У Лобы всегда полны карманы писем: от сына, от племяшей, от внука. Больше от внука. Серега — так зовут внука — любимец Лобы. «Серега всем нам очка даст, — говорил Лоба. — Десятый год малому, а инструмент подобрал не хуже, чем у отца, а то и деда. Кем будет Серега — вот вопрос. Батько мой был кузнец, сам я — механик. Лешка — инженер, а Сереге кем быть? Директором «Сельмаша» в Ростове! Правда, это только солдаты в баню затылок в затылок ходят, только у них в струнку да по линейке получается, а в жизни это похитрее, в жизни все кренделем, кренделем. А все-таки чем черт не шутит! Может, и в директора попереть!»
Иной раз и взгрустнет Лоба: «За полдник солнце перевалило — к старости дело пошло...» — «Что так?» — «Все Серегу вспоминаю, а про Лешу — не дюже... А что Серега? Он на теплой печке у бабки, а Лешка — в пекле. Вот по ком сердце должно тревожиться, а оно спокойно». — «А почему же так?» — «А все потому же: за полдник солнце перевалило... К старости дело пошло. А старику внучек ближе... так уж нехитро устроен человек».
Но Лоба был к себе несправедлив: сына он любил, хотя и иной любовью, чем внука, — скрытой, нещедрой на ласковое слово. Как-то осенью сорок четвертого, когда ожесточились бои за Дебрецен, на степной дороге остановил нашу машину солдат в пыльных сапогах и повел Лобу прочь от большака, на проселок, — там сиротливо стояла полуторка. Я не знаю, какое слово сказал служивый моему старику, но не успел я опомниться, как Лоба перетащил на полуторку два бачка с бензином и мешок с хлебом. «Дружка встретил?» — спросил я. «Да нет, — недовольно отвел мой вопрос Лоба. — Первый раз вижу...» — «Что же так расщедрился? Небось из Венгрии служивый?» — «Оттуда», — молвил Лоба и взглянул на меня тихо.
Мне был так понятен этот взгляд. В солдате, повстречавшемся на степной дороге, старик видел сына. Я не знаю, что сказал моему старику тот служивый, но только всю дорогу от Плоешти до Бряз Лоба молчал.
Итак, Аурел Ионеску потребовал нашего ухода.
Мы остались... Не уходить же нам лишь потому, что мы не пришлись по душе Ионеску... Минула неделя. Как-то под вечер я заглянул в гараж к Лобе. Он только что пришел с двумя цебарками, в которых тяжело колыхалась колодезная вода.
— Как соседи поживают? — спросил я Лобу, указывая на зашторенные окна особняка.
— Здоровы. Только вот невестка в Сучаву выехала...
— В Сучаву? Да откуда известно? — остановил я Лобу, который, взяв ведро, направился в соседний двор.
— Я и не знаю, как вам все это объяснить. — Лоба на минуту опустил ведро. — Познакомился я давеча с плотником здешним. Фамилия Апро, а имя совсем наше русское — Петр, а если по-венгерски, то Петер. Тут кругом его работа: и ледники, и сараи, и гаражи. Но Апро не только плотник — он на все руки мастак: и рубить, и лудить. Да, может быть, вы видели его: высокий такой. Он сказывает, что у них в селе, что под Сегедом на Тисе, короче двух с половиной аршин и мужика нет. Может, потому, что он из тех мест происходит, он и по-русски говорит здорово — Русь закарпатская рядом. Он, Апро, друг наш — солдат мадьярской Коммуны в девятнадцатом!.. Побратим Бела Куна!.. Слыхали такого?
— Слыхал... А у него, у Апро, и семья есть?
— Есть. Сына чахотка спалила еще до войны, а внук живой. Восемнадцать годов парню.
— С дедом или на селе?
— Под Дебреценом.
— Чего там?
— В армии Хорти...
— Вон он: солдат Коммуны мадьярской, побратим Бела Куна, а внука отдал Хорти...
— Тут, видно, дело не простое...
Лоба достает перочинный нож в перламутровой оправе и настороженно оглядывается по сторонам — когда Лоба волнуется, он должен дать работу рукам. Подле лежит лоскуток толстой ременной кожи. Лоба пробует, как режет нож.
— А откуда твой Петер знает Ионеску?
— Давеча электрическую плитку доктору прилаживал, ноги у доктора зябнут — холодно.
— Ну, и как Ионеску... нас с тобой иногда не вспоминает?
— Вспоминает. Так прямо и сказал: «Слыхал, Петер, русские сломали у меня калитку? На первый раз я с ними крупно поговорил. Еще раз полезут — возьму мушкет и стрелять буду. Весь город разбужу, всех на ноги поставлю. Пусть все знают, как нас притесняют, как мы страдаем». Петер говорит, что тот Ионеску и в самом деле может пальнуть. У него этот мушкет на стене висит, такой, с фитильным замком. Ему, этому мушкету, вместе с Ионеску лет триста будет. Вот диво... И не гадал, что приду в Европу и буду воевать с теми... с мушкетерами.
— Смейся, смейся, — подзадоривал я Лобу, — вот он зарядит тот мушкет и ахнет, тогда улыбнешься...
А Лоба смеется пуще прежнего.
— Но я тоже не промах, товарищ майор, — говорит он. — У моей хозяйки бердан есть, если его зарядить черным перцем — всю жизнь будешь чихать на здоровье...
— Как бы та хозяйка чихать тебя не заставила, Лоба...
— Нет, у меня с ней лад...
