Но иногда он наоборот, даже очень почтенно, а то даже излишне ласково обращался к своим сослуживцам, за исключением Инны и Марфы, а в частности к Платону:
– «Платош! А как ты думаешь… или считаешь?» – всё чаще и чаще невольно вырывалось из его уст.
И если по отношению к руководящей женщине такое обращение выглядело вполне естественным, то по отношению к двум оставшимся мужчинам – неоднозначным.
Хотя ласковые слова всегда приятно слышать любому человеку, особенно давно потерявшему мать, или самых близких, но у Платона это вызывало сразу два негативных впечатления.
То ли Гудин обращался, как педик, то ли тем самым, как бы оказывал своё покровительство всё-таки более молодым, и, возможно, по его мнению, менее достойным, хотя вполне взрослым, самостоятельным и более чем самодостаточным мужчинам.
У Ивана Гавриловича, как у многих старых пердунов, иногда не получалось утаить в себе, рвущуюся наружу, внутреннюю энергию.
– «Гаврюша! Я слышу, у тебя сработал сигнализатор избыточного давления!?» – шутил в таких случаях, невольно смеясь над старцем, Платон.
– «Смех без причины…» – как умел, отбивался тот.
Гудин иногда ревновал Платона к престарелой Марфе. Ему, видимо, было завидно, что Платон даже с нею нашёл общий язык, дал возможность ей раскрыться, как тоже человеку интересному и весьма мудрому, несмотря на недостаточное образование и несколько ограниченный интеллект.
– «А где твоя Марфа?!» – иногда с ехидной улыбочкой донимал он Платона, совершенно не дожидаясь от него ответа.
– «Она такая же и твоя!» – отвечал тот на его глуповатый вопрос.
Как-то раз, в преддверие празднования дня рождения Марфы Ивановны Мышкиной, он, какой-то весь взъерошенный, ворвавшись в их комнату, прямо с порога, чуть ли не вскричал:
– «Привет, именинница!».
При этом он весело смотрел только на Марфу, совершенно не повернувшись к Платону, но протянув тому свою узковатую, холодную ладонь для рукопожатия. Платон, до этого очень увлечённо что-то рассказывавший Марфе, как человек воспитанный, ответил рукопожатием и словами:
– «Привет!».
– «А ты, что! Именинница, что ли?» – задал свой самый глупый, какой только можно было бы сейчас услышать, вопрос Гудин.
Ну и гадёныш! Ну и провокатор! – возмутился про себя Платон, не став ничего отвечать придурку.
В конце одного из последних рабочих дней, в течение которого Гудин, видимо, ощутив себя ненужным и никчемным человеком, не удержался дать своё «указание» Платону, причём весьма твёрдым, повелительным и покровительственным тоном:
– «Платон! Ну, давай, запирай свою богадельню!».
Его прямо-таки подмывало хотя бы на мгновение поставить себя, как бы начальником Платона, или, как минимум, его старшим коллегой.
В своей жизни Платону часто приходилось осваивать новые виды работ.
И, как человек любящий и умеющий анализировать, он, после освоения предложенной ему технологии работы, придумывал, модернизировал, улучшал, оптимизировал этот процесс, придумывал новый, более рациональный способ работы. Тем зарекомендовывал себя хорошим методистом.
Поэтому всегда и везде все работающие с ним люди, со временем и естественным образом, отдавали ему пальму первенства в этом вопросе и, как правило, с большим интересом осуществляли предложенную им технологию. Это только никоим образом, или в значительно меньшей степени, не касалось людей упрямых.
Такими в их коллективе были Алексей Ляпунов, который, как сын гения имел на это хотя бы моральное право, и Иван Гаврилович Гудин, чьё упрямство подкреплялось ещё и болезненным самолюбием.
Когда Платон очень тактично просил того в чём-нибудь помочь, причём исключительно для ускорения общего процесса работы всего коллектива, а не своей работы лично, Гудин или молча уходил, или искал какие-то другие предлоги для отлынивания от работы, а то и просто, без обиняков, заявлял:
– «А это твоя работа! Давай! Давай! Работай сам!».
Платон в таких случаях отставал от вредного старца и излагал свой план ускорения процесса работы их начальнице.
Причём Платон никогда конкретно не указывал на необходимость выделения помощника именно ему.
Он любил работать один, ощущая себя свободным художником; делать всё сам, гарантируя качество работы; не волнуясь за работу подчинённых, не отвечая за их ошибки, не получая при этом ещё и нагоняи.
Но помощником Платона почти всегда, практически без исключения, в силу малой загруженности, становился Гудин.
И в этот момент он, весёлый и энергичный, бодро и смело брался за дело, проявляя при этом не столько элементы ударничества, сколько скорее спешки. Ему ведь не хотелось долго делать неприятную для него работу.
При этом в своём труде он проявлял творчество и рационализаторство, хотя часто и во вред качеству и чистоте исполнения. Однако такой его порыв всегда радовал Платона. Но такая, можно сказать, эйфория от его деятельности, как правило, продолжалась недолго.
