Новый посол — страница 27 из 64

Была бы Даша иной, пожалуй, обиделась, но то была Даша — она ему все прощала. Когда он умер, горе ее было безутешно. Она все крепилась, стараясь сдержать слезы, а у могилы лишилась сознания. Так уж нехитро устроен человек: тайна перестает быть тайной у открытой могилы... Степан видел эту женщину в доме почти каждый день и ничего не понимал, а увидел у могилы и точно прозрел. Она даже черным испанским шарфом покрылась, не стесняясь пройти в нем по городу.

Единственно, что отец успел наказать Даше, собираясь в дальнюю дорогу: дай слово, что женишь Степчика. Она, разумеется, слово дала. Как только свезли отца на ту сторону Изера, принялась исполнять отцовский наказ: «Степчик-чадушка, отец велел...» Да, вот так, своим голосом тишайшим, печально улыбаясь: «Отец...» Степан возроптал: «Да можно ли так? Я — сам...» — «Нет, отец велел, чадушко Степчик...» Степан еще перечил и роптал, когда она привела невесту. Русскую, разумеется. «Вот шли мимо — решили заглянуть на минутку... Знакомься: наша русская — Марина». Взглянул Степан: ничего не скажешь — русская. Длинненькая, беловолосая, в конопушках. Совсем не красавица, а что-то такое при ней. Только вот незадача: по-русски ни бум-бум. Даже интересно: очень русская, но без языка. А в остальном очень хороша. Степана и уговаривать не пришлось. Потом пришел отец Марины в шапке с цветным верхом. Видно, справил, собираясь к будущему зятю. Хотя шапка из синтетической мерлушки, но фасон русский — кубанка. Учитель химии. Отец уже на пенсии, а мать и дочь работают. Тоже учителя. Строго говоря, по здешним правилам Степан и им неровня. Как потом установил Степан, в их семье этот вопрос был исследован тщательно. Все решил первый вечер, когда Даша привела Марину в дом и по старой памяти сыграли втроем в «шестьдесят шесть». Вернувшись домой, Марина сказала отцу и матери что-то такое, что разом решило дело. Одним словом, химики — они на то и химики, чтобы все понимать. Согласие было дано. Через пятнадцать месяцев родился Олег и скрепил союз. Казалось, все были довольны, но больше всех — тетя Даша. Да, теперь ее можно было называть тетей.

Тетя Даша и в новом положении Степана считала себя самой близкой: отец точно перепоручил ей свои обязанности и свои заботы. Она все порывалась узнать о жизни Степана больше, чем он говорил ей. Она могла спросить его: «Степчик-чадо, что-то разнесло тебя, как опару на горячей плитке, — как сердце, не давит?» Что ей скажешь? И в самом деле, его несло как на дрожжах, и это восприняло сердце. Если ускорял шаг, давала знать одышка. Прежде взлетал на пятый этаж без передыху, сейчас должен был остановиться и дать отдохнуть сердцу. Одним словом, вместе с болью сердца тревога поселялась в груди. Появилась боязнь: как бы не оборвалось там что-то такое, что держится на одной ниточке.

— По-моему, он не ответил на письмо Фроси — я как-то видела это письмо в его столе... — сказала Дашенька Степану. Тетка Ефросинья, Фрося, Фросинька, сестра отца, если была во здравии, все еще не теряла надежды получить ответ на свое письмо. Да, вопреки ее шестидесяти годам, тетку Ефросинью могли назвать Фросинькой — она была младшей в семье отца, а у младшего года растут не так шибко.

— Написать ей? — спросил Степан.

— А что? — вдруг непонятно встревожилась Даша. — Почему не написать? Напиши, чадушко, напиши...

Этот разговор способен был и обеспокоить, и чуть-чуть насторожить. Нет, не все так просто, как могло показаться. Да так ли важно для тети Даши, что приезд Степана в Россию обрадует близких отца? Много важнее, что Степан прольет свет на некую тайну, которая остается тайной и для Даши. Она, эта тайна, слишком взбаламутила спокойное течение жизни Даши. По природной своей деликатности Даша не решалась говорить об этом прямо, но осторожно наставить Степана и, быть может, даже подтолкнуть к поездке в Россию она не считала зазорным.

Пошло письмо к Фросе, и тут же был получен ответ — она приглашала Степчика на свое кубанское пепелище, в стольный град Белая Поляна.

Сомнений почти не было — надо ехать, оставалось уложить вещи.

Степан уже готов был захлопнуть чемодан, когда в памяти встал тот сумеречный день в России, рельсовые пути, полузанесенные снегом, и звенящий удар железной трубы о рельсу, удар такой силы, что, ударившись, железная культя завертелась волчком по насту... С тех пор прошло лет двадцать, а этот звенящий удар и верчение трубы на отвердевшем снегу впаялись в память. Сын готов был защитить отца. У Степана ничего, кроме интуиции, не было. Ему виделась всемогущей эта интуиция, и хотелось опереться на нее. «Он невиновен, он невиновен!» — повторял Улютов и, как некогда отец, вертел перед носом круглое зеркальце. И еще: «А ведь он уехал из России как раз в те сорок годов, в какие я в Россию еду!» — вдруг сказал Степан себе, и от этого стало страшновато. «Да надо ли ехать? — спросил он себя. — Надо?» Но действовала и иная сила, сила неодолимая, она была похожа, эта сила, на коня, который в галопе вырвался на степную дорогу; заставить его врасти в землю — значит переломать ноги. Улютов получил паспорт, купил тетке зонтик с шелковым плащиком — и айда. И вновь, наверно в последний раз, прорвался этот голос остерегающий: «Да надо ли ехать? Надо?» Но теперь и подавно он не мог остановиться — в руках был чемодан. Вот только сердце затревожилось не на шутку: зажмет и не отпускает. Как будто такого прежде не было. Все было, а такого не было.

