Купи еды в последний раз!»
Пра вдруг подхватилась из-за стола, задернула занавеску. В кухне стало темно. Перелесов с Авдотьевым удивленно переглянулись. «Не люблю, когда они низко летают», — сказала Пра. «Почему?» — пристал к ней Перелесов. «Под Брянском, в сорок первом, — включила на столе лампу Пра, — я отстала от колонны беженцев, заснула в копне на поле, три дня не спала». «Самолет разбудил?» — ткнул ногой под столом Авдотьева Перелесов, припомнив, что отец давно не называл Пра иначе, как «старая маразматичка». «Их было много, — продолжила Пра, — они расстреляли колонну и летели обратно. Но я еще не знала. Я сдуру выскочила в поле, один заметил, сделал круг, пошел прямо на меня». «Стрелял?» — спросил Авдотьев. «По бокам и впереди. Я бежала по полю сквозь земляные фонтаны и страшный воющий свист. Он пронесся прямо над головой, как расплющил меня раскаленным утюгом. Я упала, а он пошел на разворот, снова пролетел надо мной. Но уже не стрелял. До меня вдруг дошло, что я лежу с задранной до головы юбкой. На мне были… извиняюсь, такие голубые трусы с начесом — от пупа до колен. Не хотела надевать, но ночи были холодные. И тогда я поднялась, оправила юбку, встала как столб посреди поля. Подумала, пусть лучше убьет меня, чем я буду валяться с юбкой на голове. А он зашел на новый круг, но уже чуть повыше и помедленнее, на бреющем, я так поняла, он захотел, чтобы я его увидела. И я увидела — в шлеме, молодой, симпатичное лицо. Урод! Потыкал пальцем в мою сторону, потом засмеялся и показал большой палец. Только потом до меня дошло, что это он… про трусы. Из-за них он не стал меня убивать».
Перелесов так задумался над этой историей, что не заметил, как в холл спустился господин Герхард с двумя свежими полосками белого пластыря на щеке и на шее. Такие полоски появлялись у него после визитов врача и медсестры. Они приезжали раз в неделю на специальном автобусе, внутри которого находилась лаборатория. Медсестра уносила в автобус пробирку с темной, как португальское вино, кровью из вены и пластиковый стаканчик с мочой господина Герхарда, а через несколько минут возвращалась с готовыми результатами анализов. Врач — усатый, седой, с лицом словно покрытым коричневой корой, в ковбойской шляпе и в пестром шейном платке — дон Игнасио — изучал, шевеля усами, результаты, пока медсестра измеряла господину Герхарду давление. Дон Игнасио, как узнал Перелесов, был личным врачом диктатора Салазара, имя которого граждане Португалии сейчас выцарапывали на бетоне. После смерти Салазара его посадили в тюрьму за неподобающие отношения с молодой пациенткой, что, естественно, было всего лишь поводом. Отсидев несколько лет, дон Игнасио (как раз подоспела еще одна пациентка, над ней он будто бы ставил преступные лекарственные опыты, в результате которых она совершенно облысела и забыла имя мужа — страшное для Португалии обвинение) перебрался в Аргентину, а когда все (как облысевшая пациентка про мужа) про него забыли, вернулся на родину и теперь внимательно следил за здоровьем гос подина Герхарда.
Частенько дон Игнасио и господин Герхард устраивались в патио с бутылкой красного вина. «Вот кому, — как-то придержал господин Герхард пробегавшего мимо с теннисной ракеткой Перелесова, — не надо думать о здоровье». Дон Игнасио кивнул, уставившись на Перелесова не по-стариковски яркими зелеными глазами. На изрубленном морщинами, напоминающем пересушенный пень лице они казались двумя свежими ростками. Дон Игнасио, в отличие от своего полиглота-пациента, говорил только на португальском, но Перелесов не до конца понимал, потому что это был так называемый «портаньол», то есть смесь португальского и испанского. Наверное, в Аргентине дон Игнасио жил недалеко от границы с Бразилией. «Он сказал, что тебе следует поправиться килограмма на три, — перевел господин Герхард, — и покончить с одиночеством. Но это не то одиночество, которое, — посмотрел на ракетку, — преодолевается игрой в теннис с приятными партнерами, а то, которое побеждается… мыслью, превратившейся в волю, — пожал плечами господин Герхард. — Так он сказал. Понимай как хочешь».
Похоже, дона Игнасио беспокоила тема побеждаемого волевой мыслью одиночества, потому что он, забыв про Перелесова, взялся что-то втолковывать господину Герхарду.
«Он говорит, — пояснил тот, — что Ницше в свое время доказал, что бог умер. Но сам Ницше умер в забвении с тремя проданными экземплярами своих трудов. Он победил мыслью время, но погубил свой разум. В чистом виде мысль — яд, наркотик. Ее нельзя отпускать — улетит в пустоту, за край отмеренного срока. Для человека будущее — пустота, зона вечного отсутствия. Мысль следует запрячь, как коня в повозку, и ехать на ней, собирая дань с идиотов!»
«Дон Игнасио, наверное, сочиняет стихи, — предположил Перелесов. — Интересно, на каком языке — португальском или испанском?»
«Вечности, — сказал господин Герхард, — на языке бога, который умер. Скоро я тоже заговорю на этом языке».
Обычно они с доктором выпивали по фужеру, но в день, когда на лице господина Герхарда появились свежие полоски, выпили целую бутылку. Когда дон Игнасио уехал, господин Герхард принес с кухни еще одну.
