Ефрем привел Капрела и Фижецук, когда роса уже просохла на листве сада. Они стояли у крыльца, там, где нана обычно кормила своих утят, точно не решаясь войти в дом, — бессонная ночь высинила им лица, только глаза были негасимы, только они горели, как прежде, а может быть, даже ярче, чем прежде. Все собрались у крыльца в эту минуту: и мама, и Ефрем, и, конечно, нана со своей кашей и утятами.
— Дети мои, — сказала мама почти торжественно, обращаясь к Капрелу и Фижецук: мама любила говорить торжественно. — Я согласна — пусть будет, как вы решили... — Мама проглотила слезу — она всегда плакала, когда у нее было хорошо на душе, а тут была такая возможность поплакать. — Пусть будет так, — повторила она и, несмело приблизившись к Фижецук с Капрелом, поцеловала их. — Только я прошу вас об одном... — она смутилась и на секунду утратила торжественный тон. — Пусть Фижецук на один день переедет к соседке через дорогу, и мы пошлем туда сватов...
Капрел покраснел, было видно, как его сине-белое лицо стало красным.
— Нет, — сказал Капрел. — Этого никогда не будет...
Все-таки он был настоящим парнем — наш Капрел.
Мама уронила слезу и взглянула на Фижецук, она взглянула на нее — ну конечно, вся надежда была на нее.
— Нет, — сказала Фижецук тихо.
Мама совсем растерялась: ведь ее просьба, в сущности, была такой пустячной.
Мама не любила обращаться к авторитету наны, но сейчас не было иного решения, тем более что нана была рядом.
— Ну, тогда скажи ты детям, — обратилась она к нане.
Нана молчала, задумчиво разминая на своей ладони комья пшенной каши, — казалось, ничего более важного не было для нее сейчас, как получше размельчить кашу и накормить утят, — нана молчала.
— Ну скажи, нана, — повторила мама.
Тогда нана высыпала кашу и сложила руки, покорно положила свои большие руки одну на другую, как это она делала, когда говорила что-то очень важное.
— Фижецук — наше дитя, — сказала нана, — и мы не отдадим ее в чужой дом, даже на один день...
Вот и все, что я хотел рассказать. И еще: когда пыльным вечером нана идет по городу, нет человека, который бы не поднялся ей навстречу и не склонил головы над ее рукой. Все знают: это идет нана, наша нана...
НОВЫЙ ПОСОЛ
НОВЫЙ ПОСОЛ
Самолет шел уже второй час. Здесь, на высоте десяти километров, круговращение земли казалось зримее. Ты вдруг вступил в единоборство с солнцем: мог угнаться за ним, а мог, как сейчас, с ним разминуться, чтобы встретиться вновь на восточном крае земли, на самом крайнем крае, куда лежал твой путь... Едва взлетев, ты простился с дневным светилом и вступил в границы ночи. Она, эта ночь, была позолочена огнями городов. Как ни скупы были подчас эти огни, в их расположении угадывалась своя линия, непрерывная, точно специально прочерченная, чтобы самолет нашел дорогу в ночи.
Крымов вдруг вспомнил, что в иные времена прибытию посла к новому месту службы предшествовали хлопоты, достаточно обременительные. Прежде чем посол прибывал в страну назначения, туда являлось его сановное добро — сундук с дохами для него и его жены, ящики с фамильным серебром, хрусталем и фарфором, все отменного достоинства, для хозяина посольского дома престижное. Нынче все было по-иному: багаж посла зачастую ограничивался ручной кладью — в одном чемодане платье, в другом — белье, все остальное доставит жена по истечении дежурных шести недель — срок, необходимый, чтобы посольская квартира была доремонтирована, а мебель обновлена.
Ну тут можно было и не беспокоиться: у посольской службы свой ритм, своя заведенная механика. Иное дело — министерский протокол... Как он встретит нового русского посла, кого отрядит для этой встречи? Если есть в природе некая температура отношений между странами, то тут она скажется в полной мере — надо только обнять картину встречи, не пропустив подробностей, а остальное дело ума и опыта.
Крымов взглянул на своего спутника: тот спал. Его борода смялась, нос казался более обычного курносым, щеки подпалил румянец. Наверно, Пугачеву надо было уснуть, чтобы его крестьянская природа стала зримее. Откуда происходит Петр Калиныч? Он говорил, что его родитель таскал волоком баржи по волжским перекатам. Где они, эти волжские перекаты? Крымов обратил внимание на Пугачева в один из своих приездов в Москву — Глеб Александрович случайно услышал, как тот переводил знатного британца. Речь шла о материи жесткой весьма, и переводчик был лишен возможности блеснуть лексическим богатством, но произношение не покоробило придирчивого слуха Крымова. В нем, в этом произношении, была и легкость, и то особое звучание, которое хочется назвать музыкой языка. Крымову нравилось имя Пугачева: Петр Калиныч. Нравилось само сочетание имени и отчества. В имени сына — век нынешний, отца — минувший. Поставленные рядом, эти имена способны были дать представление о самом образе времени.
— Инопланетяне! — неожиданно произносит Пугачев, полуоткрыв левый глаз.
