Новый посол — страница 25 из 64

— Смотришь на сцену и думаешь: фантастика, а пораскинешь мыслью — никакой фантастики, ближе театра у жизни никого нет!.. — произносил он воодушевленно, стараясь поймать своим взглядом взгляд сына. — Хочешь сказать: «Жизнь!», а говоришь: «Театр!»

Сын молчал, хотя готов был повторить за отцом: «Хочешь сказать: «Жизнь!» , а говоришь: «Театр!»...»

А пока Петухов искал ответа на свои вопросы, он шел верх, туда, где жил Хворостухин, и часами смотрел, как Пантелей Иваныч клеит парики. И то призвание: большой город, преждевременно облысевший, украсить шевелюрами! Куда как благодарно осчастливить бедных... Да надо взглянуть, какой восторг охватывал этих плешивых, когда они убегали от Хворостухина, именно убегали: вприпрыжку, вскачь, этаким галопом и аллюром... Однако что человеку надо для счастья? Шлепнул ему по темечку этаким блином с тремя волосинами и точно освободил от всех грехов, ото всех жизненных невзгод: счастлив человек! А народ валит валом. Кого только здесь нет: провизоры, зубные техники, пожарники в касках (драгоценную плешинку хранило железо), целый рой банковских чиновников, разумеется, актеры — только успевай шлепать... У Петухова начинало ныть под ложечкой: ну, с нашлепками, что скрывают от глаз людских голое темечко, все ясно, но чем покорил Хворостухин Игоря?

Петухов возвращался домой гроза грозой.

— Погоди, я понять хочу: Игорь бывал у Хворостухина?.. Ну, прежде, прежде?

— Бывал, конечно. У Пантелея Ивановича душа золотая, мы всегда были добрыми соседями...

Ненастье еще больше обволакивало высокое чело Петухова:

— Значит, душа золотая?.. Да?.. Тогда я хочу знать: а Хворостухин бывал у нас?

Она недоуменно смотрела на мужа:

— Бывал, конечно... Ну что здесь такого?

— И ты еще спрашиваешь: что такого?.. Тебе непонятно, что такого?

Он уходил из дому и принимался мерить длинными ногами пыльный двор. Он отказывался понимать: каким образом Хворостухин, заморыш Хворостухин, которому так далеко до Петухова, как от Земли до Луны, обрел такое влияние на сына, а Петухов, державный Петухов со всеми своими талантами, был предан забвению? Будто бы Петухов обратился в Хворостухина, а Хворостухин стал Петуховым!.. А может быть, существо в ином?.. А быть может, суть не в Хворостухине, а в Петухове? Ну есть же в природе такое понятие: отец. Пример дается богом, а может быть, отнят человеком? Может быть, отнят? Если же его надо вернуть, человек, например, неволен это сделать. А он, бог, не хочет. Он вообще не привык менять свои решения. Если решил, то раз и навсегда. А как теперь: изменил? Нет, конечно, И не изменит. Как обычно. Вот так-то. При чем тут Хворостухин?

Он возвращался гроза грозой. Господи, никогда не испытывал таких страстей, как ныне: Отелло, истинный Отелло!.. Старый мавр завладел Петуховым!.. Надо было одолеть бог знает какие жизненные версты, чтобы понять Отелло. Но вот незадача: сердце у Отелло стало не то. Закричит, зайдется в крике: «Как ты могла? Как могла?» А потом затихнет на диване, подобрав ноги: «Сердце порвал, сердце...» Только и спасение: дать ему наперсточек коньяка. Спасительная скляночка с коньяком была у Веры Петровны под рукой. Причастит — и точно рукой снимет все хвори. Отходит Петухова, а сама убежит на кухню. Плачет, разумеется, слезами радости и причитает: «Он любит меня, он любит!..»

Но однажды она опоздала с наперсточком желанной влаги, и Петухов отдал богу душу.

Вера Петровна застонала, заголосила:

— Он любил меня!..

Она искала собеседников — ей все хотелось рассказать, как он любил ее. Она даже пыталась взять на себя вину за его смерть. Ей все казалось: если бы в то самое утро, когда он испустил дух, она бы не пошла на рынок за капустой (была осень, и весь город квасил капусту, разумеется, в кочанах), он остался бы жив. Она повторяла многократно: «И далась мне эта капуста, о господи!» Она уходила на кладбище и часами сидела на его могиле, выкапывая отцветшие цветы и подсаживая зацветающие. Была иллюзия, что в этом пригорке земли не все погасло непоправимо.

Однако однажды она пошла на кладбище и заблудилась — ее нашли в противоположном конце города. Она растерялась до слез: «Как это я могла забыть?» Потом соседки, повстречавшиеся с нею на улице, не без изумления обнаружили, что на ее ногах нет туфель. Потом она вторглась в соседнюю квартиру и не могла понять, почему в ней нет ее резного буфета с фазанами и гроздью винограда.

Видно, ветер, разбушевавшийся внутри ее существа, обрел простор, какого прежде не было, и дул теперь изо всех сил. Он точно наждаком все полировал напропалую, все стирал: имена людей и названия улиц, даты крестин и смерти, названия городов и улиц, оставляя в памяти нечто такое, что было похоже по немыслимой пустынности и однообразию на прибрежный песок: кати сколько можешь — гладко!.. Казалось, она удержала в памяти единственное, бесконечно повторяя: «Как же мы были счастливы, как счастливы!»

Она повторяла это и тогда, когда вдруг обнаружила, что ей трудно вспомнить имя покойного мужа. Кстати, это установил Игорь, и не было границ его отчаянию.

— Погоди, мама, но как зовут отца? — спрашивал он ее, усадив рядом с собой. — Скажи: как зовут?

