В отчете о поездке по Скандинавии Перелесов отметил, что процесс ликвидации семьи, как первичной межполовой общности людей, идет в общем-то успешно, но обратил внимание на недостаточно активное участие местного населения в разрушении и сносе христианских символов — памятников апостолам и святым, фонтанов со святой Бригиттой, соборов, молельных домов. Да и галереи со средневековым, сплошь христианским, искусством пока не полыхали факелами в европейских городах. Процесс шел, но (в прямом и переносном смысле) без огонька. Кое-где коренные жители (в СМИ их называли христианскими фашистами) даже осмеливались выходить к подогнанной технике с протестами. А еще Перелесов предложил запустить общеевропейский проект судебных разбирательств между родителями и детьми. По его замыслу европейскую судебную систему следовало парализовать судебными исками детей к родителям за изначальное нарушение их прав, а именно права появления, точнее непоявления на свет. «Как жаль, — сказал пригласивший Перелесова на беседу по этому поводу ректор колледжа, — что не удастся распространить предлагаемую вами правовую норму на Россию, где она представляется в высшей степени разумной, справедливой и востребованной. Сколько там, кажется восемьдесят процентов, семей едва сводят концы с концами?» «Да, — был вынужден признать Перелесов, — в России это называется плодить нищету, но понимания, что может быть по-другому, у народа пока нет. А почему не хотите в Европе?» «У нас все упрется в деньги, — с сожалением признал ректор, — в семейные накопления и долгосрочные активы. Пять веков капитализма со счетов так просто не сбросить. Имущественные тяжбы перебьют общественный резонанс, вы же знаете, как работают в Европе адвокаты».
За время обучения в колледже Перелесов немало потаскался по разным — богатым и бедным — странам. Везде у людей становилось больше проблем. Везде они жили беднее и хуже. Везде спускаемый на них сверху идиотизм зашкаливал.
Пилигримы тупо играли народами, золотом, цифровыми технологиями, ядерным оружием, пытались редактировать ДНК, насиловали климат, лезли в Гольфстрим и Антарктиду. Они генерировали предсмертное безумие, гнали его через телевизионные и компьютерные экраны в мир, обрушивали на слабые головы правителей и обывателей, не предлагая взамен ничего. Точнее, предлагая нечто, что было хуже, если не сказать ужаснее, той жизни, какой люди жили в данный момент. Выходило, что Перелесов, полный знаний, сил и презрения к любым авторитетам, был наемником… да, отсроченной, выдаваемой за жизнь смерти!
Я отрываюсь от России, подумал он, Россия отрывается от мира, мир отрывается от Бога. Бог… отрывается от меня! Получалось, что единственной нитью, на которой все держалось, было то, что Бог не мог оторваться от человека, какой бы дрянью тот ни был. Не сказать, чтобы эта не сильно новая мысль утешила Перелесова.
Все так. Но странный случай господина Герхарда свидетельствовал, что в непреодолимой стене имелись трещины, и это меняло дело. Бога, понятно, мало интересовали просачивающиеся сквозь них парагвайские шаманы — наследники иной, доисторической цивилизации. Но как объяснить противоестественный антиприродный казус господина Герхарда? Не заслугами же немецких медиков, заложивших основы медицины и фармакологии двадцать первого века чудовищными опытами над узниками концлагерей? Да и не служил старый фашист в концлагерных лабораториях, припомнил Перелесов, наоборот, сидел в советском лагере, где ставили другие опыты: как немецкому солдату не сдохнуть от голода и выжить, пристроившись к вдове убитого другими немецкими солдатами русского солдата.
Перелесов в тот судьбоносный (тогда он этого, естественно, не знал) день долго бродил по зеленым холмам Синтры, пока его не настигло сообщение о забронированном билете на завтрашний утренний рейс Лиссабон — Франкфурт-на-Майне. Неуместная оперативность немного озадачивала. Обычно его не гнали из Синтры.
«Жаль, — еще больше удивила Перелесова мать, когда он вернулся в дом. — Я думала, ты улетишь сегодня».
Он только пожал плечами. Раньше мать всегда старалась его задержать. Приходила в столовую, когда он завтракал, сидела, глядя на него, так что он начинал торопиться, ронял на скатерть крошки и обжигался кофе, иногда даже ездила с ним на заветное место между скал к океану, сидела на полотенце, пока он плавал в пенных волнах. А случись ему поддаться слизывающему в океан отливному течению, поднималась с полотенца, махала руками: «Назад, назад!» И Перелесов возвращался. Ему казалось, если он замешкается, она бросится за ним в воду. А еще она всегда выходила провожать, когда он уезжал. Последнее, что он видел в боковом зеркале, сворачивая на общую дорогу — мать в белом платье (она любила белое), машущую ему рукой.
Как хотите, решил Перелесов. Он давно взял за правило не приставать ни к кому с расспросами, искать ответы самостоятельно. Для поиска была нужна точка отсчета. Но как ее определить в доме, где жизнь тиха и безмятежна, каждый знает свой маневр и шесток, где даже случившееся с хозяином чудо не нарушило заведенного порядка?
Единственно, радовало, что он так и не успел распаковать свой рюкзак и расстаться с арендованным в аэропорту «Пежо». Отлично, подумал Перелесов, а то бы сказали, вали на автобусе. Пришла в голову злая подростковая мысль вернуться на корт, позвать Лору в душ, но кого, собственно, он мог этим уязвить? Затаившуюся в неясных мыслях мать? Возгордившегося пилигрима — господина Герхарда?
