и) были возможны, пока существовала надежда, что (опять же теоретически) будет (может быть) лучше. Когда реально становилось только хуже, а лучше уходило даже не за горизонт, а в мать-сыру землю, они представлялись маловероятными, тонули в коленопреклоненном терпении и лишь бы не было войны. Но это милое сердцу власти состояние народа не могло быть вечным. Оно неотменимо поднималось на следующую после хуже ступень. На этой узкой, как топорище, ступени удержать равновесие было невозможно. Исторические часы пробивали час живого и злого творчества масс. Не важно, какая в результате этого творчества получалась пьеса — трагедия или водевиль. Из театра творящие массы неизменно уходили с пустыми карманами и без растворившейся в гардеробе (театр начинается с революционной в прямом и переносном смысле вешалки!) верхней одежды. Но и тем, против кого массы творили, приходилось несладко.
«Уходили… — задумчиво повторил чекист Грибов, когда Перелесов поделился с ним своими обществоведческими размышлениями. — Куда?». «Что куда?» — недовольно уточнил Перелесов. «Из театра должен быть только один путь — в стойло! — рубанул воздух рукой в часах из живой платины Грибов. — Все мимо, если, пока массы творят, для них не оборудованы новые — более строгие в смысле содержания и кормления — стойла».
Лично мне, размышлял Перелесов, отслеживая огненную точку на грибовском смартфоне, точнее нам, кто идет следом, не в чем каяться. Мы приняли мир таким, каким его склепали до нас. Мы не видели его чертежей, сразу вошли в металл, влетели поверх набирающих строгость народных стойл (ему понравился тезис Грибова) огненной точкой в секретный смартфон. Так какого же…
— Стало быть, господин Авдотьев воскрес из мертвых? — с неуместной, как показалось Перелесову, иронией поинтересовалась секретарша.
— Нет, — сухо ответил он. — Господин Авдотьев не Иисус Христос, хотя… — на мгновение задумался, — чем-то был на него похож. Я полагаю, это его сын.
— Извините, — покинула кабинет секретарша.
Перелесов поднялся из-за стола, походил, разминаясь, по кабинету. Ему недавно исполнилось тридцать восемь. Привыкшее к бассейну, тренажерам, теннису и горным лыжам тело томилось в кабинете, искало мышечной радости. Один универсальный (на все группы мышц) тренажер Перелесов установил в комнате отдыха, но занимался редко. Министр и запах пота — вещи несовместные, как гений и злодейство.
Взгляд задержался на висящей на стене карте России. Осень в этом году выдалась светлой и теплой. Ломаный солнечный луч преодолел двойные оконные рамы, позолотил карту, как ручку цыганки. Позолотил, правда, неравномерно. На Арктику, Сибирь и… приграничные территории, как на рембрандтовскую Данаю с небес пролился настоящий золотой дождь. А вот на Центральную — от Пскова до Урала — Россию, напротив, накатила мрачная нищая тень. Порыв холодного ветра вдруг ломанулся в окно с явным намерением выстудить (если не сдуть с карты) Центральную Россию. Данае впору было ожидать Зевса в шубе. Перелесов и так и эдак дергал ручку окна, менял угол, пытаясь поймать ускользающий луч, но тщетно.
Он не сомневался, что сын Авдотьева (если, конечно, это он, а не какой-нибудь проходимец) явится ровно в назначенное время. Почему-то ему казалось, что точность — их семейная черта. Хотя, не сказать, что Перелесову были хорошо известны нравы, обычаи, да, пожалуй, и большинство членов этой семьи. Авдотьев жил на Студенческой улице в однокомнатной квартире тетки, лечившейся в психоневрологическом стационаре. Отец Авдотьева трудился в закрытом почтовом ящике, мать — бухгалтером в каком-то Доме культуры. Жили они, кажется, в Мытищах, но точно не в Москве. Последний раз Перелесов видел сына Авдотьева на похоронах самого Авдотьева — держал его на руках в ритуальном автобусе. Помнится, он тогда поразился, каким грустным, сосредоченным и… не похожим на отца было лицо младенца. Он не знал, зачем понадобился спустя столько лет сыну Авдотьева, но точно знал — не из-за денег и не из-за личных проблем.
…Огромная карта России висела в холле на первом этаже в доме господина Герхарда в Синтре под Лиссабоном. Перелесов спал на кожаном диване под этой картой, пока не перебрался в пентхаус на третьем этаже с видом на мавританскую крепость, воткнувшуюся каменным гребнем в зеленые холмы. В первое утро он проснулся рано и долго бродил по похожей на музейный зал — с камином, огромным старинным глобусом в деревянных перекрестьях, книжными стеллажами, клыкастой кабаньей головой и чучелом огромной гориллы (охотничьими трофеями господина Герхарда) — комнате, не зная, куда спрятаться от солнца. Карту, как жемчужный кокошник, увенчивала полноценная гнутая радуга. Перелесов не дышал и не шевелился, боясь спугнуть райскую радужную бабочку.
