Новый посол — страница 38 из 64

— А как у него с отцом?

— Вас уже... предупредили?

— Нет, а что?

Тадьян выглянул из машины: мы были уже на холме.

— Дядя Хачерес — человек суровый, а Арташес — натура тонкая, с ним так нельзя.

— И папик на правах третейского судьи?

Тадьян посмотрел на меня едва ли не испуганно:

— Нет, вас определенно предупредили?

— Честное слово, нет.

Мы остановились у ворот белого особняка, окруженного старыми каштанами. Калитка, врезанная в ворота, открылась, и на пороге ее показался хозяин. Высокий, сутуловатый, седеющий, сохранивший живой блеск глаз, он мне не показался суровым. Наоборот, в нем было нечто такое, что придавало ему выражение доброты. Можно было сказать, что он был одет по-домашнему — просто и невзыскательно, если бы не его туфли из цветной шевровой кожи, выстроченные светлой ниткой.

Он радушно приветствовал нас и тут же предупредил, обратившись ко мне:

— Мой русский язик больше не хочет спат! Я буду товорит по-русски!

Он говорил по-русски так, как говорят на Вите: без «ы» («язик») и часто без мягкого знака («спат»).

Теперь мы шли по дорожке, выложенной плоским ракушечником. Во дворе было много цветов. Хризантемы белые, сиреневые, бледно- и ярко-желтые. Впрочем, были и гвоздики, белые, густо-красные, а также астры и розы — их было не много. Невольно подумалось: «Так вот откуда берет Авакян краски!» Перед глазами лежал ковер, живой ковер.

По каменной лестнице мы поднялись на веранду, вошли в дом. Здесь было сумеречно и прохладно. Ощутимо угадывался запах дома. В нем, в этом запахе, было что-то очень южное. Пахло хорошим табаком, крепким кофе, сухими цветами и чем-то таким, что было близко запаху горячего меда, который разогрели на сильном огне и только что поставили остудить. Сквозь полуоткрытую дверь был виден топчан, укрытый ковром, угол шкафа, дерево обнаруживало еле заметные разводы. На низком табурете лежал плед из темно-бордовой шерсти, и на нем четки. Тускло отсвечивала серебряная с чернью тарелка.

В комнате, где мы сейчас находились, жалюзи были опущены, при этом, как мне показалось, хозяин не торопился их поднять. По голосу, а может быть, по особой значимости минуты, которая наступила, мы почувствовали: ковры будут сейчас... А наш хозяин уже говорил, говорил, сдерживая голос. Он сказал, что приехал сюда вместе с отцом сорок лет назад. Отец его ковровщик. Много его ковров в Турции и Персии. И не только там, но в Индии, даже в Китае. Отец говорил нашему хозяину, что ковровщиком был дед Хачереса, а может, и прадед. Одним словом, ковровое дело было в семье преемственным. Хачерес почти не имеет представления, как они работали. Из всего того, что они сделали, в семье сохранился один ковер. Хачерес не знает, что скажет этот ковер гостям, но для него, Хачереса, это целая книга — старая-старая книга. Он может читать ее бесконечно.

Хачерес подошел к окну и поднял жалюзи. Мягкий предвечерний свет, не яркий, золотистый, проник в комнату. То, что мы увидели, было действительно похоже на зал картинной галереи. Только тут вместо картины был ковер. Один ковер. Сейчас мы стояли у этого ковра: на ровном темно-красном поле едва проступали узоры, сделанные черной и темно-синей красками. Ковер будто заволокла легкая тень, смягчившая краски и связавшая их воедино. В этом ковре было что-то от армянской мелодии, которая вдруг возникает вдалеке и волнует, и тревожит, и радует. В узорах ковра не было ни птиц, ни цветов, ни зверей, но это не мешало впечатлению. Была только мелодия без слов, только одна мелодия.

Мы прошли в соседнюю комнату: ковры Авакяна были здесь. Они не были похожи на ковры его далеких предков. В сочетании цветов, неожиданных и ярких, была смелость художника, не боящегося красок, какими они живут в природе. Вот на зеленом фоне разлились ярко-красные узоры, так густо-зеленый куст клюквы расцвечен ярко-красными гроздьями. Вот на лиловом фоне легли золотистые узоры. Так выглядят на темном поле дождевой тучи деревья, освещенные солнцем. Вот черный ковер, и на нем темно-багровые узоры, так горит случайно уцелевший цветок на земле, по которой прошел огонь. Все краски натуральны, они есть в природе, но сочетание их неожиданно.

И еще была комната с болгарскими коврами («Двенадцать озер» — это об этих коврах!). В этих коврах преобладали праздничные тона. Вот ковер из Добруджи: белое поле с голубыми, желтыми и розовыми цветами. Вот большой ковер из Родоп, ворсистый и толстый, очень старый ковер: на снежном поле, которое занимает почти весь ковер, красные и желтые цветы. Широкая желтовато-красная кайма обегает ковер из долины Дуная. Вот ковер с розовато-лиловым отливом, из болгарского Причерноморья, безворсый, и на нем резко и скупо чередуются розовые тона. Как ни стары эти ковры, такое впечатление, что они сотканы вчера — свежи и светлы краски. Я понимаю тех, кто назвал эти ковры белыми, в них есть некая белизна колорита, именно общего колорита, не красок, из которых слагается картина ковра.