Но в холле он крепко стоял на ногах, почему-то грозя пальцем горилле и в упор не замечая Перелесова. Тот хотел незаметно уйти, но старый гитлер-югендовец (в шортах и в белой рубашке, не хватало только значка со свастикой на груди) вдруг произнес по-русски: «Я наконец понял, что такое рак. Это когда организм человека изо всех сил сражается за себя, сам с собой и против себя. Лечение в моем возрасте — всего лишь небольшой выигрыш во времени. Очень унизительно для человека, который привык все в жизни делать сам. — И — со вздохом после паузы: — Включая саму жизнь».
Перелесов молчал, не зная, следует ли ему протокольно утешать господина Герхарда или тайно злорадствовать?
«Мне очень жаль», — сказал он, и это было вполне искренне. Господин Герхард прожил такую жизнь, что не нуждался в его утешениях. Да и тайное злорадство он бы мгновенно распознал, независимо от того, сколько выпил.
«Так и Россия», — между тем продолжил какую-то свою мысль господин Герхард.
«Что Россия?» — удивился Перелесов. В Москве, наверное, шел снег, крутила метель, Пра мерзла в окаменевшей черной дубленке (вот бы посмотрел «пролетевший фашист», если, конечно, дожил). Над всей Португалией и немалым куском Испании с ноября по март неколебимо стоял Азорский антициклон — «безоблачное небо», солнце и средняя температура плюс семнадцать. Пра приносила с коммунистических митингов листовки, где утверждалось, что ельцинский режим — раковая опухоль на теле России. А в местной прессе Перелесов читал, что Россия — раковая опухоль на теле современной цивилизации.
«На этот вопрос можно ответить двояко, — пояснил господин Герхард. — Прошло ее время. И — пришло ее время. Что тебе больше нравится?»
Перелесов пожал плечами. Между «прошло» и «пришло» как будто растопырился злой, щелкающий клешнями рак. Россия увиделась ему в образе перепуганной и, видимо, крепостной девицы в сарафане и кокошнике. У нее не было сил оторвать вцепившегося в подол рака. А на кухне не было кастрюли подходящего размера, чтобы засунуть туда его.
«Смотря что прошло и что пришло», — ответил Перелесов как на уроке в школе, то есть никак. Он удивлялся господину Герхарду. Ему бы в церковь, в кирху, или куда там ходят лютеране? А он… одной ногой в могиле, а другой… в России?
«У тебя есть шанс перебраться из «прошло» в «пришло». Не потому, что ты этого заслужил, а исключительно благодаря твоей матери, — посмотрел почему-то не на Перелесова, а на гориллу господин Герхард. Причем (Перелесов это отметил) со страхом, словно горилла могла ожить и отомстить за свою безвинную смерть. — Тебе рано возвращаться в Россию. Закончишь школу здесь, а потом поедешь учиться в германский филиал колледжа Всех Душ в Кельне. Это очень серьезное учебное заведение. Про него мало кто знает, знают про колледж Всех Душ в Оксфорде, тот специально на виду, чтобы не лезли в Кельн. Ты окончишь его, когда меня скорее всего уже не будет. Но это не важно. Там тебе объяснят, что будет дальше и что надо делать, чтобы не опоздать, не провалиться в пустоту, куда провалится… — господин Герхард отодвинул колышущуюся занавеску, посмотрел в окно, — да, считай, весь мир», — закончил как-то сухо и буднично, словно ему не жалко было голубого неба с чайками, зеленых гор Синтры, мыса Кабо да Рока в пенных кружевах, розовых кустов, идеально подстриженных газонов и опрыскивающих их водой фонтанчиков в саду.
«Хочешь, скажу, зачем ты вылил в унитаз шампанское?» — вдруг спросил господин Герхард. Наверное, он тоже подумал про фонтанчики.
«Откуда вы знаете? — растерялся Перелесов и зачем-то уточнил: — Не в унитаз — в раковину», словно это имело какое-то значение.
«В раковину, — согласился господин Герхард. — Серьезное мероприятие, серьезный отель, везде камеры, служба безопасности. Они показали запись, спросили: «С этим пареньком, который прилетел с вами и вылил в унитаз шампанское за три тысячи евро, все в порядке?»
«И что вы ответили?» — Перелесов подумал, что, если бы он вынес бутылку этого шампанского, загнал в каком-нибудь баре, да хоть за тысячу, отправил бы перевод Авдотьеву, тот бы точно оживил (если он, конечно, собирался его оживлять) сиреневый манекен. Вам, мысленно обобщил господина Герхарда и весь западный мир Перелесов, никогда не оживить чучело гориллы! А мы (обобщил себя, Авдотьева и Россию) запросто оживим сиреневый манекен! Но тут же устыдился — слишком много «бы», он же не послал Авдотьеву мифическую тысячу.
Теперь точно пошлю, разозлился на самого себя Перелесов, переведу с карточки… пять тысяч! Господин Герхард хотел узнать, как я трачу деньги? Вот и узнает! Он, правда, не был уверен, имеется ли у Авдотьева карточка, но это точно не являлось для того неразрешимой проблемой. Пусть закончит свою работу! Перелесов попытался (без помощи мысленного волка) сформулировать, что это за работа, но не смог. Не мобилизация же насекомых на набережной или непонятная возня с сиреневым манекеном? Кажется, Авдотьев, как и господин Герхард, тоже хотел изменить мир, но