Перелесов был тверже отца, носил в себе волчью ненависть к собирающимся то в Турине, то в Сиднее пилигримам, никоим образом ее не обнаруживая и не пытаясь монетизировать. Он давно отучился проявлять на людях любые чувства. Но господин Герхард каким-то образом распознал его ненависть на невидимой лоции, птицей клюнул Перелесова в слабое место.
«Ненависть — главное и самое сильное человеческое чувство, — объяснил примчавшемуся на полугоночном «Мазератти» из колледжа на пару дней в Синтру Перелесову господин Герхард. — Первичное чувство, основа, базис, над ним легко возвести любую надстройку. Ненавидеть можно что угодно за что угодно. Богатых — за бесчеловечность богатства. Бедных — за бесчеловечность нищеты. Тебе нравится социализм?»
Перелесов молчал.
«Вижу, нравится, — похлопал его по плечу господин Герхард, — иначе ты бы не вылил шампанское за три тысячи евро в унитаз».
Это было до его поездки в Южную Америку к шаманам, организованной доном Игнасио. Господин Герхард едва стоял на ногах — желтый, рассыпающийся, как вековой давности газета… «Фелькишер Беобахтер»? Или еще более древняя, выходившая в Житомире газета, из которой отец (во сне, не иначе) вычитал про застреленного мифическим прадедом-народовольцем градоначальника.
«Не знаю», — Перелесову было по-своему жалко уходящего из жизни господина Герхарда. Он ценил, что тот тратит на него свое истекающее, как песок из перевернутых песочных часов, время. Задумавшись о социализме, Перелесов почему-то вспомнил Авдотьева. Он точно был за социализм, но не за тот, какой ругали на кухне под водку и ветчину из талонного партийного распределителя отец с друзьями. И не за тот, какой был мил сердцу отвергавшей дорогие шубы, носившей зимой стоящую колом черную дубленку Пра.
Этот социализм почему-то виделся Перелесову в образе примерзшего на морозе к железной штанге качелей (он сам в детстве однажды так примерз) человечьего языка. Если у Гоголя чиновный Нос разъезжал по Санкт-Петербургу в карете, отчего социалистическому Языку было не примерзнуть к качелям? И точно не за тот социализм стоял Авдотьев, в верности которому юный Перелесов клялся у Мавзолея на Красной площади, когда повязывающий ему пионерский галстук прыщеватый победитель конкурса «Лучший по профессии», ухмыльнувшись, заметил, что Ленин — не великий вождь, а великая вошь.
А может, подумал Перелесов про Авдотьева, плевать он хотел на социализм? Что социалистического было в контейнере на набережной? Какое отношение имели к социализму сиреневый манекен, полчища жуков, извлеченные зеленым лучом из мелового периода динозавры? Очки для Пра, да, имели. В них она не только легко читала мелкий шрифт в «Правде» и «Советской России», но и отлично слышала полузапретное «Радио-Большевик», едва пробивающееся со средних волн в хрипящий транзистор «ВЭФ» на кухне.
«Все исправить», так, кажется, говорил Авдотьев. Это не социализм. Это… новая религия, едва сдержался, чтобы не перекреститься Перелесов. Но ведь и христианство поначалу воспринималось как кощунство, за что, собственно, и распяли на кресте Христа. Не вышло из меня евангелиста, признал Перелесов, надо было писать на смартфон каждое слово Авдотьева, как сейчас Грибов пишет каждое мое. Хотя тогда, кажется, не существовало смартфонов, а Авдотьев все больше помалкивал…
«Чтобы мясо хорошо поджарилось, — между тем продолжил господин Герхард, — его надо переворачивать на сковородке. Под социализмом не хватило огонька, поэтому мясо пришлось перевернуть досрочно…» — его вдруг сильно повело в сторону. Перелесов едва успел придержать старика.
Огонь болезни точит тебя, Перелесов осторожно приставил господина Герхарда к стене, земля тянет к тебе руки, воздух треплет тебя, как драные кальсоны на веревке, а ты все о будущем, о человечьем мясе…
«Хочешь к троцкистам, левым либералам? — спросил господин Герхард. — Эти парни… точнее, старые евреи, сейчас в резерве, но у них есть работающая теория, деньги, перспектива. Коминтерн жив! А что? Они правы. Ресурсов на всех не хватает, загадили планету мусором, испортили атмосферу, надули денежный пузырь, убили науку, стянули трусы с культуры, миллиарды людей живут на доллар в день. Пора, пора взбодрить глобалистскую сволочь революционным огоньком. Хочешь вместе с ними сражаться за справедливое мироустройство?»
«Поздно, — сказал Перелесов, — мясо испортилось. Проще выбросить».
«Так и будет, — согласился господин Герхард, — но женщин невозможно отучить рожать даже в самых неподходящих для этого условиях. Нарастет новое».
«Что значит «хочешь?» — Перелесову показалось, что от болезни господин Герхард сходит с ума, разговаривает с ним как гитлеровец с узником в концентрационном лагере, где, кстати, некоторые женщины тоже ухитрялись рожать. Он как будто решал, постукивая себя стеком по зеркальным сапогам, отправить Перелесова в барак или сразу в газовую камеру.