Мимо, легка на помине, идет золотистая. Рядом — румынский лейтенант. Широкополая фуражка сдвинута набок — дань молодости, может быть, молодечеству. Капитан, например, так фуражку не наденет.
— Да, да, — кивает золотистая в ответ на фразу, которая была произнесена, наверно, еще в доме. Из ее глаз выкатываются слезы, такие диковинно крупные, что, падая, они, кажется, стучат о камни.
— Это не дядя из Плоешти?
Но Лоба потерял охоту смеяться.
Она поднимается к себе. Взбегая на крыльцо, она на мгновенье останавливает взгляд на церковке, что удивленно выглянула из-за белой коробки жилого блока, и рука Лучии привычно потянулась к груди. Небрежно осенив грудь заученным крестом, Лучия приподнимается на цыпочках, рассмотрев что-то за оградой.
— Мариора! — кричит она, увидев за оградой соседку, и, не отнимая перста, произносит: — Спуне, ворок, домнулу Поподопул... (Скажи, пожалуйста, господину Поподопулу...)
Из остальных слов, которые произносит прекрасная Лучия, слышно одно, повторенное многократ: «Чапа... Чапа...»
Очевидно, речь идет о продаже лука на рынке Филантропии — в этом году на пригородных угодьях домны Лучии уродился лук, и золотистой стоит немало труда сбыть его по выгодной цене.
Ее беседу с соседкой необязательно знать всем, но домну Лучию это не смущает. Она не сделала попытки понизить голос или, тем более, наклониться к соседке, которая стоит у самой ограды. Распушив красные кудри и небрежно подбоченясь, она словно похваляется ладной статью. Ее фигура будто вычерчена сейчас на светлом поле ограды. Лучия смотрит едва ли не в противоположную от нас сторону, но знает: мы нет-нет да взглянем на нее. Знает и не спешит окончить разговор. Она невелика ростом и действительно хорошо сложена. Свитер (она ходит в свитере и летом) облегает ее грудь. Густо-оранжевая шерсть свитера усиливает червонный отсвет ее волос и лица. Она с опаской смотрит на небо — как бы не выглянуло солнце. Даже осенью, когда солнце, словно на закате, лишено силы, она ищет тени. Ей все кажется, что солнце подстерегает ее, чтобы обсыпать рыжим песком веснушек. Но, как ни осторожна домна Лучия, солнце безошибочно находит золотистую, и веснушки выступают в урочный час. Искушение обнажить шею и руки борется в ней с боязнью, что они могут показаться рыжими. (Разговаривая, она то и дело стыдливо отводит руки за спину.) Бывает и так, что она вдруг исчезает в недрах своего особняка и не появляется во дворе добрую неделю. Это значит, что она единоборствует со своими веснушками, безжалостно сжигая старую кожу и наращивая новую. Будто турчанка, боящаяся мужского ока, она пугливо перебегает двор, прикрыв лицо неким подобием чадры. Но когда чадра сброшена, хороша, необыкновенно хороша домна Лучия.
— О-у-у-у-у леу-у-у! — произносит домна Лучия, внезапно прекратив беседу с соседкой, и скрывается за дверью, не забыв осенить грудь крестом.
— Огонь-баба, и по цвету огонь... — не может скрыть восхищения Лоба. — Перед богом — верующая, перед мужем — любящая.
Я молчу, помалкивает и он. Ему не очень-то удобно высказывать слишком большую заинтересованность в этом разговоре, но, кажется, терпения и у него хватает ненадолго.
— Барбат Лучии — чэ май богат (муж Лучии — богатейший человек), — вдруг говорит Лоба по-румынски. — В Молдове у них целое государство.
— Ты, Петер и запасной бачок?
— Нет, кроме шуток, у него добра там горы: виноградники, пчелы, овцы, поля пшеницы и подсолнуха... Ей и говорят: «Лучия, кто ты: не жена и не нянька? Не будь дурой! Муж твой не сегодня завтра богу душу отдаст, кому все это добро достанется?.. Сколько сала и постного масла! Сын нужен тебе, ну на худой конец дочка!»
— А она что?
— Она? Вот в этом весь ее характер! «Моему сыну отец нужен, а не сало с постным маслом!»
— Так и сказала: «Отец нужен»?
— Так и сказала.
Лоба поднимает усталый взгляд на дом Ионеску.
— Живы они там или давно померли? Как той субботой, когда был ветер, намело пыли у двери, так и лежит она, будто из дому никто и не выходил...
Сегодня поутру, когда мы с Лобой пришли в гараж, истошный голос служанки Ионеску возопил:
— Помогите... горим!
Я ткнул Лобу под бок:
— Ну вот, пришел твой черед спасать Ионеску. Бери топор и руби стропила — это по твоей части.
Мы выглянули из гаража. Чердачное окно особняка было застлано дымом.
— А может, подождем маленько — пусть им пятки подпалит...
Но я был уже в соседнем дворе.
— Топор... топор не забудь.
Посреди двора стоял Ионеску — бледнее смерти. В его руках был брандспойт. Мощная струя уже рыла камышовую крышу ледника.
— На чердак, господа, на чердак, — это говорит служанка. Она ощупывает трепещущей рукой грудь, пытаясь найти бесследно исчезнувшую пуговицу. — На чердак — огонь там...
Она бежит впереди нас. Она бежит, вытянув руки, как слепая, и странно трясется ее голова.
Мы пробегаем одну комнату, вторую, третью. Вон как широко распахнулись перед нами двери этого дома!