Сердце отпускало — к лицу вернулись краски; старик вытянул ноги — они лежали вразброс, тонкие стариковские ноги, но их уж не мотало так, как это было только что, хотя удержать их было труднее, чем прежде, скаты самолета сейчас коснулись земли, самолет бежал по бетонной дорожке.
Когда Крымов сошел на землю, первое, что он сделал, — отыскал в толпе старика и старуху. Они медленно удалялись. В том, как они держали друг друга за руки, сказывалось, что все происшедшее в самолете понято ими до конца. Они уже скрылись за стеклами большой двери аэровокзала, а Крымов все стоял и смотрел им вслед.
Глеб Александрович так бы простоял долго, если бы его не окликнул Пугачев, — он окликнул Крымова и вытянулся как струна.
— Да куда вы смотрите? Вот он, протокол министерский!
Действительно, с той церемонной бравадой, какую только можно представить, к Глебу Александровичу приближались чины министерства. Протокол интернационален более, чем иные службы дипломатии, печать этой интернациональности он носит едва ли не на лбу... Крымов запамятовал, фатально запамятовал, что предстоит еще встреча, еще одна, — он полагал, что главная состоялась... Надо же так: всю дорогу только и думал о встрече на аэродроме, гадал, какой она будет, и вдруг забыл...
ИЗ ДНЕВНИКА АТТАШЕ
Самолет пересек Прут и пошел на посадку. Река не воспринимала движения ветра, в то время как пшеничное поле было заметно всхолмлено. Май ощущался в червонном отливе хлебов, в погустевшей зелени дубрав, в блеске садов — они тут доцветают и в мае.
Их встретил представитель штаба фронта, назвался полковником Крупновым, по поручению командующего поприветствовал гостей на освобожденной земле, отыскал взглядом строй «виллисов», стоящих на обочине взлетного поля, и предложил показать город.
Шевцов смотрел на полковника и думал: не зря командующий остановил свой выбор на Крупнове, доверив ему представлять фронт в отношениях с гостями из Москвы. Чем-то значительным Крупнов должен был импонировать командующему и, быть может, на командующего походить. Генерал, возглавляющий фронт, много лет был комиссаром, слыл в армии человеком эрудированным, знал языки... Кстати, последнее отличало и полковника, который, представившись Вермонту, попробовал заговорить с ним по-английски. Но ироничный Вермонт дал понять полковнику, что решительно нет необходимости обращаться к английскому.
— Что вы, батенька, с пылу с жару за английский, — ухмыльнулся Вермонт. — Он мне осточертел на земле коварного Альбиона! В кои веки есть возможность поговорить с владимирцем... — добавил он, смеясь, приметив в говоре полковника знатные «о».
— Вологжанином... — поправил полковник, не без печали обнаружив, что в произнесенном им слове только три «о»: была бы его воля, он их удесятерил.
— Рад отдать себя под начало вологжанина! — возрадовался Вермонт. — Что вы хотите показать нам? Здешние города и долы!.. Ну что ж, готовы... — Он взглянул на наркоминдельца, тот с нарочитой строгостью сдвинул брови — в двадцать четыре года строгость особенно симпатична. — Как, Юрий Иванович, согласны мы?
— Согласны, согласны, — снисходительно подтвердил Шевцов: ему льстило, что согласие на поездку англичанин испрашивает у него.
Они поехали.
Сегодня в полночь Юрий Иванович был поднят чуть ли не по тревоге, — с тех пор как Шевцову отвели квартирку в большом наркоминдельском доме на Кузнецком, эти полуночные звонки стали дежурными. «В отдел, Юрий Иванович, — пояснил вечно бодрствующий Губарев, как могло показаться — железный Губарев, несущий едва ли не круглосуточную вахту. — Вылет в шесть ноль-ноль, на этот раз с Вермонтом!.. И, разумеется, с полной выкладкой!» — добавил он.
Благо, что с Вермонтом, подумал Шевцов. Англичанин происходил из России, сберег русский... Одним словом, в поездках, как подсказывал Юре опыт, с такими, как Вермонт, легче. Он был агрономом и выше всего ставил науку, имеющую отношение к земле и хлебу. Впрочем, хлеб для него был синонимом великих баталий, происходящих в мире. Его книга «Русский хлеб» выносила на суд читателя не только проблему, обозначенную на титуле, но и многое иное, что с названием отождествлялось: российский землепашец, его отношение к декретам Октября о земле. Зная русский, Вермонт всем иным беседам предпочитал разговор с сельским жителем, полагая, что такая беседа обогащает его душевно. Иногда он вовлекал в этот спор Шевцова. «Вот вы как-то сказали мне, Юрий Иванович, что тот мир не делает человека нравственнее... так?» — «Так, господин Вермонт...» — «Но, чтобы судить о Луне, вам надо знать ее обе стороны, а вы знаете одну...» — «Это не лишает меня права иметь свое мнение, верно?» — возражал Шевцов. «Не знаю, не знаю...» — говорил Вермонт, и на этом спор заканчивался. Вермонт подарил Шевцову свою книгу, украсив ее дарственной надписью. Она, эта дарственная надпись, имела прямое отношение к спору: «В надежде, что увидите ту сторону Луны». Казалось, у пожелания Вермонта была категорическая нота: увидеть ту сторону Луны.
