корриду», — сказал дон Игнасио. «Разве в Португалии коррида запрещена?» — удивился Перелесов. «Нет, — ответил дон Игнасио, — но у нас кастрированная коррида. Убивать быка на арене нельзя. Его гуманно умерщвляют после корриды в специальном стойле». Дон Игнасио чувствовал себя частично ответственным за смерть старого друга (с чьей подачи тот отправился в Парагвай?), а потому взялся организовать Перелесову свидание с матерью. Сначала он съездил в клинику сам. «Она молчит, за все время не произнесла ни слова, — рассказал по возвращении. — И отказывается от пищи. Завтра вечером ей разрешат выйти в сад. У тебя будет время с ней поговорить. Передай мои соболезнования».
К тому времени Перелесов, естественно, внимательнейшим образом изучил запись с флешки. Для этого ему пришлось отъехать на двадцать километров в сторону — в Кабо-да-Рока, самую западную географическую точку Европы. Там в специально присмотренном скальном гроте, куда не дотягивалась бушующая пенная лапа океана, он смотрел и пересматривал запись, точнее, один ее двухминутный фрагмент.
Он выбрал столь уединенное и захлестываемое место потому, что знал о существовании спутников, способных сканировать изображения со всех работающих компьютеров в определенном квадрате и воспроизводить их на экранах заинтересованного оператора. Сквозь десятиметровую скалу спутник, как надеялся Перелесов, вряд ли мог снять изображение с флешки. Он не сомневался, что смерть такого человека, как господин Герхард не могла остаться без внимания, и был уверен в том, что если кто и захочет увидеть verum, как говорили римляне, или verdade — как португальцы, то это будут не римляне и не португальская полиция, а совсем другие люди.
Чтобы этого не случилось, он вжался в дальний угол грота, куда почти не проникал свет и где под ногами шуршал занесенный ветром мусор. Сначала он хотел доверить verum (истину) океану, но, памятуя о спутнике, решил, что надежнее будет доверить огню. Сложенные в кучку сухие листья и птичьи перья неожиданно весело и искристо занялись, и вскоре флешка растеклась на камне, как горючая пластмассовая слеза. Был verum, да сплыл!
Сад при полицейской clínica psiquiátrica был удивительно ухожен и производил впечатление райского, до того все было в нем продумано и организовано. Здесь определенно наблюдался нарушающий картину действительности рукотворный артефакт, но, так сказать, локального, не выходящего за высокую каменную с колючей проволокой поверху ограду. Жизнь многомерна, подумал Перелесов, прекрасное живет где хочет. Где еще быть идеальному саду, как не в полицейской clínica psiquiátrica?
Сидя на каменной (клиника располагалась на территории средневекового монастыря) скамейке, Перелесов наслаждался невозможной гармонией монастырского сада, изысканным совершенством расположения пальм, туй, апельсиновых деревьев, растущих вдоль мощеных дорожек камелий, перемежаемых эштрелой де наталь (молочаем красивейшим), живыми изгородями из мимоз, форцизий и глициний, сезонным (апрельским) цветением рододендронов, гигантских ирисов, бугенвиллей и лобелий. Сад возле дома господина Герхарда, прежде казавшийся Перелесову верхом изящества, в сравнении с монастырско-полицейским предстал каким-то стандартным и неодушевленным, точнее — никаким, а еще точнее — как у всех.
Любитель корриды и друг дона Игнасио главврач clínica psiquiátrica холодно отозвался на восторги Перелесова:
«Полковник ВВС, судили за военные преступления в Анголе, двадцать лет назад признали невменяемым. С тех пор здесь. Был преступником, стал садовником. Давно мог выйти по амнистии, не хочет».
«Если бы все вокруг было, как в вашем саду, мир бы стал другим», — заметил Перелесов.
«Это вряд ли, — возразил главврач, — он расстрелял автобус с детьми, думал, что партизаны перевозят оружие. Дети точно не попадут в наш сад».
«Смотря, что принимать за точку отсчета, — сказал Перелесов, — момент, когда он нажал кнопку и пустил ракету, или — когда посадил первый куст в саду».
«Русские… — иронично скривил губы главврач, — любите Достоевского».
«Скорее, Христа, — уточнил Перелесов, — у раскаявшегося злодея больше шансов на рай, чем у законопослушного ничтожества. Если Господь радуется раскаявшемуся преступнику сильнее, чем унылому праведнику, он всяко позаботится о невинных жертвах».
«Слабое утешение, — поднялся со скамейки, давая понять, что разговор окончен, главврач. — У вас пятнадцать минут, я нарушаю закон, полиция может приехать с проверкой в любой момент. Оставайтесь здесь, сейчас она придет».
Он ничего не сказал ни о состоянии матери, ни о том, как долго ее будут здесь держать. Перелесов понял, что главврач не верит в сказки о помешавшейся от горя женщины, считает ее молчание и отказ от еды доказательством вины. У них ничего нет, не очень уверенно успокоил себя Перелесов.
Никогда еще он не видел свою мать такой красивой. Она похудела, ее лицо стало бело-голубым, а губы почти черными. Она выглядела как одушевленная часть окружающего сада. Обняв ее, Перелесов как будто прижал к себе весь райский полицейскопсихиатрический сад, выращенный и доведенный до невозможного совершенства сумасшедшим полковником португальских ВВС, расстрелявшим в Анголе автобус с детьми.
