азуистики. В новой Европе будут очень простые законы, а потому и говорить люди будут просто».
Перелесов чувствовал, что господину Герхарду не хочется покидать этот мир. Так самому Перелесову не хотелось покидать пятизвездочный отель в Турине, где они остановились, когда господин Герхард взял их с матерью с собой в деловую поездку. Первый раз в жизни Перелесов летел на самолете, где было всего три пассажира и две обслуживающие их стюардессы. В отеле господин Герхард ходил в конференц-зал на заседания какого-то клуба, мать ездила на лимузине с шофером по магазинам, а Перелесов, нагулявшись по Турину, смотрел из окна своего номера на памятник падшему ангелу, победительно установленный на площади перед отелем. У ангела было лицо как у демона на картине Врубеля (наверное, художник его видел) и пустые, как ложки, глаза. В Европе вообще было много странных памятников.
Но если Перелесов в отеле всего лишь открыл, попробовал, а затем вылил в дубовую раковину (он не знал, зачем это сделал) шампанское за три, как явствовало из приложенного к бару ценника, тысячи евро, то к услугам господина Герхарда был целый мир, уподобившийся этому самому, исполняющему любые желания отелю. Он мог затопить дорогим шампанским весь Турин до самых губ вознесенного над площадью падшего ангела. Мать обмолвилась, что давно не слышала хорошей музыки, и на следующий вечер в холле появился камерный оркестр со всемирно известной (ее лицо удивительно напоминало лицо падшего ангела) оперной певицей-контральто. Она едва открыла рот, и Перелесов сразу понял, что именно такой голос был у падшего (в Турине он, кажется, присутствовал везде) ангела, взявшегося на заре человеческой истории противоречить Господу Богу. А еще он почему-то вспомнил своего, оставшегося вместе с сиреневым манекеном в холодной и голодной Москве друга Авдотьева. На низкое, пронзающее, как лезвие, пение, переливчатые всхлипы виолы-да-гамба подтянулись другие люди, как понял Перелесов, одноклубники господина Герхарда. Лица некоторых из них он видел по телевизору в новостях, но кто они такие, вспомнить не мог. Политики и прочие важные персоны выливались из его памяти, как трехтысячное «Champagne Krug d’Ambonnay» из приземистой, как будто присевшей на корточки бутылки, не оставляя даже скоротечного пенного следа. Но что-то подсказывало Перелесову, что эти люди если и были пеной, то скорее монтажной, скрепляющей некую невидимую конструкцию, среди архитекторов которой был и господин Герхард. В Лиссабоне мать несколько раз безуспешно ходила в российское посольство, чтобы определить Перелесова на следующий учебный год в русскую школу, но как-то не получалось. Все время требовались новые справки, да еще нотариально заверенное согласие отца на выезд Перелесова за границу оказалось просроченным. Мать позвонила Пра, та сообщила, что отец во Владивостоке готовит праздничную программу к юбилею Тихоокеанского флота. «Пра, — выхватил трубку Перелесов, — хочешь, я прямо завтра вернусь?» Он ждал, что ответит Пра, глядя на висевшую на белой стене карту России. Карта сначала задрожала, а потом словно потекла со стены. «Я скажу, когда», — сказала Пра. Перелесов понял, что она имеет в виду. Ему стало не по себе. «Передай матери, — продолжила Пра, — что моль бьет ее шубы. Я купила какие-то средства, но они не помогают». «Шубы? — пожала плечами мать. — Зачем мне здесь шубы? Скажи ей, пусть носит или продаст. Лия Семеновна с третьего этажа просила хорька».
Господин Герхард решил школьную проблему за минуту, позвонив послу прямо из туалета, куда мать просунула ему телефон. Когда возвращались из Турина на том же самолете с большими кожаными креслами и приветливыми стюардессами (они напомнили Перелесову девушек с набережной Москвы-реки, правда, их «контейнер» был куда более комфортабельный), он думал, спросит или не спросит господин Герхард про шампанское. Кто оплачивал счет? Но тот всю дорогу изучал две странички текста (на большее интеллектуалов из клуба не хватило), а потом произнес загадочную фразу: «Ich habe nichts dafür gekampft».
Перелесов догадался (его знания немецкого хватило, чтобы перевести: «Я сражался не за это»), что на кону куда более серьезные, чем вылитая в раковину бутылка шампанского, вещи. Даже мелькнула мысль ознакомиться с огорчившим господина Герхарда текстом. Перелесов бывал в его кабинете на втором этаже дома в Синтре, видел винтажную из бычьей кожи с вытесненной по центру свастикой папку с золотой монограммой «А.Н.» на письменном столе. Он был уверен, что «сражавшийся» за Третий рейх — за что же еще? — господин Герхард хранит важные бумаги именно в этой, приобретенной на секретном ностальгическом аукционе за немалые, надо думать, деньги, папке. Но господин Герхард как будто предусмотрел такой вариант. Он достал сигару, сделал знак стюардессе, та немедленно принесла глубокую металлическую пепельницу, зажигалку и… стакан воды. Господин Герхард, задумчиво глядя на россыпь огоньков внизу, раскурил сигару, а затем сжег оба листика в пепельнице, похоже, специально приспособленной для уничтожения улик, если, конечно, это были улики.