Раздался стук в дверь. В комнату зашли мать с господином Герхардом. Оба были в просторной белой одежде и казались богами, спустившимися с Олимпа. Мать протянула руки. Она все время тянула к Перелесову руки, не веря, что он здесь, рядом, что его можно обнять. За матерью маячила загорелая седая в одуванчиковом пуху голова господина Герхарда со свежими полосками пластыря на красном носу. Сейчас он был похож не на аиста, а на птицу под названием тукан. У тукана был клюв с двумя белыми полосками. Перелесов шагнул к матери, дал себя (в какой уже раз?) обнять. Господин Герхард, зажмурившись от бьющего в глаза солнца, подошел к окну. Жалюзи скользнули вниз. Сидевшая райской бабочкой на карте России радуга растворилась в воздухе. «Завтракать будем в Кабо да Рока, — сказал господин Герхард, — самой западной точке Европы. Говорят, это место силы, такое же как Стоунхендж в Англии или Монтсеррат в Каталонии. Ты готов?» «Какой силы?» — поинтересовался Перелесов, вспомнив, что Авдотьев называл местом силы набережную Москвы-реки, где он ловил широким и коротким как кастрюля оптическим прибором неведомый зеленый луч, несущий правду о мироздании. Словив зеленый луч, в кастрюльной трубе можно было увидеть динозавров, картины юрского, а может кембрийского, периода. Одним словом, мир, варившийся сотни миллионов лет назад в другой — божественной — кастрюле мироздания. «Силы нашей цивилизации, — объяснил господин Герхард. — Ты все поймешь, когда увидишь с обрыва скалы и океан».
Перелесову очень хотелось узнать, где и зачем господин Герхард пристрелил огромную гориллу. Он знал, что в Африке охотятся на разных зверей, но чтобы на человекообразную обезьяну… Какой-то это был неформат. Перелесову казалось, что горилла отслеживает его перемещения по залу стеклянными, но подозрительно живыми глазами.
Тогда он не решился задать господину Герхарду этот вопрос.
Тот часто останавливался возле карты России, подолгу на нее смотрел, едва слышно что-то пришептывая по-немецки. По губам его в эти моменты как будто ползали маленькие змейки. «Вот здесь, — однажды ткнул он пальцем в карту, — в Калаче-на-Дону меня ранило осколком, — задрав футболку, продемонстрировал неровный пересеченный тонкими красными линиями шрам. Перелесов поморщился. — Русский хирург, — опустил футболку господин Герхард и почему-то посмотрел на гориллу, — вытащил осколок, зашил без анестезии. Шрам был страшный, я потом два раза исправлял его в Мюнхене. А то, — вдруг потрепал Перелесова по вихрам, — на пляже девушки разбегались».
Перелесов было дернулся, чтобы стряхнуть пятнистую немецкую руку со своих вихров, но сдержался. В конце концов господин Герхард пока не сделал ему ничего плохого. Наоборот, принял как родного, поселил в пентхаусе с верандой, откуда Перелесов смотрел по ночам на яркие португальские звезды, на размеченный огоньками спиральный подъем к странному (днем он казался павильоном для съемки мультфильмов) замку Пена. За исключением того, подумал Перелесов спустя мгновение, что разрушил мою жизнь.
Разрушенная жизнь, впрочем, уже не казалась Перелесову чем-то таким, по чему следовало сильно горевать. Только когда он вспоминал оставшуюся в Москве Пра, на душе становилось как-то тревожно-стыдно, как будто он ее бросил или предал. Но существуют ли на свете правнуки, готовые пренебречь пентхаусом, океанским пляжем, пластиковой карточкой с неограниченным, как объяснил Перелесову господин Герхард, запасом евро ради едва живой прабабушки?
«Тебе понадобятся деньги на одежду и… прочее, — сказал он, протягивая карточку, — на поезд, если поедешь в Лиссабон. Вдруг захочешь сходить в музей, прокатиться на фуникулере? Машину тебе я дать не могу, тебе еще нет шестнадцати. Не стесняйся. Мне интересно, как ты будешь тратить деньги». «Не понял, — сунул руки в пустые карманы Перелесов, — что может быть интересного в том, как чужой человек в незнакомой ему стране тратит ваши деньги?» «Много интересного, — ответил господин Герхард. — Истинная сущность человека проявляется в его отношении к деньгам, в том, как он их тратит или… не тратит». «Благодарю, — пожал плечами Перелесов, — я обойдусь». «Полагаешь, что твоя истинная сущность меня не обрадует? — не обиделся господин Герхард. — Правильно. Но речь не об этом, а о том, стоит ли, — смерил Перелесова спокойным оценивающим взглядом, как если бы тот был… щенком, такое сравнение показалось Перелесову точным, — тратить на тебя время и… деньги. Хотя деньги не столь важны. Время. Мое время, — уточнил господин Герхард, — для меня гораздо важнее и дороже всех денег мира, — сунул карту в карман рубашки Перелесова. — Видишь ли, его осталось не так много, а нам надо кое-что успеть. Считай, что это от матери».
6
Перед отъездом в Португалию (фирма господина Герхарда выправила визу и билеты, заминка вышла только с отцом — требовалось его нотариально заверенное разрешение на выезд за границу несовершеннолетнего Перелесова) они, как обычно, сидели с Авдотьевым на ящиках в утоптанной рощице на склоне набережной Москвы-реки.
В тот день Пра заставила отца сходить к нотариусу, и тот наконец принес заверенный печатями документ. Он молча положил его на стол, посмотрел на Перелесова с недоумением, как будто хотел что-то вспомнить, но так и не вспомнил. Потом вытащил из бумажника стодолларовую бумажку, бросил поверх документа. «Привет передавать не надо», — вышел из комнаты. Перелесов уже почти без обиды подумал, что отец долго тянул с посещением нотариуса не потому, что не хотел, чтобы он поехал к матери в Португалию, а потому, что ему было плевать, поедет он или нет, как, в общем-то, и на все остальное.