Новый посол — страница 30 из 64

— Костя! — крикнула Викина мама, останавливаясь. — Ты слыхал: украли цыганочку...

Костя даже не поднял головы.

— Украли? — переспросил он отсутствующим голосом и захрустел этими противными тыквенными семечками.

— Да, украли и сейчас освобождают, — молвила Викина мама, а сама подумала: даже история с цыганочкой не может его увлечь!.. И еще подумала: интеллигентных девушек крадут комбайнеры, а эти... десятиклассники зубрят тригонометрию и стоят у паровозных топок.

— Странно, но Костя ваш стал ко всему равнодушен... даже обидно равнодушен! — воскликнула Ольга Николаевна,

— Что вы сказали, миленькая? — подала голос Вера Савельевна.

— Я говорю: ко всему... равнодушен! — принялась объяснять Викина мама.

Вера Савельевна изредка поглядывала на племянника и вздыхала, — он разделся по пояс, и его смуглые плечи (оказывается, на паровозе солнце печет немилосердно) были грозно приподняты.

— Нет, Ольга Николаевна, я бы не сказала... — возразила Вера Савельевна. — Нет, — добавила она. Ее явно не устраивала философия Ольги Николаевны.

А Вика слушала маму, и у нее возникало желание провалиться в тартарары. Какой все-таки нелепый спор затеяла мама! Вика вошла в дом и стала у окна, затенив себя шторой. Костя продолжал мыться. Он весь задымился и оброс пылью на своем паровозе, но, странное дело, это не вызывало у Вики отвращения. Наоборот, ей было приятно смотреть, как обильная пена чернеет на его руках и, скатываясь, обнажает смуглое тело. Руки у него сейчас как у мужчины — крепкие, перевитые мускулами, глаза горячие, какими они не бывают у детей. Но по-прежнему Костя нелюдим и диковат. В эти две недели, как Вика приехала на Кубань, Костя видел ее каждый день, но только однажды, столкнувшись с нею в калитке и чуть не измазав ее своей задымленной спецовкой, произнес: «Выйди из калитки, москвичка...» — «А я не москвичка, — ответила Вика. — Я теперь живу в Мытищах...» — «А это все равно...» — заметил Костя. «Все равно, да не все равно», — бросила Вика. «Словом, выйди, а то вымажу», — сказал Костя без улыбки. «Ты вымажешь, а я отстираю, — улыбнулась Вика. — Ну, вымажь». — «Да? — сказал Костя. Он явно не знал, что ответить, в решительную минуту ему и прежде не хватало слов. — Нет, кроме шуток... выйди из калитки, москвичка!» — наконец произнес Костя. Она уступила, и он прошел во двор, прошел не оборачиваясь, а Вика поругала себя за то, что уступила. Надо было стоять в калитке до конца — пусть вымажет. А потом, когда Вера Савельевна упросила Вику помочь ей оборвать вишни, Вика обнаружила, что на дереве поодаль сидит Костя. Они просидели на деревьях молча, Костя и Вика, пока не настал вечер, благо Вера Савельевна дала им добрые корзины, и заполнить их было не просто. Солнце ушло с неба, и настал вечер. Все казалось, что это не солнце, а пастух ушел за дальний увал, ушел и лег в траву, а на луг, который и глазом не обнять, высыпало звездное стадо. Все чудилось, что пастух вернется и крикнет, оглядывая луг из края в край: «Ого-го-го!», а на самом деле он ушел прочно — полоска света проточилась на западе и погасла. А Вика слушала, как хрустит Костино дерево и на землю сыплются сухие листья, и ей хотелось сказать: «До каких пор ты будешь сидеть там, на своем дереве, и молчать?.. Слезай и помоги сойти мне...» Но она молчала, да и Костя не подавал голоса. Может быть, она сошла бы с дерева сама, да корзина была тяжела. Наконец она услышала, как Костя спрыгнул с дерева, спрыгнул и осторожно снял корзину с вишнями — видно, корзина была прикреплена к дереву ремнем. Снял корзину и пошел с нею прочь. «Костя!» — крикнула ему вслед Вика. «Что?» — ответил он. «Вот так ты меня и оставишь висеть на дереве?..» Он было поставил на землю корзину, потом взял ее обратно. «Я сейчас... тетю Веру пришлю...» — «Не хочу я твоей тети Веры! — крикнула Вика. — Возьми корзину и дай мне руку». Костя взглянул на корзину с вишнями, не зная, нести ее или ставить на землю. «Я сейчас... тетю Веру!» — сказал Костя. «Возьми свои вишни, или я их брошу!» — закричала Вика. Костя поставил корзину, подошел к дереву. «Ну... давай!» Вика передала ему корзину. «Теперь помоги мне сойти». — «Как... я помогу?» — «Я прыгну, а ты лови!» — «Что ты, Вика?» Но не успел Костя поднять глаз, как затрещали ветки и Вика рухнула с дерева, разумеется, на землю. «Ах ты... деревянный! — закричала Вика. Не мог подать руки!» — «Да что ты, Вика?» — вымолвил он, не зная, подымать ее или оставить так лежать на земле. «Какой же ты, Костя...» — произнесла она и пошла прочь — ей стоило немалых усилий, чтобы не обнаружить, как болит у нее нога. Вот и теперь: украли цыганочку, вся улица встала на ноги, вон как она бушует сейчас, а он прилепился к книжке и ест свои тыквенные семечки, без конца ест эти семечки, — бывают, однако же, дурные привычки.

Пришла ночь, а с нею и черное небо, запорошенное звездным пшеном, и тишина, и неумолчный шум Кубани, и ветер, идущий от реки, и гудение летучих мышей, тревожно мечущихся над купами деревьев и крышами.