Терминальная фаза жизни господина Герхарда была рекой, полной подводных камней. В ней, как прутья в плывущей по этой реке корзине, сплелись богатство, которое он должен был (кому?) оставить, и — проблемы, которые он не успевал решить в силу несовпадения скорости течения истории и человеческой, даже такой длинной, как у господина Герхарда, жизни. Течение расплетало корзину, тянуло на дно, а контур реки уходил за горизонт. Деньги решали многие проблемы, но не решали (к отчаянью их обладателей) проблемы бессмертия. Загадочный клуб, похожие на кистеперых рыб господа, падший ангел на площади, нескладушки с тем, за что он сражался, да, как видно, не одержал победы, скрутившиеся в черные спиральки на дне пепельницы листки… Нерешенные (оставляемые) проблемы беспокоили господина Герхарда сильнее, чем (тоже) оставляемое (Перелесов сомневался, что им с матерью) богатство. Господин Герхард тяготился неподъемной нематериальностью (знания, опыта, идей? — Перелесов затруднялся подобрать точный термин) того, что ему предстояло с собой унести. Он не был готов умереть молча, как подводный камень, уйти на дно, как расплетенная корзина. А может, решил, что никто ему не указ, а потому дробил камень, вязал пигментными руками тонущую корзину, приманивал Перелесова к тайнам своей чудовищной жизни (гитлерюгенд, вермахт, Сталинград, десять лет советского плена, дружба с Салазаром, охота на гориллу, грабеж России, изъятие из семьи матери Перелесова — и это только то, что было на поверхности), как голубя крошками.
Перемолвившись по телефону с Пра, Перелесов загрустил. Не станет она носить шубы и ни за что не пойдет продавать их носатой Лии Семеновне с третьего этажа. Отец, подумал он, вернется с юбилея Тихоокеанского флота, вытряхнет моль и передарит их своим новым подругам. Одну, появившуюся глубокой ночью, когда он спал, а Пра находилась в больнице, Перелесов застал поздним утром на кухне. Голая, с синяком на бедре, она жарила яичницу, отпрыгивая от плюющейся маслом сковородки. «Ай! Где соль? — не оборачиваясь, спросила она у Перелесова. — И принеси какой-нибудь халат, тут много комнат, я не помню, где раздевалась». Перелесов понял, что она перепутала его с отцом, хотя и не был до конца в этом уверен.
Да что мне эти шубы, разозлился он, пусть их сожрет моль! Он сбежал вниз — в холл, где застреленная горилла смотрела на карту России, а перед его глазами стояла Пра, неприкаянно слоняющаяся по пустым комнатам. Перелесову часто снилась их квартира. Это были спокойные, умиротворяющие сны. Он, Пра, отец сидят в большой комнате на диване, а мать играет на пианино, и они все смеются и говорят о чем-то простом. Он любил эту большую, полученную Пра на взлете партийной карьеры квартиру, любил Москву, Кутузовский проспект, двор с деревьями, скамейками и спортивной площадкой, любил прошлую жизнь, когда он, отец, мать и Пра были вместе, и не было ни господина Герхарда, ни Португалии, ни чучела гориллы, да и шуб, наверное, еще тоже не было. Эта жизнь закончилась, но почему-то продолжалась в его снах.
Глотая слезы, Перелесов, как застреленная горилла, уставился на карту России. Взгляд уперся в «Brjansk», обведенный красным кружком. У господина Герхарда был особый интерес к этому славному русскому городу, и Перелесов знал какой. Он владел акциями брянской чулочно-носочной фабрики. Господин Герхард даже советовался с матерью по поводу производимой там продукции. Сетчатые чулки и носки под лейблом «Брянская партизанка» матери не понравились, а колготки она, кажется, одобрила. Вечный товар, согласился господин Герхард, такой же как прокладки и туалетная бумага. Насчет бумаги он, возможно, ошибался. В туринском отеле Перелесову, когда он нажал на унитазе кнопку, ударила в задницу неслабая струя воды, а когда он перепуганным козлом спрыгнул с унитаза, догнала горячая воздушная волна из встроенного фена. На унитазе кнопок было, как клавишей на аккордеоне. Даже страшно подумать, какие там предлагались варианты.
Господин Герхард сказал, что собирается запустить зимнюю линейку специально для России. «Я знаю, как мерзнут русские женщины, — пустился он в воспоминания, — в Соликамске, где я валил лес, они носили черные фуфайки, стеганые штаны, а под ними такие большие голубые или розовые шорты с этим, как его…» «Начесом, — подсказала мать, — только это не шорты, тогда и слова такого не знали, а трусы». «Трусы? — покачал головой господин Герхард. — Я видел под Сталинградом румын, они захватили склад, натягивали их поверх галифе. Разве можно надеть трусы поверх галифе? Я хочу делать зимние колготки с этим… начесом. Конечно, не такого цвета». «Думаешь, будут брать?» — засомневалась мать. «Будут, — сказал господин Герхард, — и потом, должен же я отплатить русским женщинам за их доброту ко мне, пока я был в плену».
Brjansk, Брянск… Взгляд Перелесова никак не мог вырваться из красного кружка, как если бы превратился в (мысленного, как определяли отцы русского православия) волка, а красный круг — в веревку с флажками. Однажды они с Авдотьевым и Пра пили чай на кухне, поглядывая в окно на ударно возводимый Театр Петра Фоменко. Бетонно-стеклянный гриб поднимался со склона, грозя вскоре запечатать вид на реку. Над пока еще доступной взору Москвой-рекой пролетел легкомоторный, похожий на стрекозу, самолет, волочивший за собой ленту с ухудшенным лицом лидера коммунистов Зюганова и словами: «