Новый посол — страница 28 из 64

— Закусывай, закусывай, тетя Фрося! — сказал он. — Сожжет все внутри!..

— До сих пор не сожгло, а теперь сожжет? — засмеялась тетя Фрося в охотку — она задержала сухую ладонь чуть пониже груди, там, где, по ее разумению, копилась влага огненная. — Не истратить бы тепла!..

Он выпил и потянулся к бутылке, чтобы налить по второй.

— Нет, с меня хватит, — остановила его руку Фрося. — Утром картошку копать. — Она прошла в соседнюю комнату. — Я положу тебя в спаленке, а сама лягу тут, — произнесла она и щелкнула щеколдой окна — потянуло свежестью. — Вот так-то лучше — не могу спать при закрытых створках!.. — Она дождалась, пока он войдет в спаленку. — Видишь, гвозди́ки? — она протянула невесомую руку к окну. — Специально посадила здесь: хорошо сплю, когда цветут гвоздики, — я их чую...

— Ты бы рассказала о себе, тетя Фрося: как жила-поживала, вон сколько годов осталось позади!..

— Биография! — не скрыла она радости. — Биография! — пришла она едва ли не в восторг. — Тридцать лет простояла у токарного станка, а теперь пошла на пенсию — вот и весь сказ! — Она пригнулась, не отрывая глаз от раскрытого окна. — Тут моя биография, налицо — гляди, гляди!.. — Она вновь протянула невесомую руку к окну, и он рассмотрел чуть повыше гвоздик словно поставленные впритык трубы завода. — А теперь ложись — с богом... — Она встала над раскрытой кроватью — сырость, что вошла в дом, разбудила дыхание чистых простынь, напоенных запахом поля, что легло за Фросиным огородом. — Спи и ни о чем не думай!.. — произнесла она и вышла из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.

Не странно ли, что Фрося ни разу не помянула отца, ни единого... Где-то за обширным полем, что легло вокруг, стучали поезда, и не было спасения от запаха гвоздик, растревоженного холодной росой. Он долго ворочался — укладывал сердце. На какой бок ни повернешься, оно точно торчит из-под одеяла. Наконец исхитрился, отвел левую руку и высвободил сердце, уснул. Он проснулся; неслышно, стараясь не потревожить Фросю, вышел из дому. Взглянул на небо и едва не задохнулся от волнения. Если в мире было что-то торжественное, то вот это кубанское небо в этот заревой час. Явилась мысль, ошеломившая и его: как ни многообразен мир, он был целен именно в своей красоте... Как же эта мысль не пришла ему раньше и кто повинен в этом: его отчая земля, отчая?.. Прервалось дыхание: отчая... это отец? Он закрыл глаза, и тишина будто вошла в него: что же сотворил отец, чтобы совершилось то, что совершилось?.. Вот так бы стоял с закрытыми глазами вечность: что сотворил?

Его разбудили голоса, которые задуло с огорода в открытое окно.

— Ну, куда ты с ним подашься, Ефросинья, что покажешь? — спросил мужской голос.

— А что мне казать? — переспросила она. — Поведу в город!

— Ну что ж, веди, и я там на него одним глазом взгляну...

Посреди картофельного поля, которое на добрую треть было уже изрыто (уму непостижимо, да спала ли нынче Фрося?), стояла добрая хозяюшка с лопатой в руках, а рядом с нею — человек в свитере. Человек был немолод, и все лицо было в мешочках. В них, в эти мешочки, точно стекали невеселые слезы старости — у глаз и щек, все мешки.

— Веди, веди его... Улютова-Лютова! — вымолвил человек с непонятной горячностью и ушел с огорода.

Так и сказал: Улютова-Лютова, и от этого мурашки пошли по спине.

Фрося пониже надвинула на лоб косынку, чтобы уберечь лицо от утреннего солнышка, и налегла на лопату — дело спорилось, во Фросиных руках была и сноровка, и сила.

— Собирайся, Степчик, покажу тебе наш базар! — крикнула она, приметив его в открытом окне. — Я там поставила тебе на грубке глечик с молоком — пей, и пошли!..

— Это что за старик стоял на огороде? — спросил он Фросю, когда она вернулась в дом. — Лицо такое... в мешочках...

— Климов, Лука Лукич, наш сосед давний... прослышал про твой приезд, хотел узреть...

— Это каким образом прослышал? — спросил Степан. — Не ты ли сказала?

— Убей меня господь — не я!.. — взмолилась она и вдруг просияла: — Егорыч!.. Эко шумлив человек — колокола!

Но ничто не способно было испортить ей настроения — даже вот это со смыслом оброненное — «Улютова-Лютова». Она надела крепдешиновое платье в лупатых цветах, кинула на плечи шелковый платок, дала гостю кошелку.

— Или взять зонтик, что ты мне привез, а? — выглянула она в окно. — Вон как занепогодило небо — возьму! — Она открыла и закрыла зонт, проверяя его исправность. — Пошагали, пошагали! — восторжествовала тетя Фрося. — Пошагали, как молодые! — Она засмеялась счастливо.

Фрося защелкнула окна на нехитрые свои щеколды, заперла дверь, и они пошли, но им не суждено было далеко отойти от дома: справа от старой акации, что росла у обочины улицы, вдруг отделилась старуха с толстой палкой в руках и в просторной льняной рубахе.

