешь по мне!..
Все засмеялись, а Ксана с печальной укоризной взглянула на мать, и этот взгляд, исполненный обиды, не минул Натальи Ивановны.
— Ты не смотри так на меня, маленькая!.. — огорчилась Наталья Ивановна. — Не надо!..
Точно дыхание прервалось, наступила тишина.
— Твой черед, Никита. Вспомни что-нибудь веселое, — умоляла Наталья Ивановна. — Ну, вспомни...
— У меня как-то не получается веселое, Наташа, не умею... — сказал желтолицый.
— Ну, расскажи, как умеешь, расскажи, — в ее голосе была мольба, ей хотелось упросить гостя.
— Еще помню, как перепоясали окопами эти высоты за Псковом, — возобновил свой рассказ желтолицый, но Наталья Ивановна вдруг встала из-за стола.
— Как будто бы и не именины! Был бы Владимир, честное слово, обиделся бы... Он любил, чтобы на его именинах людям было весело... Сегодня же не декабрь, а март!.. Алеша, ты помнишь вот эту Володину: «Где вы, где вы, очи карие?.. Ты затяни, а мы подхватим...
В полночь я проснулся: болела грудь... Хотел откашляться и не мог: заложило горло. Казалось, воздух напитан дыханием сырой земли, — как я не ощутил этого запаха прежде? Ткань пододеяльника отсырела и отдавала прелью.
— Чую, ты не спишь? — спросил меня Федор — ему постелили на диване поодаль.
— Не сплю.
— Ты заметил, как сказала хозяйка: «Сегодня же не декабрь, а март»? — спросил Федор.
— А что может означать декабрь? — полюбопытствовал я.
С тем и уснули: что может означать декабрь?
С рассветом нас разбудила Наталья Ивановна:
— Ну, вы вроде меня: любите поспать, дорогие гости... Умывайтесь живо — и завтракать, у нас все готово!..
Стол был накрыт с той щедростью, какую мы приметили накануне, — все было свежее, хорошо приготовленное, воздух в квартире все еще был напитан прелью, возникнув ночью, этот запах удерживался и теперь.
— Как хорошо вчера ладилась песня об очах карих, — сказал я.
— Она вчера была печальнее, эта песня, чем всегда, — сказала она...
— Как будто ныне не март, а декабрь? — отважился спросить Федор.
Хозяйка не ответила — она замкнулась в молчании, с пристальным вниманием наблюдая, как Ксана собирается к уходу в институт, — все, что Наталья Ивановна намеревалась сказать нам с Федором, видно, она хотела сказать с глазу на глаз.
— Значит, как будто не март, а декабрь? — был ее вопрос, когда закрылась дверь за Ксаной. Девушка, чувствуя, что все недосказанное обязательно будет досказано в это утро, поторопилась уйти — минувший вечер лег на ее сердце камнем, мы так и не увидели ее улыбки. — Декабрь? — повторила она, не скрыв, что вкладывает в это слово свой немалый смысл. — Тогда слушайте!.. — Она вздохнула: ответ, который нам предстояло услышать, и от нее требовал сил. — Еще на войне я спросила его: куда направим стопы, куда вернемся?.. Он и говорит: «Куда хочешь — вам везде будет хорошо». — «Так ли?.. Я в твое имя верю: Владимир». — «Владимир так Владимир». Явились: город как город, а жить негде. «Где жить будем, Володя?» А он смеется, как обычно: «Где захочешь, там и будем жить». Я ему: «Нет, серьезно, где жить будем?» Помню, задала ему этот вопрос где-то у Золотых ворот. Он оглянулся, а там один дом краше другого... Они говорит: «Вот гляди и выбирай... Только гляди внимательно: не дам передумывать». Я понимаю, что это шутка, однако почему бы и не пошутить, когда тебе двадцать два?.. Тычу пальцем в кирпичный полутораэтажный: «Вот в этом!.. А он этак серьезно: «Одну комнату или две?» У нас уже Ксана была запроектирована: одной, пожалуй, будет мало. «Две, если можно...» — «Хорошо, будет тебе две», — говорит Владимир, говорит все так же строго. Вот эта строгость меня и смутила: не могла ее понять. Ему бы надо улыбнуться, а он был строг. «Хорошо, будет тебе две комнаты», — повторил он. «Может, скажешь: когда будут две комнаты?» — спросила я. «Скажу, — отвечает. — В Новому году, в декабре». Вернулись поздно, а на душе праздник: знаю, что все это... фантазия, но хочу верить: к Новому году у нас будут две комнаты. В это и теперь никто бы не поверил, а тогда тем более: еще шли эшелоны с войны, город был полон людей в солдатских шинелях... Сон явился мне в эту ночь какой-то странный: пришла на свидание к Володе, а он точит лопату — явственно слышу сдвоенные звоны, очень правильные: дзинь-дзинь, дзинь-дзинь!.. Открыла глаза: в самом деле Владимир сидит у окна и точит старую саперную лопату... А потом ушел и лопату взял с собой. И на другой день ушел, не оставив лопату дома. И на пятый. И на десятый... А потом ушел и не вернулся. Только теперь я стала понимать, что произошло, что могло произойти... Кинулась к полутораэтажному дому, а Володю уже несут наверх... — она взглянула на нас не без укора, точно хотела спросить: «Понимаете?.. Нет, нет, понимаете?»