Пришла ночь, а улочка не уснула.

Из-за высокого забора, за которым жил Жора, из негустой мглы деревьев, поднимающихся над забором, из душной темноты доносился сдержанный смех и голос баяна.

Что мог означать этот смех и этот голос баяна?

Вика стояла у мостика, а Ольга Николаевна — у кромки тротуара. Как можно уснуть в эту ночь, когда неизвестно, что будет с цыганочкой: погибнет она в железных объятьях злодея или все-таки будет вызволена? В тому же не ясна судьба старой Акимовны: вот уже три часа, как вошла она во двор Жоры в надежде вернуть дочь и пропала.

Приехал на своем бензовозе старший брат цыганочки Егор и, поставив машину, с робкой степенностью приблизился к толпе.

— Как же это так... вышло? — развел Егор свои смуглые руки. Не было на Набережной парня сильнее его, как, впрочем, не было и степеннее его. Силу свою семья отдала Егору, дерзость — Степику. — Как же это? — повторил Егор, но никто не ответил ему, только бедово сверкнул на брата своими глазищами Степик, точно хотел сказать: «Там, где люди вечерят, ты еще к обеду не собрался».

Егор смутился и полез за цигаркой.

Наконец в толпе осенило кого-то:

— Коли выручать невесту, то с вечера... К утру делать нечего!

Эти несколько слов вернули Степику энергию и злость. И с новой силой загудели кулаки по воротам:

— Куда мать дел, Жорка?.. Отдай!

Калитка открылась, и чья-то рука, властная и осторожная, дала возможность матери выбраться.

Акимовна оглядела сыновей, и слезы выкатились у нее из глаз. Она сняла черный платок и вытерла мокрое лицо, но платка не надела, а, бросив его через плечо, пошла к дому. Она шла тихо, и два ее сына, Егор и Степик, молча следовали за нею. Они пересекли улицу и вошли в свой большой, заполненный серой виноградной листвой двор. Вошли и закрыли на железный засов калитку. И никто не мог понять в толпе, которая решительно не хотела расходиться, что означал скорбный взгляд матери: гнев или робкую покорность судьбе.

И Вика вернулась к себе. В глубине двора, точно заколдованный, сидел Костя. Он грыз свои тыквенные семечки, читал и делал записи — глаза были прикованы к книге, а карандаш двигался сам по себе.

— Ну как, выпустили они мать? — спросила Вику Вера Савельевна с веранды.

— Мать цыганочки пошла к себе — она была очень печальна, — произнесла Вика громко, так, чтобы растревожить не только Веру Савельевну, но и Костю, но он даже не отнял глаз от книги. — Ах, милая Вера Савельевна, я так ненавижу сейчас этого Жору... так ненавижу... — это Вика сказала специально для Кости.

— А при чем тут Жора? — спросил он.

И Вика вдруг еще больше возненавидела Жору — ей захотелось обозвать Жору самыми обидными словами.

— Так это же... так непорядочно, так... — воскликнула Вика, и у нее вдруг в горле пересохло. — Против воли девушки... против...

— Жора — настоящий человек, — сказал Костя. — Настоящий, — подтвердил он. — Только таланта своего не понимает — ему надо на паровоз, а он рванул на комбайн... И потом...

— Ну и что... потом?

— Да много ли ты понимаешь в жизни? — махнул рукой Костя. — Того хлеба, что нынче намолотил Жора, тебе и твоим Мытищам на зиму хватит...

— Так уж... на зиму?

Сказал и вошел в дом, вошел и закрыл за собой дверь, точно ему было все равно, что ответит на это Вика, точно в решительную минуту у него не хватило слов. Теперь Вике хотелось все самое обидное сказать Косте. Ее душила обида, нет, не за цыганочку, за себя. Все-таки этот Костя со своими тыквенными семечками и наивной любовью к паровозу (надо же в век спутников влюбиться в такого ихтиозавра, как паровоз!) — все-таки Костя совсем деревянный.

Вика вернулась к себе разбитая. Она едва дотянулась до окна и открыла его. Открыла и легла. Окно выходило в соседний двор. Где-то там, в густой мгле виноградных листьев, было окно, и за ним — мать цыганочки. Сказала она уже заветное слово своим сыновьям или все еще молчит? Наверно, и она распахнула ставни. Сидит у окна и смотрит в полумглу. Или говорит все-таки с сыновьями? Если прислушаться, можно услышать какой-то странный звук. Это ест дыню Вера Савельевна или мать цыганочки беседует с сыновьями?

— Ну, не буду я Степик, если его не покалечу. Вот увидишь, мать! — услышала Вика голос младшего брата цыганочки. — Не буду я Степик...

И в ответ раздалось что-то робко-жалостное, что молило и убеждало, но что — понять можно было только по тону, по интонации. Вике стало страшно. Она метнулась к окну и закрыла его, а потом долго дрожала под своей простынкой и не могла согреться. Она не думала, что Степик, знаменитый Слепик, самый бедовый человек на всей Набережной, жил где-то рядом, совсем рядом. Она уснула, когда побледнела ночь и далеко-далеко за Кубанью, над взгорьем (оно видно из окна), торжественно и легко накалилась рассветная звезда. Звезда накалилась, и, точно в теплую воду залива, нагретую за день (такая вода в заливчике у рощи), легла Вика. Ей приснился сон: степной проселок, застланный толстым пологом пыли, подсолнухи у дороги, вечернее солнце, но все еще горячая тишина, и два человека, медленно идущие друг на друга, и голос: «Не буду я Степик, если не покалечу... не буду я Степик...»