Калитка во двор Грики полуоткрыта. Слышно, как звенит кольцо, бегущее по проволоке, протянутой из одного конца двора в другой, — Грикин волкодав не дремлет. Еще слышно, как стучит деревянный молоток по листу кровельного железа, — не иначе, Грика прямит железо, заново покрывая им летнюю кухню; даже странно, как в одном человеке ужились этакий горлопан и забияка с рачительным хозяином, которому природа дала золотые руки. Лосев берет калитку на себя и, подняв сколок кирпича, ударяет по доске калитки. Видно, удар крепок — кирпич мигом обращается в пыль. Пес, бегущий вдоль проволоки, заходится в лае, кольцо вызванивает что есть мочи.
— Уймись, окаянный, треснешь от злости! — слышит Лев Иванович постанывающий голос Варвары Тихоновны, Грикиной бабки, у которой, как утверждает молва, есть еще одно имя, не столь торжественное: Есаулиха. — Уймись, тебе говорят!..
Калитка распахнута — прямо перед ним, соблюдая расстояние, стоит Есаулиха; она отводит голову, стараясь вернее рассмотреть Лосева, и не может совладать с мелкой дрожью, что коснулась подбородка, — истинно, как при студеном ветре, нет сил зубы удержать.
— Лев Иваныч, голубчик!.. — вскрикивает она, увидев его, и хватается за подбородок, желая остановить дрожь. — Так вы с переднего, с парадного крыльца — я мигом отопру...
Он стоит у парадной двери и слышит, как слепо тычется ключ в дверь, однако у Есаулихи дрожит не только подбородок.
— Опять станция свет выключила, да вы и так найдете дорогу — у вас глаза молодые... — произносит она. — Тут вот на главном перекрестке этот морозильник поставили — не хочешь приметить, да приметишь! — Она взглянула не без иронии на высокую тумбу «ЗИЛа», затянутую в сверкающую целлофановую пленку. — Очередь подоспела — не убежишь! — Она засмеялась — острота определенно ей понравилась. — Ничего не скажешь — надо!.. Цаца, конечно, но красивая... красивая цаца!.. — Она махнула рукой, открыла дверь в соседнюю комнату, быстро вошла. — Пожалуйте в залу!.. Нет, нет, переобуваться не надо — там палас, ему и кожаный каблук не страшен!..
Палас выстлал середину комнаты, вокруг поблескивает деревянный пол, тщательно окрашенный, видно, недавно. Казалось, краска хорошо взялась и отвердела, это видно по блеску... Полутьма, отстоявшаяся в комнате, приятно холодновата. В этой полутьме прохладноватость кубанской осени, настоянной на запахах молодого подсолнечного масла и яблочных джемов, на дыхании синеньких, сдобренных луком, — в чистую «залу» вход этим запахам заказан, да, видно, они непрошено прорвались, когда хозяйка метнулась из задних комнат к парадному крыльцу.
— Где вам угодно расположиться, Лев Иванович? — спрашивает Есаулиха, не забыв тронуть кончиками пальцев подбородок, который продолжает трястись. — На тахте или, быть может, в кресло? Сядете на стул? Ну, как хотите, как хотите!.. — Она подходит к окну и легким ударом в оконную створку распахивает окно — гремит болт. Лосев слышит: высвободившись, он маятником раскачивается за окном. — Что пить будете, Лев Иванович? Не скажу, чтобы в погребе был мороз крещенский, но в маркизете туда глаз не кажи и летом... Квасу, быть может, или... взвару?.. Взвар у меня знаменитый! Ну кто варит взвар на садовых фруктах! Запах не тот!.. На дичке надо варить взвар, да, да, на дичке!.. На грушах-дичках, яблоках-кислицах и жерделах — вот он взвар! Степная фрукта? Да, степная, но в ней и аромат степной, а что может быть лучше? Взвар, как хорошее вино, должен настояться!.. Сегодня самый раз — три дня... А как будете есть? Из чашки или, может, из миски? Конечно, из миски, и ложкой, ложкой, да не железной, а деревянной!.. Как вы? Готовы? Или все-таки из чашки? Ну, так и быть — пощажу!..
