А сейчас Капрел стоял со своим чемоданом под окном наны и не знал, что с ним делать. В самом деле, куда он денет эту глупую куклу?
— Ты чего, не можешь решить? — спросил его Ефрем, он шел брату вслед.
— А я не знаю, что делать с этой куклой... — сказал Капрел чистосердечно. — Фижецук уже такая большая...
— Напрасно ты думаешь, что я перестала играть в куклы, — сказала Фижецук из окна наны. Она стояла там и все слышала. — Подари мне куклу...
И Капрел протянул ей в окно эту куклу, и Фижецук действительно была счастлива и побежала показывать куклу нане.
— Даже мне не поздно дарить такую куклу, — подмигнула нана.
Вот что интересно: ей было почти сто лет, нашей нане. Если можно было бы взглянуть на нану, какой она была в семнадцать, кто бы сказал, что это она? За какими горами и долами осталась ее молодость, и была ли она когда-нибудь? Оказывается, была. И сейчас, когда повеселеет нана, бросит озорное словцо, вдруг видишь, какой она была молодой. Была? Да, в ней еще живет эта озорная молодость, полная боевого веселья. Живет и будет жить.
А Капрел вышел из дому и зашагал по двору. Он заглянул в колодец, старый колодец с полуобвалившимся срубом, в котором давно высохла вода; проник в погреб и долго, взволнованно и тревожно вдыхал его прелую свежесть; вошел в сарай и, улыбаясь, слушал, как где-то в потаенных его углах, как это было много лет назад, шелестят соломой мыши; перешагнул порог старой кухни и смотрел, смотрел, не мог насмотреться, как колкий лучик передвигается по глиняному полу... Он обходил двор вновь и вновь, и все ему было здесь дорого: и деревянные вилы с обломанными зубьями, и огромное ярмо, — видно, и у них были волы когда-то, и металлическая тренога, которую в давние времена устанавливали над очагом, и камень, огромный камень, бог весть откуда свалившийся сюда, однако лежащий вот здесь, посреди двора, столько лет, сколько помнит себя Капрел... Он оглядывал этот двор вновь и вновь, и ему казалось, что его глаза стали такими жадными, какими не были никогда прежде... Где-то здесь сухая, промытая солнцем и ливнями земля хранит следы его деда. Капрел родился почти через пятьдесят лет после его смерти, но он знает: дедушка дышал этой же травой, смотрел на солнце, быть может, даже сидел на этом камне, раскуривая трубку... На просторной, бесконечно просторной планете для Капрела не было кусочка земли более дорогого, чем этот.
Он бы ходил здесь и ходил, если бы его не окликнули из дому — семья садилась за стол. Мама сварила калмыцкий чай и напекла лякуме, подала свежий сыр, подогрела губаты. За столом не было только отца.
— Вот что, Ефрем, — сказала мама, когда все встали из-за стола. — Поезжай к отцу и скажи, что приехал Капрел... завтра воскресенье — пусть выберется домой хотя бы на день...
— И я поеду, — сказала Фижецук. — Завтра воскресенье...
— Поезжай... — неохотно сказала мама; ей хотелось, наверно, чтобы Фижецук помогла ей дома.
— А мне можно поехать с вами? — спросил Капрел, но посмотрел не на Фижецук с Ефремом, а на маму.
Но та только пожала плечами — ей не очень хотелось отпускать старшего сына.
— Так... можно мне поехать с вами? — повторил свой вопрос Капрел, не сводя глаз с мамы.
Мама смолчала, да и Фижецук с Ефремом ничего не ответили — что они могли ответить? Когда мама молчала, что могли ответить они?
Так все смотрели друг на друга и молчали.
— А по-моему, хорошо, если поедет Капрел, — сказала нана, — С детьми надо всегда посылать взрослого...
Они вышли из дому и побежали — они были рады без ума, все трое рады.
Они отбежали добрый квартал и оглянулись: никто не пытается их вернуть? А потом вдруг все сразу заговорили о нане.
— Она — самая добрая, — сказал Ефрем.
— Да, нет... она самая умная, поэтому и добрая, — сказал Капрел.
А Фижецук улыбнулась, и глаза ей застлали слезы:
— Что мы будем делать без нашей наны?.. Все-таки ей уже сто лет...
Они дошли до городской площади, и Капрел купил им мороженого. Ефрем даже причмокнул от удовольствия и съел мороженое, не подняв на Капрела глаз, а Фижецук смутилась и сказала, покраснев: «Больше всего на свете люблю мороженое»... А Капрел смотрел на них и думал: «Теперь я вижу, что я взрослый, а они дети... Вон как они едят мороженое, даже Фижецук... Она играет в куклы и больше всего на свете любит мороженое — она и в самом деле еще не стала взрослой...» Они ехали автобусом, попутной машиной и перебирались через Кубань на пароме. Капрел заметил, что Фижецук сторонится его: она старалась сесть так, чтобы между ними был Ефрем. А когда они добрались до парома, и под толстым настилом досок, лежащих на двух лодках, загудела вода, и блок присвистнул и мягко покатил по тросу, увлекая паром в самую быстрину реки, Капрел увидел ее рядом с собой.
— Ты помнишь меня, Фижецук?.. Помнишь, как я уезжал из дому?
Она улыбнулась — у нее была хорошая улыбка, хотя она улыбалась то и дело не потому, что догадывалась об этом.