Она улыбалась:

— Не мучь меня!..

Он говорил с врачами. Кто-то из них сказал: «В природе нет ничего необратимого — и этот процесс обратим... Вот попробуйте...» И принялся выписывать очередную порцию лекарств. Писал, что-то нашептывая, — казалось, его перо не останавливалось. Все можно было остановить, нельзя было остановить его пера.

Пока Игорь был рядом, она принимала лекарства. Потом забывала. Но Игорь был неутомим. Он начинал все сначала:

— Так ты вспомнила имя того, с кем ты была счастлива?

Она улыбалась беззлобно:

— Не надо...

Игорь думал: вот так забыть напрочь все можно только в одном случае — если только убедишь себя, что всего этого не было, что все это ровно ничего не значит.

Как заметил он, она пополнела, даже помолодела. Но глаза были пусты. Только улыбка осталась прежней: не улыбка — сияние...

«А может быть, хорошо, что все минувшее объял в ее сознании этакий солнечный ореол? — думал Игорь. — Может, надо радоваться, что ненастье бытия так надежно ушло из всех ее воспоминаний и жизнь предстала перед нею такой светлой? Вот она и сейчас улыбается, она постоянно теперь улыбается — вон как хорошо у нее на душе...»

А она неожиданно вскрикнула, будто напоролась на железо:

— Вы только взгляните: она его взяла за руку и повела! Повела!..

Вскинула руки и медленно опустилась, зажав крик. А он стоял подле, взяв ее за руку, ощущал, как прохладна ее рука. И неодолимая мысль тревожила его: «Всесилен ветер, ворвавшийся в ее сознание, — все выдул, все сровнял с землей, все отполировал железным своим наждаком, только одно ему было не под силу — обида...» И смешно чуть-чуть, и ой как грустно. И вспомнился отец, его нехитрая пропись: «...Ближе театра у жизни никого нет... Хочешь сказать: «Жизнь!», а говоришь: «Театр!»...» Он задумался надолго, — может, самый раз сейчас сказать: «Театр!»...


ЧАДО


Итак, впереди Россия. Нет, в его решении не было ничего неожиданного. Накануне он был на могиле отца. Чудак-человек, отец готовился отойти в мир иной не один год. Нет, он не купил заранее соснового тесу, как делали это деды, не высушил этот тес на горище, не выстругал, не отнаждачил. Он сделал все по-европейски: облюбовал могильную плиту, не торопясь выторговал, а потом собственными руками высек дату рождения и смерти. На последней цифре запнулся, изобразив трехзначное: 196... Шестерка далась с трудом: «Чем черт не шутит, приготовлю себя к десяти годам, а протяну двенадцать!» Только подумать: вон в какой восторг пришел от лишних двух лет, будто бы отвоевал два десятка. Могильная плита почти год пролежала у порога их скромной хижины. Ничего печальнее не придумаешь: могила пришла к порогу дома... А сейчас плита была там, где надлежит ей быть, и все цифры были на своих местах. Последняя тоже: 1969. Небогата добавка, однако и ее жадюга природа не дала: получай, что заработал, и сматывай удочки, да попроворнее!..

У отца была своя философия смерти. Он мог сказать: «Хорошо помер сосед, куда как красиво помер: раз — и оборвалась ниточка!.. Будто и сам ухватил, как это у него хорошо получилось, даже улыбнуться успел... С той улыбкой и ушел в мир иной. Лежал в гробу и радовался. Люди шарахались: тю, ненормальный! А по мне — куда как нормальный: красиво ушел соседушка...»

В последний год все в зеркало на себя любовался. Завел себе зеркало, из которого глаза смотрели блюдцами, а нос — цибулей. Его и так господь не обидел: подарил нос дай боже!.. Смотрит в зеркало и кривит рот: «Чадо-чадушко, глянь сюда: ничего не скажешь, сильны Улютовы носами!» Ему нравилось это «чадо-чадушко» — у него не было иного имени для Степана. «Верно, сильны носами?» Возразил бы, да не можешь: что говорить, не обидел господь бог Улютовых носами — толстые, перешибленные, сплющенные в пятак. Хочешь не хочешь, да поверишь фамильной улютовской присказке: «Не было бы таких носов, пожалуй, потерялись бы в мире. Не носы — штандарты!» Да что там носы! У кого нет толстого носа! Вот глаза — иное дело: один светло-карий, другой сине-сизый, почти голубой... Но вот диво: разноглазие повторилось в Степане, разве только краски были иными: черный и ярко-голубой.

Степан спросил его не мешкая: «Улютов, как ты ушел из России?» (Отец звал себя грубо-торжественно «Улютов», да и сыну наказал: «Я — Улютов, и нет у меня иного имени».) Отец лежал на своей оттоманке, застланной паласом, которым его одарил в последнюю поездку в столицу «блошиный рынок». Солнце ушло за перевал, и тень упала на город. Быть может, на перевале было еще светло, но в город уже проник вечер, самый ранний. «Как ты ушел, отец?» В глазах отца был укор. «Ты меня никогда не спрашивал об этом прежде, — сказал он, не сводя глаз со Степана. — Боишься, что я уже не выдюжу? Не успеешь спросить?» Сыну показалось, что вопрос этот неудобен Улютову и он отводит его, взывая к состраданию. У него были причины не верить отцу, и он настоял: «Скажи, мне это важно: как ушел?» Улютов собрался с силами и повернулся лицом к стене, защитившись худой спиной. Стало ясно: не расковать молчания. Степан и прежде замечал: для отца это тайна. Сейчас Улютов убедил его в этом вновь: тайна, которую могут сберечь сомкнутые уста. Ждать пришлось недолго: Улютов в самом деле сомкнул их...