— Да, мои ковры — это мои книги, — сказал Хачерес. — Но читат их умею только я.

Пришел Арташес. Истинно, Георгий Победоносец с древних армянских икон: бледное лицо, нет, не восковое, а какое-то желто-синее, и такие же желто-синие, заметно густые тени у глаз. Он поклонился нам с робкой приязнью, сел за стол. Он был внимателен и тих к тому, что происходило за столом. Можно было подумать, что тих от робости, от сознания, что его слово может быть и недостаточно весомо в беседе старших.

Стол накрыли на веранде. За столом было нас четверо: Тадьян, наш хозяин, его сын Арташес и я. Нас угощали мусахой, острой и пряной. Мясной фарш, обильно напитанный маслом и сдобренный перцем, а заодно прослоенный своеобразной смесью, в которой было много баклажанов, но не были забыты помидоры и лук, все это, чуть-чуть поджаренное, а вслед за этим тушенное и томленное в чугунном котле, который я увидел на железной треноге, установленной посреди двора, — это и есть еда богов, называемая мусахой. К мусахе просилось вино, по возможности холодное, терпкое, может быть, даже с кислинкой, которое так хорошо, когда на столе овощное блюдо, приготовленное на обильном масле, и хозяин принес из подвала корзину, и в ней выводок бутылок, обросших ссохшейся глиной. Видно, хозяин принес не молодое вино, и это призваны были засвидетельствовать комья глинистой почвы, вино только что было извлечено из земли. И еще обнаруживалось безошибочно: вино лежало глубоко в земле. Когда оно было разлито, тонкое стекло бокалов вспотело. Посреди стола, на керамическом блюде, неглубоком и просторном, возвышалась горка свежесорванной травы, влажной и темно-зеленой.

— Мой тархун, — сказал Тадьян и взял стебелек травы.

— Мой? — переспросил наш хозяин, улыбаясь. — Лав, лав! — лобавил он не без удовольствия и взял свою веточку тархуна. — Я расскажу! — произнес Хачерес, подняв палец, и вспугнутой стаей разлетелись по сторонам мягкие знаки. — Мой двоюроден брат Геворг Авакян — русский академик! — он взглянул на сына, точно прося его подтвердить сказанное, и тот, смущаясь, качнул головой. — Институт Геворга как эта гора, и кругом един камен, как здес: дорога, площад — един камен! Брат снял камен и посеял тархун! Когда приходит час мусахи и толми, брат идет вниз, где растет тархун. Он становится на едино колено, рвет тархун и идет ест мусаху и толму. Он держит свой тархун как свечку, вот так!..

— Да, как свечку... — произнес Арташес и посмотрел на отца почти укоризненно. — Дядя Геворг — это хорошо, — повторил младший Авакян и отвел глаза от отца.

Хачерес покраснел заметно, положив руки на краешек стола. Только он и понимал смысл реплики Арташеса, иначе вот так стыдливо не запнешься, не умолкнешь. Итак, Хачерес молчал, и его руки неподвижно лежали на краешке стола. Они у него были крупные, смугло-червонные, почти красные. Наверно, от солнца красные. Там, далеко, на приараратских песках, где прошло детство Хачереса, солнце особенно свирепое. Он молчал, и на лице его изобразилось нечто значительное: одновременно и торжественное, и доброе, и мудрое. Это новое чувство, овладевшее им, было так сильно, что казалось, оно уже существует само по себе и он не властен над ним. Даже вопреки его воле оно встало бы над столом и заговорило.

— Ти хочеш, чтоби я сказал? — произнес Хачерес, будто повинуясь этому чувству.

— Ну что ж, скажи, папа! — засмеялся сын. Мягкие знаки не боялись Арташеса, в его русском они оставались на своих местах, там, в болгарских горах, он, так можно было подумать, хорошо познал русский.

— Вот возму, все возму — и айда! — с лихой решимостью он ударил ладонью о ладонь. — Папик — вот сюда, — он поднял правую руку и показал на подмышку. — Арташес — вот сюда! — он сделал то же самое с левой рукой.

Он сказал и заулыбался, — видно, ему не просто было произнести то, на что он решился, но вот он решился и был почти счастлив.

— Что значит «айда»? — спросил Тадьян спокойно. — Раздан и Касах?..

— Можно Раздан и Касах! — сказал Хачерес и еще раз ударил ладонью о ладонь: ему приятно было помянуть исконно армянские реки Раздан и Касах, они были для него символом Армении. — Папик — сюда, Арташес — сюда! — Хачерес вновь попеременно поднял правую и левую руки. — Хорошо?

— Хорошо! — согласился Тадьян.

— О земля отцов, — он произнес «зе́мля». — Что большие? Корни! — Он был почти счастлив, что нашел слово, которое обнимало все. — Выпьем за корни!

Уже вечером, когда мы покидали дом нашего хозяина, Тадьян сказал, что хотел бы повидать папик, и пошел в дальний конец двора, где под железной треногой дымился очаг. Мы пошли с Тадьяном. Вечер был уже темен, и фигуру старого человека, сидевшего у огня, можно было распознать лишь по неярким бликам, которые отбрасывало пламя. Блики лежали на складках одежды, на руках, на лице, высветлив глаза. Да, глаза его, устремленные в ночь, видели нечто такое, что было далеко позади, безнадежно отстав и вместе с тем на веки веков оставшись со старым человеком.