Она приносит чашку со взваром. Истинно, царь-чашка: раструбом, в лупатых цветах, перепоясанная золотой каймой — не иначе, из этой чашки сам Есаулов пил по утрам калмыцкий чай, безбедно сдобрив его каймаком и русским маслом. А взвар действительно хорош, густо-коричневый, пряный, устойчиво-холодный, в котором над всеми запахами заметно возобладала дикая груша — от нее и сладость, и приятная терпкость.
— Ну как, Лев Иванович?
— Хорошо...
— То-то!..
Взвар отнял все слова — не хочешь, да лишишься языка, не сразу поймешь, зачем пришел. Кстати, во дворе смолк деревянный молоток, — видно, Грика, сидящий на крыше амбара, тоже затаил дыхание, прислушавшись к разговору, который сейчас возник в доме.
— Говорю Грике: «Замани Льва Ивановича на курятинку свежую или там на бараньи котлеты...» — замечает Есаулиха, а сама бойко водит маленькой головой, все норовит попасть глазами «в фокус», получше рассмотреть, как ее слова воспринимает гость. — Да что там говорить! Холостяцкая жизнь куда какая белесая!.. Небось на завтрак бутерброд и на ужин обратно бутерброд?.. Сухомятка!.. Да разве вас заманить! — Голова остановилась — не иначе, черные пуговки Есаулихиных глаз попали «в фокус». — Небось и сейчас не так просто, а по делу, а?
— По делу, Варвара Тихоновна...
— По какому, простите?
Лев Иванович молчит минуту: непросто сказать, какое дело привело его в этот дом, хотя всю немалую дорогу, пока шагал на хутор через ссохшийся по осени бурьян, а потом стерню пшеничную, думал, как изложит Есауловым причину визита.
— По слухам, опять Грику и соседского Вовку подобрали в кюветах на большом шоссе... — произносит он, не глядя на хозяйку. — Сказывают, бились до последнего, Варвара Тихоновна...
— Был такой грех, — соглашается Есаулиха, соглашается спокойно, кажется, что улыбается даже: она ждала от учителя худшей новости.
— У одного, говорят, коленка вывихнута, а у другого — скула на затылок повернулась?..
— И это верно, — произносит Есаулиха, теперь уже не скрывая улыбки.
— Но ведь вторую неделю в школу не ходят! — вырывается у Льва Ивановича.
— Ничего не скажу — что правда, то правда, — в голосе Есаулихи появляется кротость, какой не было прежде.
— На моей памяти эта... сеча у них не впервой, Варвара Тихоновна? — осторожно осведомляется гость.
— Третья, Лев Иванович, — уточняет она.
— Соседи ведь и... не первый десяток годов? — вопрошает учитель.
— Сродственники!.. — поправляет Есаулиха. — Братья троюродные!
Лев Иванович замолкает — однако вот разговор и приступил к сути, пришел час коснуться и ее.
— А причина, Варвара Тихоновна?.. По какой такой причине пошли войной?
Есаулиха смеется, смеется в радость, обнажив желтые кукурузинки зубов, которые удавалось ей скрыть до сих пор.
— Войска под хвост попала!..
— Вожжа? — не может скрыть своего изумления Лев Иванович.
— Злая вожжа!.. — вырывается у Есаулихи.
Что хочешь, то и думай: вожжа. Конечно, можно попытаться продолжить разговор, но вряд ли он сулит новое. Есаулиха замкнулась в своей немоте: вожжа, и баста...