Поезд подходил к Белой Поляне на заре, а с полуночи он уже не спал. Все думал: в окнах турлучного домика Фроси уже горит свет. Небось за день намаялась всласть и легла спать засветло, наказав старенькому будильнику поднять ее задолго до того, как заревой ветер сдунет с неба последнюю звездочку. А может, повесила уже на дом гиревой замок и заторопилась на вокзал. Отец говорил, что на Кубани холодные рассветы. Как там Фрося? Небось идет на вокзал, время от времени поглядывая на небо. Вот она выбралась на платформу и поднесла сомкнутые пальцы к глазам, как умеют смотреть вдаль степняки: не пропал ли в предрассветной тьме ненароком зеленый огонек, открывающий поезду дорогу, не разметал ли ветер шум идущего поезда?

— Степчик, ты это, ты?.. — Он еще искал ее взглядом в толпе, стараясь опознать, а она уже неслась ему навстречу. — Вижу: ты!.. — Она все норовила выхватить у него из рук чемодан, вскрикивая и неожиданно переходя на шепот. — Веришь: как две капли воды... Ну, погляди на меня, погляди... Господи, и глаза вроде разные!..

Только сейчас он и мог рассмотреть ее: не без труда в ней угадывалась Улютова. Разноглазия не восприняла Фрося, однако нос, знаменитый улютовский нос, был при ней. Она будто отрекалась своей внешностью от фамильного, коренного: и Улютова, и не Улютова. Все-таки у природы тут своя философия — поделила людей на кланы, отметив каждый клан своим знаком: перешибленный нос, сплющенная губа, незримая косинка в глазах, сивая щетина, ухо без мочки, разноглазие. Может быть, у Фроси и улютовская натура, да лицо не восприняло этого — открестилась Фрося от улютовской родни!

— Егорыч, Егорыч, подсоби донести клажу! — крикнула тетя Фрося во тьму, крикнула наобум, и из предрассветной тьмы вылетел на свет человек в соломенной панаме и, выхватив из рук Степана чемодан, помчался по пыльной дороге, прихрамывая, — был бы он не хромым, пожалуй, не побежал бы так шибко. Но Егорычу было скучно пребывать во тьме. Впереди горел фонарь, очертив вокруг столба круг света.

Егорыч вбежал в границы света и, оглянувшись, опустил чемодан. Человек стоял под фонарем, разводя и сводя руки, точно хотел сказать что-то и не мог.

— Убей меня господь, отшибло памятки, Ефросиньюшка!.. — вырвалось у него неожиданно, и, ткнув ногой чемоданишко, он пустился наутек. — Прости мою душу грешную, Ефросиньюшка, ой, прости!.. — крикнул он, оглянувшись, и припустил еще шибче.

Фрося обомлела: со стыдливой тревогой она смотрела на чемодан, что Егорыч хлопнул в пыль.

— Не иначе... хватил лишку Егорыч! — вдруг нашлась тетя Фрося и, кинув на худое плечо чемоданишко, попробовала продолжить путь, будто ничего не случилось, да только немощно потопталась на месте: видно, нелегка была ноша для Фросиных лет. — И не проси — не отдам!.. — воспротивилась она, когда Степан попробовал снять чемодан с ее плеча, — сделал бы это раньше, да происшедшее словно обухом оглушило его: что стряслось с Егорычем? Не очень-то было похоже, чтобы он был пьян. — Без Егорыча, пожалуй, сноровистей! — воспряла Фрося. — Свернем за угол — и под гору... она ударила ладонью о ладонь, засмеялась. — Под уклон хорошо — пошагаем, как молодые! Верно, Степчик?.. Ты что... расстроился?.. Махни рукой и пройди мимо...

Значит, махни рукой? И рад бы махнуть, да руку, пожалуй, не поднимешь: сердце точно приморозило, не то что рукой махать — плечом не поведешь...

Когда они подходили к домику Фроси, ему показалось, что едва видимая тень шарахнулась во тьму деревьев и исчезла там бесследно, как в пучине: лица человека он не видел, но белую панаму рассмотрел — не Егорыч ли? Да только ли Степан узрел? Должна была увидеть и тетя Фрося. Наверняка увидела! А если увидела, почему повела себя так, будто ничего не видела?

Фрося отперла дом, сбросила болты со ставень. В доме пахло просыхающей глиной и известью — добрые запахи дома, который вот уж несколько дней ждал гостя. Уходя на вокзал, тетя Фрося выставила на стол пироги, прикрыв их льняной скатеркой, — сейчас скатерка была сдернута, и главам открылось такое, что ахнешь. Но ахать, честное слово, не хотелось: мужичок в белой панаме не шел у Степана из головы.

— Ну, что... мы так и не выпьем по чарке? — запричитала тетя Фрося. — За приезд, за встречу?

— А может, перенесем на утро, Фрося, а? — Степан понимал, что горше слов не придумаешь в эту минуту, и все-таки говорил.

— Ты хочешь, чтобы я одна пила? — Она освободила бутылку от пробки и лихо ткнула горлышко в одну рюмку, потом в другую. — Бывай здоров, Степчик! — Она опрокинула рюмку, утерла указательным пальцем губу. — Хорошо!