Угол самолета обжит нашими гостями, возвращающимися на родину. В их облике действительно есть нечто от инопланетян. То ли неоновый свет тому причиной, то ли природный цвет кожи, их лица кажутся сине-зелеными. В их говоре, да и, пожалуй, в лице есть что-то птичье — каждый раз, когда их щебет достигает своего апогея, их глаза еще больше сужаются и негасимее становится улыбка, — кажется, им легче улыбаться, чем не улыбаться. Подобно всем маленьким, у них есть потребность в доспехах. Они обвиты и перетянуты ремнями с головы до ног, и прямо из груди смотрит третий глаз. Он округл, вогнут и сумеречен, этот глаз. Снисходительность, с которой он смотрит на тебя, подавляет. Три глаза и улыбка — не таким ли должен быть инопланетянин, о котором говорит Пугачев?
Единственно, кто не обрел третьего глаза, — это старик в белой сорочке с крупными крахмальными манжетами, в которых тонкие руки старика кажутся еще тоньше; он старомоден, этот старик, и знает себе цену — на самозабвенный щебет молодых соотечественников он отвечает молчанием. Но старик безразличен только внешне — его глаза за тяжелыми стеклами окуляров все держат в поле зрения, все видят. Его не способен отвлечь от происходящего в самолете даже стакан с апельсиновым соком, который он только что снял с подноса стюардессы. Наоборот, касаясь сизыми губами стакана и отхлебывая густо-оранжевую влагу, он облегчил себе задачу наблюдения. Его глаза отразили любопытство, превеликое, и, пожалуй, смятение — ему нужно время, чтобы утвердиться во мнении.
Вот он встал и приблизился к русскому — ну конечно же он отбросил сомнения, он решился.
— Плостите, вы пэсэл Клымов? — Он положил ладонь на грудь, склонил седую голову. — Кэсо Кэсаки, плофессол... Имел честь знать васего лодителя...
Да, профессор знал родителя Крымова в бытность того послом. Он даже одно время занимался с послом языком и сопровождал посла в его поездках по стране. У него даже сохранился снимок, который воссоздает профессора с родителем Крымова на фоне Фудзи. Все с той же приятной церемонностью он положил ладонь на грудь и, склонив голову, на этот раз чуть-чуть набок, отступил к креслу.
— Фантазер... старикан! — возроптал Пугачев. — Сочинил и сослался на снимочек... чтобы быть убедительным.
С неодолимой пристальностью Крымов посмотрел на молодого друга, отрицательно повел головой.
— Не сочинил!.. — вымолвил Глеб Александрович. — Думаю, что не сочинил, — подтвердил он.
Для Крымова ссылка на фотографию делала рассказ профессора и в самом деле не вызывающим сомнений. Действительно, в архиве отца была фотография, отпечатанная, как тогда было принято, на «дневной» бумаге, заметно желтая, выцветшая. Спутник отца был в светлом парусиновом костюме, по виду походном, и грубых башмаках — у него был вид путешественника. От постоянного пребывания на солнце его лицо оплела паутина морщинок. Они, эти морщинки, были тем резче, что человек смеялся, подняв над головой тяжелую клюку, которую он, как могло показаться, извлек из земли, расчленив корень старого дерева. Восторг человека в белом можно было понять — клюка была формы диковинной. Наоборот, отец не выражал столь бурного восторга, но его лицо было исполнено спокойной радости — ему была приятна удача товарища, он поздравлял его. Одним словом, фотография сохранила настроение того дня; судя по теням, которые легли на белый камень, это был полдень.
Как можно было догадаться, старик извлек на свет божий старую фотографию, чтобы утвердить истину насущную: нет, не просто отец, но и предтеча, коллега по профессии, на которого есть смысл оглянуться: сам посол и отец посла — случай почти беспрецедентный... однако, как показывает происшедшее, возможный вполне.
Старик удалился, а Крымов поймал себя на мысли, что старик надолго приковал к себе его взгляд. Что-то явилось во всем облике старого человека непобедимое — вот это спокойное радушие, которым исполнено его лицо, эта мудрая неторопливость в движениях. Отец был натурой терпимой, он знал людей и умел расположить их, у него были тут свои средства, неброские, — он был интеллигентным человеком. В этой стране, где деликатность преемственна и в силу самих устоев быта, такой человек был принят легко.
Каким помнил Крымов отца? Сын всегда нуждается в отце, при этом в тридцать лет неизмеримо больше, чем в десять, — если жизни суждено обременить человека бедами, то она старается это сделать именно к тридцати. Но как раз в эти лета или приблизительно в эти лета отца и не оказалось.
И все-таки Крымов благодарен судьбе, что отец был, да к тому же такой отец. Вот интересно: вспоминаешь отца — и на память приходят голос его, глаза и, пожалуй, руки. В голосе была добрая суровинка, которая и щадит, и струнит, и воодушевляет. В глазах — и мудрая кротость, и всевидящая храбрость, и энергия характера. Но вот руки — они всесильны: одним своим прикосновением умели сотворить чудо — снять с сердца горе, которому, казалось, нет предела, или одарить радостью, которой хватит тебе на всю жизнь. Наверно, у отца были свои заповеди, которыми он зарекся не поступаться: за кажущейся покладистостью этого человека была сокрыта сила. Это был сильный человек — твердость и терпение были его достоинствами. Нельзя сказать, чтобы отец школил сына, — казалось, сын воспринял не только физический облик своего родителя, но и душевный, воспринял с такой точностью, что людьми, знавшими старшего Крымова, это угадывалось. Нет, дело даже не в генах, которые запрограммировала хитрюга природа. Дело в ином: незримые токи шли от одного человека к другому. Наверно, огромна была способность отца посылать эти токи, но многократ сильнее была готовность сына эти токи воспринимать.