Лев Иванович идет к соседям. Надо минуть по пригорку дом Касаткиных и выйти к хоромине Вовки. Лосев, кажется, и не притронулся осторожной ладонью к калитке; как зазвенело, засеребрилось вожделенное колечко на проволоке — и пошло гулять из одного конца двора в другой, — нет, не волкодав, а кавказская овчарка. В «глазок», оставленный хозяевами на тот случай, если нет необходимости открывать калитку, видно, как скачет по двору, взвиваясь и цепенея, овчарка, выставив свирепую морду, странно похожую на человеческую, с провалами ярко-желтых глаз и, кажется, даже с усами и подусниками.
— Это вы, Лев Иванович? — Из глубины двора к калитке вышагивает сам Колесин, на ходу вытирая куском пакли руки, испачканные тавотом. — Прошу вас, заходите, гостем будете... — Он оборачивается к псу, который в молчаливой злобе еще продолжает вертеться на проволоке. — Ну, ну, остановись! — грозит хозяин псу, и тот действительно «останавливается» и с унылым вниманием смотрит на проходящего мимо гостя, поматывая большой головой. — Владимир уехал долечивать ногу к двоюродной сестре за Кубань, а я остался на весь дом один. — Колесин смотрит на гору, крутую, в ржавых оползнях, что встала над хутором, смотрит, не выпуская из рук пакли, которой еще и еще раз протирает пальцы, тщательно, один за другим. — А Мария Ивановна хворает: новая хворь, совсем новая — занемел хребет, занемел и закостенел, головы не повернуть, по-научному — соль там какая-то получилась... Где только она прежде обитала, эта самая соль?.. — Он смеется и аккуратно кладет паклю на выступ, образованный карнизом дома. — Никто ее не видел в глаза, а говорят соль!.. Какая она на вид: столовая или крупная, желтая, по-нашему — конская... Вот незадача: у одних — соль, у других — сахар! Поделили людей на соленых и сладких, а на самом деле, если разобраться, все наоборот: тот, кто соленый, — сладкий, а тот, кто сладкий, — вон какой соленый-пресоленый, даже горклый!.. Пожалуйте в... залу!
Учитель улыбается: и тут «зала». Хозяин оглядывает свое торжественное жилище, будто видит его в первый раз. Однако все как в соседнем доме: и буфет с хрусталем, и настенные часы с боем, и пианино у окна, и ковер на большой стене, и тряпичный арлекин посреди ковра, — чуть-чуть страшна эта страсть с болезненной точностью повторять друг друга, ни в чем не проявив своего вкуса, все обратив в копию... Будто не выходил Лосев из Грикиного дома: только легкая бархатистость пыли укрыла черные доски пианино (видно, у больной хозяйки руки не дошли) — вот и вся разница!
— Лев Иванович, согреть чайку? У нас теперь газ — я мигом! А может быть, по чарке наливки? Вишневой, конечно! Ну, как хотите, как хотите!.. Чем могу быть полезен, Лев Иванович?.. Что вас привело к нам? Владимир?.. Сшиблись с соседским Григорием?.. Да плюньте вы на все это, Лев Иванович! Кто в эти годы не дрался? Вы не дрались или я, к примеру? Перья летели! Как вспомню, от мурашек, что ползут по спине, плечи ходуном ходят! По какой причине сшиблись? А грець их знает! Как подрались, так и помирятся! Мы еще будем сидеть с вами, свесив ноги с тахты, и ломать себе голову, как их подвести к мировой, а они уже на выгоне футбол гоняют или Кубань наперегонки переплывают!.. Да что там говорить... Скула вывихнулась? Верьте мне, Лев Иванович, не успеем оглянуться — на свое место встанет эта самая скула! Да как может быть иначе? Надо понимать: шестнадцать лет! У них кровь так приспособлена, чтобы мигом болячки латать!.. Заживет, как на собаке!.. — Он вдруг умолкает, вопросительно смотрит на Лосева. — Я сказал: шестнадцать? Только сейчас подумал: то, что прежде можно было принять за шестнадцать, сейчас потянет на все двадцать... Так я говорю?