Может, он потому и гонит меня в Россию, чтобы другие пилигримы не прознали про крысиный маршрут? Но тогда, прогнал глупую мысль, проще было меня убить. Хотя, одного меня мало, надо всех в доме, включая дона Игнасио, Лору, да, пожалуй, и остальных соседей. Возможно, в другой жизни, если бы Третий рейх победил во Второй мировой войне и в Синтре располагался гарнизон вермахта, господин Герхард так бы и поступил, но та другая жизнь, если и существовала, то исключительно в виде отложенной мечты в сознании старого фашиста.
Вытряхивая из прихваченной в самолете косметички в мусорную корзину лишние туалетные принадлежности, вроде распылителя воды для увлажнения лица, усложненной (для головы и бороды?) расчески, каких-то глубоко запаянных в пластик кремов и aftershave, он вдруг увидел, что корзина полна… запечатанных коробок с духами. Перелесов не верил своим глазам, извлекая из корзины нетронутые «Selenion», «Hermes 24 Faubourg», «Clive Christian». Это же… тысячи евро. Все встало на свои места: мать сошла с ума!
Он поднялся в ее комнату, протянул ладонь с разместившимися на ней на манер шумерского зиккурата коробками.
«Ты смотрел на даты?» — спросила мать.
«Нет. Разве духи имеют срок годности?»
«Посмотри, там в углу маленькими цифрами. Им всем по десять и больше лет».
«Ну и что? Заматерели, набрались крепости…» — Он хотел добавить, как твой муж, но, взглянув в темное лицо матери, промолчал.
«Старые духи пахнут… старостью. Это особый запах. Я его ненавижу! Так пахнут бывшие красавицы на приемах и концертах. Это тлен. Я не хочу…» — Она закрыла лицо руками.
«Зачем выбрасывать? — обнял мать Перелесов. — Отдай мне, я подарю каким-нибудь девчонкам. Ты — не бывшая, ты — долгоиграющая красавица».
Он почему-то вспомнил, что Пра никогда не пользовалась духами и при этом не пахла тленом. От нее, когда она приходила забирать его после уроков из школы, пахло суровым хозяйственным мылом, сигаретами «Новость», мокрыми, если шел дождь, деревьями, а зимой — морозом, стоящей колом дубленкой и яблоками. Пра любила крепкие поздние сорта.
«Когда твой рейс?» — улыбнулась сквозь слезы мать.
«Завтра. Я отвалю в шесть. Надо еще сдать машину в аэропорту».
«Я тебя провожу, — сказала мать. — Если…»
«Что?» — остановился у двери, так и не решивший, как поступить с духами Перелесов. Он подумал, что их покупал матери господин Герхард. Вряд ли он обрадуется, увидев нераспечатанные коробки в мусорной корзине.
«Если не просплю», — ответила мать.
Она не вышла проводить Перелесова утром.
И Перелесов не улетел во Франкфурт-на-Майне.
Господин Герхард умер ночью во сне от внезапной остановки сердца.
16
До сих пор Перелесов не мог понять, как среди утренней беготни, врачей, полиции, встревоженной прислуги и любопытствующих соседей ему явилась мысль заглянуть в охранную комнату, вытащить и сунуть в тайный карман шорт флешку с установленной в спальне господина Герхарда камеры.
Он сделал это чисто автоматически, вспомнив, что Луис говорил про распоряжение хозяина отключить камеру. Но камера по какой-то причине не была отключена. А может, была, и флешка просто торчала. В ее неожиданном присутствии в компьютерном гнезде угадывалось некое противоречие, нарушение установленного хода вещей. Перелесов с юных лет воспринимал подобные противоречия как революционные артефакты бытия, меняющие течение (реку) жизни. Потому и прихватил флешку, как хамелеон длинным языком зазевавшегося жучка, и даже успел прикрыть за собой дверь охранной комнаты.
В холле он столкнулся с входящим полицейским и вызванным по тревоге Луисом. «Прошу со мной!» — приказал полицейский, после чего проверил все камеры. «Это?» — ткнул пальцем в пустое гнездо на компьютере. «Отключена, — объяснил Луис, — по просьбе хозяина». «В день смерти?» — усмехнулся полицейский. «Нет, уже несколько дней, сразу, как он вернулся из Парагвая». «Луис мне говорил, я свидетель, камера не работает, — подтвердил Перелесов. — В спальне есть пульт вызова медсестры». «Прошу вас не покидать дом», — даже не обернулся полицейский. Похоже, его раздражает мой портаньол, подумал Перелесов.
«Ataque cardias, — заглянул в комнату врач. — Ele noventa anos».
«Девяносто один, — уточнил Луис. — Ele era amigo do Salazar».
«Мои соболезнования», — обернувшись, полицейский просканировал взглядом карманы Перелесова, но обыскивать после слов врача не стал.
Перелесов вспоминал день смерти господина Герхарда, гуляя по разоренной территории завода «Молот» — флагмана советского станкостроения. Его поставили в начале тридцатых американские инженеры на деньги, выжатые из коллективизации. Крестьянская Русь корчилась и билась под изрыгающими металлическую стружку, сварочную искру станками.