возбуждения ненависти, оскорбления чувств верующих, оправдания терроризма и т. п. акты, также явившиеся своеобразным отражением регулятивно-правовых практик, активно развивавшихся на протяжении 2000-х гг. на Западе. Так, 19 апреля 2007 г. министры внутренних дел стран ЕС договорились признать разжигание национальной и расовой розни преступлением во всех 27 странах блока[102], а 18 апреля 2008 г. министры юстиции и внутренних дел стран ЕС одобрили введение наказания за подстрекательство к терроризму в интернете[103]. В 2014 г. схожие поправки были внесены и в российское законодательство[104].
Следствием «параллельности» запретительных тенденций, развивавшихся на протяжении последних двух десятилетий в странах Запада и «не Запада», а также того обстоятельства, что Запад в данном случае оказывался в роли трендового флагмана, явилось то, что субстанциональный авторитаризм стран, не относящихся к категории либеральных демократий (который сам по себе никуда не исчез и продолжал разделять власть и общество на потенциально конфликтные «полюса»), оказался по сути «затушёванным» пришедшими с Запада социально консенсусными ново-авторитарными тенденциями. И в итоге предстал в облике запретительных инициатив, отражающих общий для всех современных государств объективный «низовой» запрос на усиление общественной безопасности «сверху».
Весьма показательно в этой связи рассуждение российского адвоката и английского солиситора Дмитрия Гололобова:
«Распространено мнение, что наказание якобы за “мысли в интернете” является чуть ли не эксклюзивным изобретением Кремля для расправы с политическими оппонентами. Это не так. Более того, практика борьбы с ненавистью сначала “вживую”, а потом и в Сети была в определённом смысле навязана России международным сообществом в рамках сверхмасштабной кампании борьбы против так называемых hate speech и hate crime (высказывания и преступления, связанные с разжиганием ненависти). <…>
Дмитрий Гололобов
В Европе <…> много сделано по борьбе с hate speech. Достаточно отметить решение Совета ЕС 2008 / 913 / JHA от 28 ноября 2008 г., которое требует наказывать “публичное поощрение всякого выражения, распространения или оправдания расовой ненависти, ксенофобии, антисемитизма и других форм ненависти, основанных на нетерпимости”. А ещё в Европе был даже принят специальный Кодекс для медиа- и интернет-компаний по борьбе с незаконными высказываниями, разжигающими ненависть и вражду в интернете. Как следствие, законы многих европейских стран, наказывающие за “разжигание ненависти” в интернете, стали весьма жёсткими. В качестве примера можно привести германский Network Enforcement Act (NetzDG) 2017, согласно которому можно накладывать штрафы до 50 млн евро. <…>
В решении ЕСПЧ по делу Erbakan v Turkey (2006) указывалось, что, хотя толерантность и уважение равного достоинства для всех представителей человечества являются основой демократического общества, в нем возможно наказание, а иногда даже запрет любых форм выражения мнения, направленных на распространение, возбуждение или оправдание вражды, основанной на нетерпимости. <…>
Повседневные реалии ещё показательнее – достаточно почитать британские СМИ. Independent: “Около 2500 лондонцев было арестовано за последние пять лет за отправку оскорбительных сообщений через интернет. В 2015 г. 857 человек было наказано за это лишением свободы, что на 37 % больше по сравнению с 2010 г.”. Пресс-релиз британской прокуратуры: четыре из пяти дел в Великобритании, связанных с hate crime, оканчиваются обвинительным приговором. А вот ВВС: в Шотландии собираются принять Hate Crime Act, который будет наказывать за hate speech дома (поговорил вечером с женой на повышенных тонах, а наутро за тобой пришли). И наконец, The Times of London: “В 2016 г. полиция в Великобритании арестовывала в среднем девять человек в день за отправку оскорбительных сообщений через интернет”.
Неужели в России задерживают за посты больше девяти человек в день?»[105].
Как хорошо видно на примере цитированного рассуждения, в современном российском общественно-политическом дискурсе запретительные тренды, нарастающие на Западе с одной стороны и в России с другой, зачастую рассматриваются как явления одного порядка. В то же время различия между этими внешне сходными процессами есть.