Гудин постоянно невольно напоминал сослуживцам о своём скверном характере. Только все его выходки и реплики забудутся, потеряют актуальность и остроту восприятия, только все успокоятся и мысленно, как бы, простят глупого хама, как он вновь что-нибудь отмочит: скажет, или сделает.
И новая волна народного возмущения снова охватывает коллектив, или хотя бы его пострадавшую часть, выливаясь в пренебрежительные комментарии, обсуждение его действий за его спиной, а то и в подтрунивание, или даже в замаскированные морально-психологические издевательства над ним, но только со стороны наиболее от него страдающего, невольно изощрённого в таких делах, Платона.
– «Вань! Ты, как Незнайка в стране дураков!» – комментировал он обсуждение Гудиным какого-то вопроса с такими же, как он, некомпетентными коллегами.
– «Вань! Ты большой, а без гармони!» – другой раз острил Платон.
И на молчаливый вопрос оппонента тут же, без задержки, отвечая:
– «Ты, что? Хочешь сказать, что у тебя и гармонь есть?!».
Иван Гаврилович был совершенно не в ладах с историей. Знания его были поверхностны. Он иногда называл Платона поляком, на что тот неизменно отвечал ему:
– «Поляки – нет! Западные белорусы – да!».
Поэтому своими дурацкими домыслами он часто и невольно извращал её, ход известных исторических событий, путая географические места, названия, даты, сроки, имена и фамилии.
Иной раз такой детский лепет вылетал из его старческих уст, хоть стой, хоть падай!
Даже сам ход этих событий он излагал самым, что ни на есть, нагло авантюристическим образом.
– «Ванёк, он и есть ванёк!» – стал говорить о нём Платон.
Потеряв по старости сразу несколько верхних зубов, существенно изменивших его облик, он превратился в весьма «харизматическую» фигуру, хотя и отдалённо, частично, но всё же напоминающую силуэт известного в истории французского министра финансов Силуэта.
Под провалившейся верхней губой неожиданно резко выпятилась вперёд нижняя, словно пытаясь соединиться с находящимся ровно посередине лица, кончиком носа, создавая этот забавно-хищный силуэт.
Для некоторой компенсации временного дисбаланса на лице, Иван отпустил усы.
Его рыжевато-седые волосы создавали ещё более смешной облик какого-то облезлого, шкодливого кота.
А поганый, в смысле речевых оборотов во время разговора, рот от этих усов становился, теперь и внешне, ещё поганей.
Особенно это становилось заметным, когда Иван Гаврилович открывал его, и начинал вещание своим зычным голосом, словно боясь, что теперь, не дай бог, его самого перебьют.
По этому поводу Марфа как-то раз не выдержала:
– «И чего это Гаврилыч такой горластый? Не говорит, а прямо кричит, всех перебивает!».
На что аналитик Платон ей точно заметил:
– «А что ты хочешь? Он родился во время войны, в 42-ом году. Бомбёжки, вой сирен, канонады. Он и пытался ещё тогда всех и всё перекричать. А в семье был самым младшим и привык доказывать более умным старшим свою хоть какую-то состоятельность!».
Гудин был не только горластый, полуслепой, но ещё и полу-глухой.
Многие высказывания коллег он вообще пропускал мимо ушей, то ли не слыша, то ли не желая их слышать.
По этому поводу Платон как-то в полголоса сказал Марфе про Гудина, причём в его же присутствии:
– «Ну, раз он не хочет быть козлом отпущения, то будет козлом опущения!».
С одной стороны, можно было всё-таки считать, что Гудин в их коллективе был «козлом отпущения», хотя он и отчаянно сопротивлялся этому: образно выражаясь, ржал и мычал, упирался рогами и копытами, бодался, взбрыкивал и лягался.
У Гудина был совковый подход к работе и зарплате: работать поменьше, а получать одинаково, как все, то есть позиция иждивенца, нахлебника.
Поэтому жена Платона Ксения, давно знавшая Гудина, и не только по рассказам матери, именно так к нему и относилась, после очередных сообщений мужа возмущаясь его поведением:
– «Так тебе этот козёл опять не помогал?!».
– «Нет! В этот раз он помог хорошо! Не то, что раньше, когда был без… молока!».
Но если Гудин и не был в их коллективе «козлом отпущения», к имению имени которого он вовсе и не стремился, то уж «козлом опущения» его точно сделал Платон.
А, во всяком случае, «уродом в семье» он был точно. И в прямом, и, тем более, в переносном смысле.
И особенно это относилось, конечно, прежде всего, к его моральному уродству.
Как-то раз Гудин вошёл в цех и увидел, что Платон умывается после фасовки, при которой его лицо и слизистые оболочки покрылись пылью от расфасованного порошка. Не зная, что сказать, как себя проявить, за что зацепиться, хам тут же загорланил:
– «Ты, чего здесь плюёшься и сморкаешься? Это же некультурно!».
– «Так это же моё рабочее место! Где я ещё могу себя привести в порядок, как не здесь?! Если тебе не нравится, вон, пользуйся общим туалетом!»