Господин Герхард тяжело, как если бы волок за собой неподъемный груз (будущего?), дышал, на лбу выступили капли пота. Он походил на манекен, только не сиреневый, а белый. Перелесов налил в стакан воды, подал старику. Он думал о своем «Мазератти», о студентке с биологического факультета Лиссабонского университета Катарине, подрабатывающей в доме господина Герхарда приходящей прислугой. Перелесов договорился поехать с ней к океану. В то же самое время он понимал, что Катарин в мире много, а господин Герхард один, и что разговор с ним важнее, чем треп с тысячью Катарин. Господин Герхард если и не знал наверняка, то чувствовал, что произойдет с неподъемным грузом (будущего) за его спиной. Катарина тоже не знала наверняка, но чувствовала, что произойдет в отеле у океана, где Перелесов забронировал номер, однако за спиной у нее не было ничего, кроме смешливого расположения к Перелесову и упругого молодого тела. Два (не) знания были несопоставимы, как вращение в черном космическом безмолвии Земли и — детского волчка на полу.
Неужели вместо социализма феодализм? А может… рабовладение? Первобытно-общинный строй не катит. Перелесов вспомнил, что проведенные в Швеции, Великобритании и Германии исследования показали, что народы этих стран не готовы объединяться на родоплеменных принципах, чтобы противостоять сгоняющим их с земли переселенцам.
«Не гадай, — как всегда, легко прочитал его мысли господин Герхард. — Деньги до сих пор живы только потому, что нужны для оплаты работ по продлению жизни. Если вопрос бессмертия решится положительно, они исчезнут, процесс замещения в Европе резко ускорится. В мире будут две нации — мы и мясо, которое надо время от времени переворачивать. Если с бессмертием не получится, будут опробованы другие варианты. Окончательного решения пока нет. Больше никто не будет тебя учить, направлять, что-то объяснять. Никаких команд и распоряжений. Ты все будешь делать сам, и до тех пор, пока будешь делать правильно, тебе обеспечена могучая поддержка. Такие, как ты, везде, на всех этажах, как воздух. Никаких опознавательных знаков, сигнальных огней, масонских символов, только движение к не существующей для всех, растворенной в воздухе цели. Тебе наверняка захочется употребить термин сеть, но это не сеть. Сила времени. Ты — частица этой силы. Как только потеряешь чутье, свернешь с пути, вернешься туда, откуда пришел — в мясо, которое скоро соскоблят со сковородки. Надеюсь, — прикоснулся дрожащей рукой к плечу Перелесова господин Герхард, — ты все правильно понял. Скажи Катарине, чтобы прикатила кресло. Я хочу на свежий воздух».
Черными избами, холодным ветром, плевками осеннего дождя и дорожными выбоинами встретила приграничная Россия министра Перелесова, объезжающего с местным начальством на микроавтобусе (он решительно отказался от представительского лимузина) будущую (указ лежал на подписи у президента) территорию опережающего развития.
Перелесов смотрел из окна на зарастающие подлеском поля, серые озера, красно-желтые, теряющие листья деревья, и странное спокойствие входило в его душу подобно инъекции анестезии. Оно напоминало спокойствие Уинстона Смита из романа Оруэлла «1984», когда тот, выйдя из пыточного застенка, всей душой полюбил Большого брата. Какая, в сущности, разница, когда, как и каким образом отойдет Латвии (или Евросоюзу) эта территория, если мясо без Россий и Латвий, как проницательно писал сто лет назад Маяковский, будет жариться на зачищенной мировой сковородке единым человечьим общежитьем, а единственным развлечением мясных масс будет смена позиций (перевороты) на регулируемом огне.
Было, было усталое очарование в умирающей приграничной Псковской области. Природа за окном микроавтобуса напоминала женщину на излете красоты. Ее еще можно любить, но недолго. Господин Герхард был прав, вспомнил старшего друга и наставника Перелесов, ненависть — неправильное чувство. Мир спасет спокойствие. Он незаметно взял за руку сидевшую рядом Анну Петровну. Рука дрогнула, но не высвободилась. Спокойствие, подумал Перелесов — это высшая и последняя стадия (без Ленина в России никуда!) предопределенности.
Она спокойно отнеслась к известию, что завтра утром он отправляется в командировку в Псковскую область и что она, Анна Петровна, нужна ему там для работы.
«Согласен, это неожиданно, — сказал Перелесов, — вы можете отказаться, я не буду настаивать. Но вы мне там действительно нужны. Поедете?»
«Нестандартное решение, — на лице Анны Петровны не было удивления, только глаза, как показалось Перелесову, стали больше и темнее. — Конечно, я поеду».
«Спасибо за понимание», — вернулся в кабинет Перелесов. Откуда она знает, подумал он. В колледже Всех Душ учили: когда потерян контроль над ситуацией и нет понимания, что делать дальше, следует принять нестандартное решение. Перелесов не мог взять в толк, как решение взять с собой Анну Петровну связано с его желанием отыскать отсутствующего по месту регистрации Максима Авдотьева.
12
В советское время это была турбаза для слепых. Потом долгое время — ничья. Перелесов присмотрел ее