— Да, очень смутно... Помню, что ты... — она смешалась, ей было нелегко сказать ему «ты». — Помню, ты ходил в белых бутсах и в синей косоворотке... и не хотел состригать волосы даже весной.
— Да, у меня в самом деле были белые бутсы, — сказал он и засмеялся. — И больше ничего не помнишь?..
— Почти... — созналась она, глядя на него своими светло-карими с желтинкой глазами, — даже тогда, когда она сознавалась в чем-то таком, что ей было неприятно, она не закрывала глаз. — Только знала, все эти годы знала, что где-то далеко-далеко, почти у края земли, у меня есть брат...
— Брат? — сказал он и поймал себя на том, что произнес это слово без воодушевления.
— Да, старший... — сказала она и взглянула ему в глаза своими карими с желтинкой, ничего не боящимися.
Он смолчал.
— Я смотрю кругом, — сказал он, глядя вокруг, — и не узнаю Кубани... Какая-то она здесь не такая... еще красивее, чем у нас...
— Да, — ответила она, помолчав, и глаза ее застлало печалью, у нее были необычные глаза: когда она переставала улыбаться, они тотчас становились грустными, а иногда казалось, что они грустны даже тогда, когда она улыбается.
Кубань здесь и в самом деле хороша: она шла единым руслом, окруженная темными лесами, и поэтому казалась еще более собранной и полноводной. Из-за леса возникала гора, — можно подумать, что где-то за той горой начинались степи. Отец был там, оттуда в метель и стынь он вез на кургузой свои мешочки с кукурузной мукой и кислым молоком.
Они сошли с парома и стали взбираться на гору. Фижецук шла не быстро, но легко, по каким-то своим узким тропкам, торенным текучими ручейками, обходя сыпучие пески и глины, перескакивая с камня на камень, нащупывая ногой твердый грунт.
— Ты... как настоящая адгепщящ, Фижецук... — сказал Капрел и улыбнулся ей. — Вон как ты ходишь по горам...
Она остановилась и посмотрела на него:
— А я и есть адгепщящ...
Она уловила на себе его взгляд и, застеснявшись, поднесла руки к груди, точно пытаясь защитить себя. Что-то было в ней бесконечно женственное и юное. Она почувствовала на себе его взгляд и стремительно метнулась в сторону, скрылась за толстой глыбой камня — только эта рыжая глыба и могла ее защитить сейчас.
Они взобрались на гору и невольно всмотрелись в даль: перед ними лежала степь, зрело-золотая, вся во власти могучего пшеничного океана и негасимого неба, которое здесь, казалось, было еще выше, чем там, внизу, у берегов Кубани. Фижецук не выдержала и побежала. Они вышли на дорогу, мягко разделившую пшеничное поле, и точно окунулись в море звуков: все было полно жизни, все ликовало и радовалось сильной земле и сильному солнцу. Фижецук побежала, а Ефрем невесело взглянул на нее и улыбнулся: «Какая-то она не такая сегодня, Беленькая...»
А потом они достигли домика, одиноко стоящего посреди степи, но отца в нем не оказалось, отец был где-то за синей черточкой горизонта, где паслись на прошлогодней стерне и клеверных травах два стада. А до того места даже на добром скакуне часа два езды, а конь был самым обыкновенным — низкорослым, с доброй мордой, только не обросшей инеем.
— Отпустите меня... — сказал Ефрем, — я сгоняю и вернусь.
— Ну что ж, сгоняй... — заметил Капрел. — Только... коня пощади — жарко... Лучше мы лишний час подождем. Правда, Фижецук?..
Она ничего не ответила — только робко взглянула на Капрела и улыбнулась, тоже не очень смело.
Ефрем уехал, а они остались. Фижецук ушла в степь и вернулась с цветами — все степное разноцветье уместилось в ее руках.
— Зачем ты? — сказал Капрел. — Пока довезем — завянут...
— Ничего, — ответила она. — Завянут и оживут... Нана очень любит цветы. — Потом помолчала и добавила: — Никто так не любит цветы, как она. Даже смешно: самая старенькая, а любит цветы...
А он подумал и сказал:
— Это не от старости, это у нее от молодости. Она их любила, когда была молодой...
— Молодой?..
И опять стало немножко смешно: когда была молодой нана и была ли? Наверно, была, раз она так любит цветы.
А он смотрел, как она сидела поодаль на брезенте и разбирала цветы, думал: какая она все-таки складная, ничего, казалось, на ней не было нарядного, все скромно, может быть, даже более чем скромно, но как хороша она, даже вот эта синенькая лента в волосах, даже эти часики, над которыми с наивной простотой она чуть-чуть выше обычного закатала рукав, как это любят делать девушки, впервые надевшие часы... Она сейчас просто сидела поодаль и молчала, никто лучше не умел вот так сидеть и молчать. Как он жил до сих пор без нее и как он сможет жить?
Пришел вечер, и небо зажглось и погасло, а Ефрем не вернулся.
— Может, нам поехать домой? — сказала она. — Сейчас пойдут в город машины с сеном... они всегда идут в этот час.
— Подождем еще, — сказал он. — Если не вернется, поедем домой...
Ефрем не вернулся. Пришел вечер, а Ефрем не вернулся. Они остановили машину с сеном.