Если в либерально-демократических странах нео-авторитарные тенденции отражают стремление государств защититься от гипотетических угроз извне, а также регулировать отношения внутри социума, то в странах авторитарного типа нео-авторитарный инструментарий, как правило, оказывается важной частью противодействия радикально-оппозиционной (а также оппозиционно-политической в целом) активности граждан.
Так, одним из первых законов, которые были приняты в Российской Федерации после избрания президентом РФ В. В. Путина и вступления страны на путь институционального возрождения «вертикали власти», стал «Закон о противодействии экстремистской деятельности», который с тех пор многократно модифицировался в сторону всё большего ужесточения (последний раз – 01.07.2021 г.)[106] и который в дальнейшем дополнился большим числом иных законодательных норм, призванных профилактировать не только радикально-силовую, но по сути любую оппозиционную активность, ставящую под сомнение существующую государственно-политическую модель РФ[107]. Решительным шагом на этом пути стало принятие 4 марта 2022 г. федерального закона, запрещающего «публичные действия, направленные на дискредитацию использования Вооруженных сил РФ в целях защиты интересов РФ и её граждан», а также «призывы к осуществлению» действий, «выражающихся во введении или продлении политических или экономических санкций в отношении РФ, граждан РФ либо российских юрлиц»[108].
При этом расширение и углубление запретительно-регулятивного законодательства в странах «не Запада», как правило, не встречает эффективного противодействия со стороны социума либо его значительной части.
Наиболее ярко тенденция слияния мощных нео-авторитарных трендов с социальными ожиданиями огромной части социума в странах «не Запада» проявилась в Китае, где, начиная с 2010-х гг., на основе Big Data стала внедряться система «социальных кредитов», поощряющая «правильное» и репрессирующая «неправильное» поведение граждан[109], включая «несанкционированную» социально-политическую и социокультурную активность: в частности, китайская система «социального кредита» нацелена на подавление «практикующих Фалуньгун, христианские обряды и уйгуров, совершающих публичные молитвы во время Рамадана»[110].
Данная политика китайских властей, цифровой тоталитаризм которых стал по-своему «модельным»[111] (а в период борьбы с пандемией вышел на новый уровень всеохватности[112]), опирается на исторически укоренившийся в Китае конфуцианский культурный код, предполагающий достижение всеобщей гармонии на базе априорной лояльности трудолюбивого и дисциплинированного народа – ответственной и компетентной бюрократической власти[113]. Помимо этого, руководство КНР тратит значительный объём финансовых средств на пропаганду и социально-экономическое поощрение законопослушности:
«КПК контролирует экономику Китая в своих интересах. <…> Рыночная экономика даёт власти больше ресурсов для собственного поддержания через инструменты формирования общественного мнения»[114].
По совокупности указанных факторов патерналистская политика верховной власти встречает поддержку со стороны значительной массы населения, особенно «современного», то есть городского:
«Городские жители <…> извлекали из этого выгоду; многие из преимуществ высокого балла были релевантны городской среде обитания…»[115].
В то же время цифровой тоталитаризм как своего рода высшая фаза нового авторитаризма, в некоторых странах «не Запада» сталкивается со стихийным неприятием и даже отторжением, поскольку влечёт за собой эрозию традиционных для этих обществ представлений об индивидуальной свободе. Так, например, в России понятие о личной свободе хотя и отличается от западного – правового, однако всё же присутствует в ментальной структуре, обладая своего рода «беспредельно-экзистенциальным», волюнтаристским характером. Как отмечают в этой связи О. С. Егорова и О. А. Кириллова, на протяжении всей понятийно-языковой русской истории концепты свободы и воли «находились в постоянном взаимодействии, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга», при этом «воля постоянно вторгалась в поле свободы, приобретая социальный смысл, а свобода стремилась сбросить путы законов и отождествить себя с беззаконной волей»[116].
Данное обстоятельство, с одной стороны, обеспечило российскому «освободительному» дискурсу прочную ментально-институциональную основу, а с другой стороны – сообщило ему «чисто русскую» специфику, предполагающую слияние категорий свободы и воли в нерасторжимое и внутренне конфликтное целое.
Оборотной стороной этого, в свою очередь, стало непрерывное столкновение (в зависимости от конкретной эпохи открытое либо подспудное) в российских общественных дискурсах на протяжении последних двух столетий либеральной системы фраз – с антилиберальной, обосновывающей антиправовые, авторитарные властные практики