блохоподобии человечества. За Индостаном голубая океанская дева отбрасывала облачное одеяло, шаловливой ладошкой подгребая к себе скалисто-зеленые фаллические острова. За Индонезией и Полинезией (они смотрелись на коже девы как яркие цветные тату) после прибрежных, дробящих воду скал, до самого Барьерного рифа и густых лесов Нового Уэльса лежала раскаленная сковородка австралийской пустыни. Каждый год в ней бесследно испарялись тысячи незадачливых путешественников. А дальше — снова океан, уже в браслетах айсбергов, и ухоженная (с прибрежными обрывами, водопадами, строго очерченными полями, черепичными крышами и стаканчиками небоскребов) Новая Зеландия. За ней на пути к белой заднице мира (грубое определение арабских мореплавателей, увидевших Антарктиду издали и немедленно развернувших свой корабль обратно) можно было разглядеть родимое пятно Тасмании с вытянувшимся хоботом малоэтажным городишкой Хобартом. И в других концах Земли (семь-десять часов по пространственно-временной окружности) было на что посмотреть путешествовавшему за казенный счет Перелесову: на горящую посреди ночного ледяного океана люстру Исландии; угрюмый сизый, как истоптанный на зимнем крыльце половик, Ньюфаундленд; истекающую с раннего вечера до позднего рассвета электрическим желтым светом Европу в шпилях соборов и ветряных с пропеллерами вышках; Поднебесную в застекленных теплицах-ангарах, смоге и земляных реках; каменные, вылезающие из тумана складки (губы?) Андов и Кордильер; длинную, как поваленную березу, Россию, придавившую обескровленный петушиный гребень северной Евразии. Перелесову хотелось опустить вниз руки, замесить мир, как глину. Он слышал рвущийся из глубин Земли зов. Существующий мир исчерпал себя. Ему было не жалко этого, похожего на заместителей председателя Общества пилигримов, умирающего мира.
Разные люди и организации совали руки в глину, вылепливали из нее ландшафты, скульптуры, вбивали внутрь глины арматуру, стягивающую хаотичное пространство на манер скрытых под кожей мышц. Перелесов и сам с некоторых пор ощущал себя чем-то вроде нерва внутри одной из мышц, взявшейся за нелегкую задачу исправления и очищения мирового пространства от зловредной копоти. Пересекая по дуге — из Кельна в Токио — Россию, он думал, как бесхозен и запущен географический фрагмент внизу, как нелепо он противится бензопиле организующей воли, выставляя ей навстречу полуживые ветви с поваленной, подлежащей распилу березы. Впрочем, воля этой территории, если верить господину Герхарду, надорвалась в битве с досрочно вышедшей на бой немецкой волей в сорок пятом. Сейчас поваленная береза машет ветвями, пугает лесорубов, как призрак, фантом, присосавшийся охвостьями вывороченных из земли корней к ядерному оружию прежней — поверженной через сорок лет после немецкой — цивилизации. Но опытных пилигримов-лесорубов не испугать, нет, не испугать.
Из окна номера в отеле Буэнос-Айреса Перелесов видел железнодорожный вокзал, сквер и точную копию Биг-Бена с часами. Революционная Франция в свое время подарила молодому американскому государству статую Свободы, чтобы факел в ее руках освещал мир. Великобритания Аргентине — башню с часами, чтобы латиноамериканцы не зазнавались, помнили о ходящем по кругу времени. Когда-то над Британской колониальной империей не заходило солнце. Сейчас мэром Лондона был пакистанец.
В конце девятнадцатого века существовала поговорка: «Богат, как аргентинец». Она утратила актуальность, хотя пока еще не говорили: «Беден, как аргентинец». Это в Древнем Египте на берегах Нила в земляных норах жили люди, про которых говорили: «Они не знают вещей». Как это мудро, думал Перелесов, пролетая над Африканским Рогом, над фавелами Сан-Пауло, слепящими (из пластиковых бутылок) пригородами Найроби или Дакара, зачем людям вещи? Если освободить их от вещей, сами собой рассосутся отравляющие и загромождающие мир свалки. На какое-то время они превратятся в единственный источник пищи и вещей для привыкших к ним людей. Не пройдет и десяти лет, как исчезнут свалки, а немногие выжившие люди научатся жить без вещей в гармонии с природой, познают прелесть естественного питания плодами очищенной и обновленной земли.
Перелесов обратил внимание, что в последнее время ему удобнее думать на английском. Родной русский язык наводил тоску, натирал, как лопата, ладони, казался каким-то путаным и неопределенным, как классическая армейская команда: «Копать отсюда и до обеда». Да и мало кто в мире сейчас знал или изучал этот одинокий язык. Перелесов устал копать. Авдотьев, тот знал, где копать и что надо откопать. Но он утонул. Мать-Россия стиснула его сердце холодной водяной рукой, не позволила докопаться… до чего? Не до динозавров же или лезущих на рубашку жуков?