Когда рассветным майским часом сорок четвертого года самолет взлетел с подмосковного аэродрома, взяв курс на юг, дарственная надпись англичанина воспрянула в сознании Юры с такой зримостью, с какой не возникала прежде: обратная сторона Луны, обратная... Юре было страшновато от одного сознания, что в его жизни должно произойти нечто чрезвычайное, сегодня произойти... Только подумать: он родился, когда страна уже жила по октябрьским часам. Мама прежде преподавала в женской гимназии французский и предреволюционные годы звала мирным временем. Не очень-то понятно, почему то время звалось мирным, — ведь именно в те годы была война германская, а еще раньше — японская, и до этого — турецкая. Но не об этом речь: из мирного времени в наши дни перешли вещи, которые ни с каким иным временем не спутаешь: например, боа бабушки из страусовых перьев, серебряный поднос, подаренный друзьями мамы в день бабушкиного сорокалетия и украшенный монограммой, рамы для фотографий чугунного литья с фигурками гномов, мягкие кресла на колесиках — они, правда, портили пол, оставляя на паркете бороздки, но были красивы, — круглый столик и многое другое. Судя по вещам, которые дошли из так называемого мирного времени, оно, это время, было, пожалуй, праздным: к чему человеку боа из страусовых перьев? Из той поры в наши дни перешли не только вещи, но и слова. Мама говорила: «Он был принят в доме присяжного поверенного Икоркина». Или: «Его удостоил своим вниманием сам полицмейстер Карайбог». Юра просил маму объяснить, что это такое. Мама, как могла, пыталась втолковать Юре; из ее объяснений явствовало, что город был поделен, как в Индии, на соты, при этом из одной соты в другую вход заказан. Впрочем, бывали исключения, и тогда рождалась фраза вроде той, которую произносила мама: «Его удостоил своим вниманием сам...» Юра понимал общий смысл фразы, но отдельные слова долгое время оставались темными: что значит «удостоил» и что значит «сам»?
Правда, с революцией мама перестала преподавать старорежимный французский, переключившись на вполне советское естествознание, но и в позднейшие времена она могла сказать: «Понимаешь, Георгий, мне выказал свое расположение доктор Дердичевский — он увидел меня и снял котелок, взял и снял...» Эка невидаль: снял котелок!.. И почему бы ему не снять? И что он за птица, чтобы его превозносить сверх всякой меры, а потом похваляться: «Снял котелок!» ? И какое дело Юре до доктора Дердичевского?
И вновь Юра обращал свой мысленный взор к тем годам, что звались мирными. То, что удавалось узнать, рождало двойственное чувство. Особенно трудно было понять бабушку. Она могла сказать: «Понимаешь, Юра, это проклятое мирное время приучило меня к оливкам и каперсам, хоть умирай!.. Не давай мне хлеба, дай каперсы!» Юра был озадачен не на шутку: ему эти каперсы казались чем-то вроде страусовых перьев. Все-таки бабушка хоть и стара, но с этими своими наивными страстями выглядела младенцем. Стране недоставало черняшки, а ей подавай каперсы, — этим она свидетельствовала, что не похожа на всех прочих... Можно ли говорить об этом, не угрызаясь? Мама рассказывала, что давным-давно бабушка сдавала экзамены на учительских курсах и не сдала. А мама сдала... Видно, бабушка испытывала неловкость: все-таки в нашей семье она оставалась самой старшей, она была бабушкой. Короче: ей надо было утвердить себя, хотя бы для этого и понадобились глупые каперсы...
Говорят, книга всевластна: ничто не может так точно отразить время, как она. Однако какая книга? Юра воздал должное монографиям о городах, своеобразно воспринявшим историю и этнографию. Но не такая книга владела сознанием Шевцова. Он убедил себя: есть особый вид книг, в которых время отложилось с потрясающей точностью, — книги-каталоги, а еще лучше ежегодники, например «Весь Петербург». Эта пудовая книга была полна описаний предметов, окружающих нас. Эти описания создавали иллюзию зримости предметов, их можно было потрогать: швейные машины, венские стулья, охотничьи ружья, люстры и бра — электрические и свечные: оконные стекла — прозрачные, матовые, цветные; дверные ручки — медные, керамические, стеклянные... Но верно и иное: лучше один раз увидеть, чем три услышать и, пожалуй, прочесть.
Все-таки судьба сыграла злую шутку с Юрой: произвела на свет после революции и определила в дипломатическое ведомство. А надо было сделать совсем по-другому: вызвать к жизни лет хотя бы за десять до больших перемен, а потом уже посылать на Кузнецкий. Было бы все это так, вряд ли кому пришло в голову упрекать его, что он не видел ту сторону Луны. Ничего не скажешь: куда как скромен сын Альбиона — надо знать ту сторону Луны. А как ее увидеть, ту сторону, в скромном положении атташе?
Впрочем, представился единственный в своем роде случай, и есть возможность как бы облететь Луну: британский корреспондент захотел увидеть, как выглядит город, освобожденный нашими войсками. Облететь, а потом описать все по порядку: дневник атташе!