Он плохо помнит отца, но в том немногом, что сберегла память, отец рисовался ему чем-то очень похожим на тетку — такой же хлопотливый.
— Ну заходи, родной, заходи... дай я на тебя погляжу... Значит, токарь... рабочий класс, значит? А я тебе и светелку оборудовала, все честь честью... как взрослому человеку... начинай, хозяйнуй!..
— Вот отосплюсь, тетя Нюся... тогда... — улыбнулся он.
— Как знаешь, как знаешь... — У нее была хорошая присказка, чем-то очень похожая на нее, на ее добрую натуру: «Как знаешь...» В этой присказке было милое радушие и уважение к человеку, к его уму, совести. «Как знаешь...»
Он спал, а она тихо ходила по хате, останавливаясь, радостно вздыхая, прислушиваясь к ровному дыханию Владика. Вдова, бездетная душа, тетя Нюся пришла сюда после войны с родной Полтавщины, отыскивая по следу двух своих осиротевших племянников, и поставила эту хату на круче, над Урупом. Изредка, «набегами», бывала она в авиагородке у племянников, баловала их ряженкой, запеченной в своей нехитрой, наскоро сложенной русской печи, тешила себя мыслью, что младший из братьев переберется к ней, соорудит семью, даст жизнь тете Нюсе и ее дому, который как перст торчал на круче, обдуваемый приречными ветрами. А пока ждала и с робкой неприязнью смотрела на небо. Где-то в глухой его утробе, как майский гром, робко гудящий и все-таки грозный, возникал гул самолета. И с немой скорбью тетя Нюся отнимала глаза от неба и смотрела на землю, такую же, как небо, жесткую и обескровленную: на круче земля плохо удерживала влагу. Что-то невесело-бедовое чудилось ей в этом гуле. И она ниже сгибалась над землей, будто ею хотела защититься от неба, только ею. Андрей был для нее этим небом, которого она страшилась и не понимала, Владик — землей, он был ей ближе... Все лучшее, что она ждала от жизни, она связывала с ним, с его приходом в ее дом... И вот он пришел.
Он спал до полудня, а потом они сидели с ним во дворе за столом, и она угощала его яичницей с помидорами. Молодая яблонька над его головой давала мало тени, но Владик не замечал этого. Он ел яичницу и запивал ее холодным, из погреба, молоком.
— Вот куплю комбинезон, пару кирзовых сапог да кепочку — чем не рабочий, тетя Нюся?.. — глядел он веселыми глазами на тетку.
— Как знаешь, Владенька, как знаешь... — говорила она, совсем охмелевшая от счастья.
А наутро тетя Нюся впервые проводила Владика на завод. Она подняла его на заре и, пока тот мылся, накрыла стол. Потом он пришел на кухню, где на маленьком столике, край которого был укрыт рушником, стояла глиняная миска, полная холодных вареников со сливами — Владик любил вареники. Он ел, ел много, с аппетитом, как должен есть рабочий человек, отправляющийся на завод, а она сидела поодаль и смотрела на него — ей было приятно.
А когда он взял кепку и собрался идти, она вынесла из погреба дыню-камовку. Он с ужасом шарахнулся в сторону:
— Да куда я с этой дыней, тетя Нюся?..
Тогда она закатила дыню обратно в погреб и, тщательно разорвав надвое большую цирковую афишу (в доме все завертывалось в афиши — и как они попадали в дом?), уложила рядком оставшиеся вареники со сливами.
— Не надо, тетя Нюся, — попробовал возразить он.
Но тетя Нюся настояла, и он взял, однако дошел со свертком лишь до первого пустыря и, обернувшись по сторонам — никогда в жизни ему не было так страшно, — сунул сверток в траву и, не оглядываясь, побежал к заводу.
А когда вышел из заводских ворот с приятной усталостью в плечах, вдруг захотелось не к тете Нюсе, а в авиагородок, и не к брату (да, не к брату — Владик должен был в этом признаться), а к Капе. Он пошел домой с намерением переодеться и идти в авиагородок и был несказанно обрадован, когда дома застал Капу и Андрея.
— Эх ты... — стиснул Андрей брата. — Утром кликнул его, а постель пустая...
— А я и сам не пойму... чего это я вдруг надумал? — развел Владик руками, и в ту минуту ему действительно казалось непонятным, почему он поступил так.
А потом Андрей сидел с тетей Нюсей под молодой яблоней и ел ряженку, а Капа упросила Владика показать свою комнату.
— Как у тебя светло, и этот вид на рощу, Владь! — восхищенно заговорила Капа. — Нет, мне нравится у тебя... Только стол ты придвинь к окну и раскрой занавески, будешь заниматься — нет-нет да взглянешь в окошко. Вон как хорошо!.. И рощица, и Уруп...
Она точно открыла ему глаза, и он увидел то, что не замечал прежде. «Почему так? — удивился он. — Я смотрю на все ее глазами. Почему?»
А она продолжала оглядывать комнату.
— Здесь у тебя будет полка с книгами — ты протянет руку и достанешь, не вставая из-за стола, а здесь — лампа, надо сделать на длинном шнуре...
Он молча наблюдал за нею, думал: «И совсем моя комната не так хороша, как она хочет это показать. Чтобы не огорчать меня, Капа чуть-чуть приукрашивает. Но зачем она это делает... «Чижик!.. Милый, хороший Чиженька, как же я тебя люблю!.. И совсем моя комната не так хороша. Ты хитришь, а я понимаю, Чижик...»