Английский язык представлялся Перелесову идеально сконструированным луком. Мысли, как стрелы, по кратчайшей дистанции летели точно в цель, не застревая во встречных воздушных потоках. Цель — очистить планету от мусора. Что с того, что заодно она очистится и от людей, породивших этот мусор? А она очистится, потому что они будут обитать на свалках и жрать мусор. Круговая масонская (или какая там?) змея вцепится в собственный хвост. Преступление и наказание. Чем дольше Перелесов размышлял на эту тему, тем сильнее натягивалась тетива лука, а цель как будто сама шла грудью навстречу стреле.
Но Буэнос-Айрес не был Лондоном. Здесь не любили людей, разговаривающих на английском. На вокзале Перелесов хотел взять билет на поезд до водопадов Игуасу (это было одно из немногих чудес света, которое он еще не видел). Он долго изучал рельефную карту Аргентины на вокзальной стене (она напоминала повешенную вялиться бугристую рыбу), пока его сердито не отпихнул усатый мужик в длинном до пят кашемировом пальто и в белом шелковом шарфе двумя полотнами поверх лацканов. Неужели не успел налюбоваться картой родной страны, удивился Перелесов. Мужик был удивительно похож на дона Игнасио. Если здесь так себя ведут культурные (в дорогих пальто с шелковыми шарфами) люди, подумал Перелесов, чего ждать от народа? На лбу, что ли, у меня написано, что я люблю английский язык? Кассирша сразу замахала руками, едва только он приветливо разинул рот: «ffi, my dear!» Парень в банке, где он менял евро на песо, посоветовал ему не болтать на улице по-английски. В отеле и в магазинах можно, уточнил он, в ресторанах лучше воздержаться. «Плюнут в мясо?» — встревожился Перелесов. «Это в лучшем случае, — ухмыльнулся парень, — ты даже представить себе не можешь, что вытворяют аргентинские официанты».
Легче стало только когда он перешел на португальский.
На reception Перелесова ожидало запечатанное послание. Какого очередного урода я должен здесь опекать, подумал он, раздраженно вскрывая (он был из невиданно прочной бумаги) конверт. Девушка с бейджем «Gradela» на reception сжалилась, протянула серьезные, как для стрижки овец (о другом их возможном использовании Перелесов думать побоялся), ножницы. «Это для цветов, когда надо подровнять букет», — объяснила она. «Там цветы не растут, только плохие новости». — Перелесов не стал читать письмо при девушке, унес в номер.
Послание извещало Перелесова о необходимости срочно представить в колледж отчет о его волонтерской деятельности в Сиднее и Буэнос-Айресе, а также ответить на очередную (сколько их было!) анкету, расставляя в пустых клетках предложенные на выбор геометрические фигуры. Это было совершенно невозможно, но на сей раз фигуры в поступившей на его многократно и сложно запароленный e-mail-ан-кете были в виде… головок цветов. Перелесов подумал, что сходит с ума. Подобное ощущение стало для него во время обучения в колледже Всех Душ привычным. Он, можно сказать, приспособил к нему свою душу, более того, обнаружил в нем некую прелесть. Оно не отменяло жизнь, а, напротив, сообщало ей новое измерение, наполняло чувством избранности и превосходства. Перелесов смирился с периодическими приступами сумасшествия, геометрическими фигурами, нелепыми вопросами в анкетах. Ему стало казаться, что это и есть настоящая жизнь. Новое состояние он отныне воспринимал как скальпель (или выданные симпатичной Грасиелой ножницы), которыми можно вскрыть… все!
Странным образом на симпозиуме по новым поколениям кормовых семян ему не была определена исчерпавшая все мыслимые сроки существования свинья, перед которой он должен был рассыпаться бисером. Затеянный фирмой «Монсато» — она была монополистом по выращиванию этих, дающих бешеные урожаи, семян — симпозиум показался ему довольно скучным. Дискуссия, как цирковая лошадь, ходила по кругу. Представители Нигерии, Венгрии, Парагвая жаловались на увеличивающуюся с каждым посевным периодом цену на монсатовские семена, а также на то, что на полях, где они единожды были высажены, местные сорта пшеницы и других злаков всходить отказывались. Вице-президент «Монсато» (на сей раз не старец, а комбинированной национальности безвозрастный хлыщ — для белого слишком темный, для негра — светлый, для китайца не вполне желтый, для индуса — недостаточно пухлый, одним словом, современный всечеловек) заученно отвечал, что генетики фирмы работают над тем, чтобы сделать уникальные семена многолетними, дешевыми и пригодными для всех континентов, включая (исключительно по мнению теплолюбивых арабских мореплавателей) белую задницу мира — Антарктиду. Когда его особенно допек пожилой хиппарь — сельский пастор из Венгрии, хлыщ напомнил тому евангельскую классику: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода». Но пастор не успокаивался, и хлыщ, окинув его внимательным взглядом с фиксацией выглянувших из-под белого колечка религиозного воротника зигзагообразных татуированных молний и забранных в пучок седых волос на затылке, свойски подмигнул пастору: «John Barleycorn must die!», напомнив уважаемому баптисту знаменитую композицию группы Traffic времен его дорелигиозной мотоциклетно-психоделической юности. Скользящий образ грядущего, произрастающего из монсатовских семян мира, открылся Перелесову в похоронных по Джону Ячменное Зерно словах комбинированного