— Вот тебя мне как раз и надо — третий час жду тебя не дождусь! — закричала она что было мочи, обратившись к гостю, и выронила палку. — Гляди сюда, гляди! — Она затряслась всем телом, голова ее пошла ходуном. — Нет, не отвертайся — гляди! — Она нагнулась с проворностью завидной и, ухватив обеими руками рубаху чуть пониже ворота, стянула ее, обнажив плечо. — Видишь? Нет, нет, видишь! — Белое в буграх плечо было рассечено наискось красно-лиловым шрамом — годы не стянули шрама; наоборот, он распластался, изуродовав руку. — Вона, Лютый, — твоя работа!

— Так то ж не он! — закричала Фрося. — Пойми, неразумная, — не он!

— Он, Лютый, и... оки разные! — ответила старуха и пошла плечом на Степана, располосованным плечом.

— У-у-у... бесстыжая! — возмутилась Фрося и в великом смятении ударила Степана ладонью в спину. — На нее стих нашел, идем, идем, Степчик! — Она вырвала кошелку из рук Степана, поволокла гостя к дому. — Блаженная!

Фрося с силой втолкнула гостя в дом, дала волю гневу, — видно, старуха все еще была рядом.

— Уходи, уходи подобру-поздорову, бесстыжая! Перед мужиком заголилась, о-о! — вознегодовала Фрося и, обратившись к Степчику, выкрикнула в сердцах: — Да не гляди на нее, срамницу, то ж Падуниха, Падуниха!.. — Она хотела ее наречь пообиднее, да устыдилась, — Иди, иди, Степчик, домой, там у меня вареники со сливами... — добавила тетя Фрося, спасая положение.

Они сейчас сидели над миской с варениками, и великая немота владела ими, неодолимая немота.

«Вот оно — возмездие, — подумал он. — Как ни крути, а воздалось! И слова какие-то странные идут на ум: чадо, чадо-чадушка, исчадие... В том, что произошло, есть сила инерции — раскрутилось, развихрилось, разбушевалось! Не иначе, в инерции сокрыты силы центробежные, они безглазы, эти силы, и действуют напролом, не было случая, чтобы их удавалось остановить... А может быть, все в ином? У греха длинная жизнь, длиннее, чем жизнь того, кто его совершил, — он, грех, может рикошетом достать и сына. Мысли отца — это было доступно? Должно быть, доступно, как, очевидно, и иное: когда это касается многих, сила памяти удесятеряется».

— Что же это такое, тетя Фрося? — спросил он, стараясь заглянуть ей в глаза, которые она надежно упрятала. — Что такое?

— Не знаю, Степчик... — вымолвила она и вновь схоронила глаза, схоронила поспешно.

Так ли не знала Фрося, как хотела показать? Не знала или не хотела открыться? Надо понимать: открыться — значит признать, что положение его в этом городе безвыходно... Сдавило сердце, вздох стал коротким. Все казалось: вздохнешь поглубже — и порвешь сердце.

Он вспомнил, что минувшая ночь была у него тяжкой. Сердце точно окаменело. Знал: должен крикнуть и вернуть ему живую кровь, но не было сил крикнуть. Так и доспал остаток ночи с каменным сердцем...

— Пойдем в церкву! — осенило Фросю. — Видишь купола? — она простерла руки к окну, за которым во мгле непозднего утра нерезко очерчивались купола церкви. — Пойдем, Степчик, бог милостив!.. Пошагаем прямиком через подсолнухи!

Ему показалось, что Фросю осенило не зря. Ничего не зная о жизни Улютовых на чужой стороне, она точно проникла в ее смысл, точно увидела и молельный дом на спуске к Изеру, и удары самодельного колокола, и походы с доброй Дарьюшкой к заутрене и вечерне... Нет, не случайно вдруг пробудилась у тети Фроси мысль о церкви — в этом виделось прозрение...

Они пошли. Едва ли не тайком нырнули в подсолнечное поле и поплыли. Солнце уже разогрело подсолнухи. Они пахли знойной пылью. Как ни густы были подсолнухи, тут была своя тропа, хорошо протоптанная, — не иначе, этой дорогой ходила в церковь не только Фрося. Но тропа была безлюдна — все, кому надо пройти к церкви, уже прошли: видно, служба началась.

Он вдруг остановил ее посреди подсолнечного поля: казалось, только здесь и след было спросить ее об этом — лучшего места не было.

— Тетя Фрося, только скажи мне правду, скажи мне...

Ее глаза вдруг покраснели:

— Да ты что, Степчик, ты что?

Он протянул к ней руку — Фрося отпрянула, испугавшись, и рука повисла.

— Скажи мне, что он тут сделал, скажи мне...

Она заплакала:

— Ой, не пытай меня о нем, Степчик, не надо. — Она немощно подняла над головой кулаки. — Не пытай, не пытай... — Она побежала по тропке, не оглядываясь. — Не хочу я о нем, не надо...

Он подумал: не случайно она о нем еще не говорила.

Она умчалась, а он продолжал стоять посреди подсолнечного поля. Не шла из головы эта старуха, плечо которой раскроил лиловый рубец. И этот ее крик: «Вона, Лютый, — твоя работа!» Он едва удержал вздох. Царство небесное родителю — оставил по себе след огненный... не выщелочить этот след, не вырубить.

— Прибавь шагу, Степчик, прибавь!.. — крикнула Фрося, появившись в конце тропы.

Церковь точно вынырнула из мглы, белостенная, чисто выбеленная, — от стен тянуло ветерком, напоенным известью. На паперти сидел убогий человек с костылем и ел пирог — пирог был толстым, как принято здесь, с прихваченной огнем густо-коричневой краюшкой. Увидев тетю Фросю с гостем, он остановил кусок пирога у раскрытого рта и точно призвал в свидетели прихожан, что стояли нестройными толпами вокруг и неожиданно расступились, расступились молча, — они поднялись на паперть, протиснувшись в эту щель, образованную расступившейся толпой.