«Я бы хотела здесь умереть», — одними губами, как цветочными лепестками, прошептала в ухо Перелесову мать.
«Плохая идея». — Он осторожно усадил ее на каменную скамейку.
«Я здесь умру», — еще тише произнесла мать.
«Нет необходимости, — прикрыв рот рукой на случай, если райский сад нашпигован камерами, — сказал Перелесов. — У них нет ни одного доказательства. Ты чиста».
«Ты не знаешь», — покачала головой мать.
«Знаю, — не разжимая губ, проурчал Перелесов. — Я сжег флешку с камеры в его спальне. Он велел ее отключить, но она почему-то в ту ночь работала. Теперь ее нет».
«Я знаю, почему! — громко крикнула, разрушив всю конспирацию, мать. — Он хотел записать… — осеклась. — Но это ничего не меняет», — покачала головой.
«Все меняет, — возразил Перелесов. — Я буду ждать тебя дома», — поцеловал мать и быстро пошел к выходу.
Что мне «Молот»? — поднял взгляд в ночное небо Перелесов. Белое лезвие новорожденного месяца нарезало летящие облака, как серые булки. Много лет назад в райском полицейско-психиатрическом саду он дал себе слово никогда больше не говорить с матерью о том, что случилось в Синтре. И держал слово, вспоминая давний, когда тот был в силе и планировал жить вечно, разговор с господином Герхардом.
Перелесову исполнилось шестнадцать. Он учился в посольской школе, жил в съемной квартире в Лиссабоне, куда два раза в неделю приходила убираться empregada doméstica.
Вечером они отмечали день его рождения на открытой веранде ресторана. Господин Герхард наливал Перелесову как взрослому и даже позвал с собой курить в дальний, отгороженный от веранды передвижной пластмассовой ширмой угол. Европа в те годы только начинала борьбу с курением.
«Знаешь, почему я вожусь с тобой?» — прищурившись, выдохнул дым немец.
Перелесов молчал, предчувствуя, что ответ на этот вопрос его не обрадует.
«Таких, как ты, много», — задумчиво продолжил, стряхивая пепел в овальную металлическую пепельницу на длинной ноге, господин Герхард.
«Каких?» — угрюмо уточнил Перелесов, отмечая удивительное сходство длинноногой пепельницы с цаплей. И крепко, как будто и не пил, стоящий на ногах пожилой немец тоже показался ему большой и недоброй цаплей, высматривающей лягушку. Куда ни прыгни, подумал Перелесов, всюду клюв.
«Умненьких, — господин Герхард употребил именно такое, иронично снижающее понятие «ум», определение, — равнодушно ненавидящих жизнь, Россию, Европу, да все на свете, включая золотую курицу и дающую руку».
«Золотую курицу?» — Перелесов задумался об очевидном пробеле в своем образовании, но быстро догадался, что речь идет о курице, несущей золотые яйца. Господин Герхард в духе немецкой философии и военной науки спрямил путь к сущности. Действительно, если курица несет золотые яйца, она тоже золотая.
«Твоя мать и я… — Он вздохнул, втыкая сигарету в пепельницу. — Это смешно, но она для меня и есть Россия, к которой я всегда стремился и в которой чуть не погиб. Ты — нет, ты — не Россия. Ты — вирус, который Россия или одолеет, или примет в себя и станет другой. Я не смог овладеть ею в Сталинграде, но владею здесь и сейчас. Это мое счастье, mein Glück. Поэтому я…»
«Можете не продолжать», — вышел из курительного угла, задев плечом ширму, Перелесов.
Выйдя из ресторана на вечернюю улицу — в оживленную туристическую толпу, звон желтых и красных лиссабонских трамваев, догорающий над Тежу закат, опутанные светящимися гирляндами деревья, в тени которых скромно укрылись памятники великим португальским людям, он размышлял над золотой курицей номер два, а именно над термином равнодушная ненависть.
Я люблю мать, люблю Пра, пожалуй, еще люблю Авдотьева, Элю, да… и все оставшееся человечество, до которого мне нет дела. Почему я вирус? Человек всегда шире рамок, в какие его заключает другой человек, успокаивал себя обиженный Перелесов.
И потом, что значит вожусь с тобой? Он вдруг вспомнил про приходящую два раза в неделю убираться в его съемную квартиру empregada doméstica — перуанскую гастарбайтершу, крепкую, за тридцать девицу с сильной примесью индейской крови. Он, собственно, ничего не планировал с этой цвета арахисового масла домработницей, но стоило только ему задержать взгляд на вырезе ее комбинезона, она обхватила его за плечи, и комбинезон, как по арахисовому маслу, съехал на пол. И в другие дни, окончив убираться, она обязательно спрашивала: «Querer?» И Перелесов отвечал: «Хочу». Уходя, empregada doméstica интересовалась, какое сегодня число, и делала пометку в извлеченном из кармана комбинезона блокнотике. Я не просил со мной возиться, подумал Перелесов, вспомнив контейнерных подруг с набережной Москвы-реки. Потом он вспомнил Элю, но мысль оборвалась.