А что надо было понять? Он погиб за три дня до Нового года. Погиб, вырубив саперной лопатой две комнаты. Вот эти самые, в которых мы сейчас находились. Наверное, сделал бы и больше, но подсекло сердце. Знал ведь, что может подсечь, но не остановился. И не мог остановиться. Любил Наталью. Очень любил Наталью.
МАЛЬЧИКИ
— Вы у нас новичок, Лев Иванович, вам и карты в руки, — сказал Георгиев. — На хутор идти вам... — Он раздвинул шторы и рассмотрел в сумерках раннего вечера островок рощи и на отлете дымы хутора, по-осеннему невысокие.
Значит, новичок? Все верно: с тех пор как Лосев пришел в школу, минул год, но он все еще ходил в новичках. Правда, историк Кондаков пришел позже Льва Ивановича, но это никто не принял во внимание — все помнили, что Кондаков когда-то был в школе на практике, и отсчет повели с той далекой поры. Одним словом, директор в очередной раз назвал Лосева новичком, что было синонимом «молодой», «самый молодой», и указал дорогу на хутор.
Если взглянуть с кручи, на которой стоит школа, хутор без труда обнимешь взглядом: три двора, всего три, хотя слава у хутора громкая. Нет, дело даже не в имени — «Веселый»! — народ на хуторе живет озорной. Всегда был озорным, еще с той далекой поры, когда Филипп Есаулов поставил на скрещении дорог кузню и с размашистого плеча грохнул кувалдой по железу... Взглянешь на эти дома и не подумаешь, что там народ лихой живет. Стоят дома, выстроившись по ранжиру, — один к одному, хотя дома конечно разные. Все чинно, все пристойно вполне. Будто Грика с Вовкой и не сшибались. Будто, сцепившись и обвив друг друга руками, не катались в пыли, не рушили плетни, не заваливались в канавы, поросшие дикой акацией, не силились сшибить один другого с края кручи, откуда до воды долгие сажени... Хуторяне — что с них взять? Можно, конечно, пригрозить исключением, да как это сделать, если их вторую неделю в школе нет? По слухам, лежат с утра до вечера на солнышке, заголив животы, раскидав руки-ноги. Синяки коптят, раны зализывают, а их сколько ни лижи, эти раны, не слизнешь, если срок не вышел...
Однако надо идти на хутор, и Лев Иванович идет. Идет напрямик, без дороги — через выгон, жухлый от сухой травы и облысевший, через кюветы, заваленные сухим бурьяном, через яблоневый сад, который вдруг дохнул по осени терпкой листвой, через пшеничную стерню. Нет, это только издали три дома хутора выглядят на одно лицо, на самом деле они разные. Дом Грики похож на самого Грику: приземистый, крепкий в кости, весь червонно-красный, только без Грикиных красных глаз и веснушек. Наоборот, у дома Вовки определенно есть что-то Вовкино — светлоликий, он смотрит в степь с храброй бравадой. Нет, нет, два дома, как два человека, сейчас являли и свой нрав: попробуй дай волю их страстям, вовек не остановишь.