Они ушли, и тотчас кто-то постучал в окно Владика. Он раздвинул занавеску: ну конечно же это были они — Капа и Андрей. Постучали и пошли дальше, даже не дождавшись, пока Владик подойдет к окну. Они шли сейчас через дорогу и говорили о чем-то своем, положив руки друг другу на плечи. Они уже забыли про Владика, и не только он, Андрей, — она тоже забыла. Они дошли до старой акации, серой от придорожной пыли (под акацией стоял их «Москвичок»), и Андрей поцеловал Капу. Он целовал Капу, а в глазах ее была (это видел Владик) и беспомощность, так непохожая на нее, и, быть может, покорность, тоже на нее непохожая. Андрей продолжал ее целовать, не обращая внимания на то, что по булыжной мостовой парень катил тачку с арбузами и у окна, наверно, стоял Владик и смотрел на них; да, на Владика они тоже не обращали внимания — не все ли равно, стоит он у окна или не стоит. Владику стало худо. Ему даже показалось, что сию минуту он рухнет у окна и умрет. Он едва доволок ноги до койки и упал на нее. Трижды он слышал, как тетя Нюся входила в комнату и громко вздыхала. Потом она открыла дверь, но войти в комнату не решилась.
— Владенька... голубчик, да что же с тобой такое? Может, молока кислого испробуешь... молоко, оно грудь остудит.
Но Владик даже головы не поднял.
— Не надо, тетя Нюся...
Она потопталась у двери.
— Да ты бы встал, родной, разделся... в одежке — парко, не уснешь...
Но он продолжал лежать.
Она отступила во тьму, присела на краешек скамьи, да так и просидела до рассветного часа, уставившись в угол соседней комнаты, где недвижимо лежал родной ей человек, сраженный тайным недугом...
А ему приснился сон. Он возник внезапно, этот сон, из лиловой темноты. Вспыхнул и догорел мгновенно, так казалось ему — мгновенно, а на самом деле сон длился от зари до зари... надо же было время, чтобы увидеть то, что явилось в эту ночь ему. Владик стоял посреди поляны, залитой вечерним солнцем, и смотрел на окно прямо перед собой — квартира Андрея была там. Он приблизился к дому и увидел в окне майора, Владик хорошо видел, — лысого майора. Ярко-червонное, нетускнеющее солнце осветило его лицо, но оно было почти мрачно. Потом майор посмотрел на Владика, и они уже не могли отнять глаз друг от друга. Владик стоял внизу, под окном, майор — в окне. Во взгляде этого человека не было ни недоумения, ни строгости, а были доброта и боль. И у Владика точно оборвалось сердце. Когда он вошел в дом и положил руку на крашеные перила лестницы, он почувствовал, что не может поднять ног, чтобы взобраться на второй этаж. А когда добрался наконец до площадки, то увидел, что на площадке лежит солнце, как никогда оно на площадке не лежало, — оказывается, оно проникло сюда сквозь распахнутые окна и двери, да входная дверь в квартиру была раскрыта настежь, и квартира действительно была полна военных. А на столе, застланном белой скатертью, стоял портрет брата, на большом столе, где он никогда не стоял прежде. И Владик понял, что самое страшное, что могло случиться, совершилось. У него не хватило сил переступить порог, он приник к стене и закрыл глаза. Не хотелось открывать глаза, вот так бы стоял, увязая во тьме, проваливаясь. А в квартире было тихо, даже голоса Капы не было слышно. Как можно было пережить такое горе, не сказав ни слова.
И еще он увидел во сне, как бежал от тети Нюси на Черные горы. Отчего бежал? Наверно, от стыда, а еще вернее — от страха. Да, он явственно видел: земля здесь была обнаженной, порезанной дождевыми водами, точно ножами. Нет, это была не маслянистая чернота почвы, а неуязвимо-жесткая твердость глины и камня. Владик смотрел вокруг, ступая по черной земле. Он думал о том, как неистово красны здесь зори. Наверно, накаляется все вокруг, как на углях... Только на таком огне и забудешься, только на нем и спалишь беду. От зорьки до зорьки, а потом опять до зорьки... так, чтобы сон был каменным, как эта земля... Нет, в самом деле, пусть сомкнутся день и ночь, только зори пусть горят. Владик упал на землю, приник к ней всем телом. Земля все еще берегла тепло знойного дня и не казалась мертвой. Было хорошо лежать на этой земле, все тревожное, что замутило душу, уходило в землю. Казалось, что твердый камень горя, что залег где-то в груди (поднеси пальцы — прощупаешь), и тот раздался. В те немногие минуты, когда Владик поднимал голову, он видел угольно-пепельный горб камня и желтую полоску зари вдали, неживую. И все казалось привычным здесь: и пустошь, и желтый отсвет зари, разве вот только человек да и его голос: «Я уже отчаялась отыскать тебя... Владь...» Он поднял голову — она. Улыбка стала какой-то несмелой, и заострились плечи, как тогда, когда она была девушкой и приходила делать алгебру. «Ты что так смотришь на меня?.. Забрался на край света и смотришь...» Вдруг ему все показалось каким-то необычным: каменный горб, вытолкнутый наружу самой землей, желтая веточка зари и Капа, пришедшая из детства, он видел ее такой только тогда. «У меня ноги... затекли! — сказала она и, наклонившись, коснулась коленей. — Хоть бы сесть предложил...» — «Садись...» — он показал подле себя на землю. Она села, закрыв глаза и припав спиной к каменной глыбе, точно желая все отдать ей, все ненастное, что замутило сердце. «Владь... — тоненькая слезинка проточилась у нее меж веками и повисла на щеке. Она подняла руку, чтобы снять слезу, и неожиданно опустила. — И у меня... всегда будет гореть вот здесь... Всегда. — Она поднесла руки к горлу и отняла, внимательно посмотрела на руку. — Кожа... гусиная, как-то холодно стало сразу...»