Нож. Размышления после покушения на убийство — страница 16 из 36

– Не знаю, – возразил я, – не уверен, что хочу этого.

– Ты напишешь об этом, – заключил он.


В Раске в ванной, примыкавшей к моей палате, было зеркало. В первый раз за несколько недель я мог взглянуть на свое лицо. Я сказал нянечке, проводившей меня до туалета, что отлично справлюсь сам, закрыл дверь и посмотрел в зеркало. Чуть раньше этим же утром Доктор Скобы – Доктор Скобы Нью-Йорк, доктор медицины, – пришедший на смену своей версии из округа Эри, сообщил мне, что у меня на шее еще осталось несколько скоб, которых было не видно из‑за растущей бороды, и вытащил их. Так что лицо, которое я увидел в зеркале, было, по крайней мере, без кусков металла, скрепляющих его части. Все раны затянулись.

Человек смотрит на свое отражение и не понимает, узнает ли он себя. Кто ты, спрашивает он у фигуры в зеркале. Разве мы знакомы? Ты сможешь в какой‑то момент снова превратиться в меня, или теперь я вынужден буду всегда мириться с этим заросшим волосами одноглазым полузнакомцем. “Я не вижу тебя, – пели «Битлз», – куда же ты ушла?” Человек в туалете беседует с человеком в зеркале. Ты призрак моего будущего? Губы у его отражения не шевелятся. Ты кто‑то, кого они прислали сюда вместо меня? – спрашивает туалетный человек у зеркального человека. Они считают, что выбрали меня на эту роль по ошибке, я прав? Они нашли кого‑то другого, точно. Они вернули умершего к жизни и передали ему сцены, которые должен был играть я. Что будет со мной после того, как меня вышвырнут, и вместо меня будешь ты? Куда мне деваться? Что будет с моей сюжетной линией? Как все это будут решать?

Губы у человека в зеркале не шевелятся. Верхнюю часть его лба пересекает порез. У него рана в левом углу рта. Он страшно, безгранично небрит. Его правое веко наглухо зашито. Он успешно справляется с опорожнением кишечника. Успешно справляется с тем, чтобы помыться и подтереться. В его единственном глазе сквозит печаль. Он хорошо справляется со своей ролью.

Человек в туалете протягивает к поверхности зеркала руку, свою невредимую правую руку. Она оказывается мягкой, как тягучая жидкость. Его рука проходит сквозь зеркало, а потом и он весь проходит сквозь него. Теперь он – человек по ту сторону зеркала, а непрозрачное темное зеркало оказывается у него за спиной. Он – тот чужак, который вынужден играть свою роль.

Из зазеркального мира тот другой, туалетный мир не виден. Прямоугольник зеркала чернеет, он похож на киноэкран до начала кинокартины. Потом начинается кино. Он в детской своего бомбейского дома, ему лет семь, он лежит на кровати и вслух читает книгу. Сестры внимают ему с восхищением. Его книга – “Питер Пэн”. Он узнает эту сцену. Это фотография, которую его отец сделал камерой “роллейфлекс”. И у него, и у Самин, у них обоих дома на стене висит такая фотография. Это иллюзия из детства, призванная скрыть правду.

Изображение меняется. Книга закрыта, поздний вечер. Они слушают ночные звуки своих родителей, приглушенные из‑за закрытых дверей. Крики их отца. Слезы их матери.

Изображение снова меняется. Он уже не ребенок. Он подросток. День. Их отец оскорбляет их маму, и он делает то, на что, как он думал, никогда бы не смог решиться. Он подходит к отцу и наотмашь бьет его по лицу. И потом, тут же, думает: Господи, теперь он ударит меня в ответ. Его отец был невысокого роста, но был очень силен. Господи, он сломает мне челюсть. Но отец уходит, не причинив ему вреда. Может ли быть, что ему стало стыдно?

Теперь ему тридцать четыре, и он автор имевшей успех книги, и его отец из‑за этой книги угрожает разводом его матери. Представленный в книге портрет отца оскорбил его, поскольку у книжного отца имелись проблемы с выпивкой. Это ты надоумила его, обвиняет его отец его мать, как бы иначе он посмел? Откуда он мог все это узнать? Он хочет сказать отцу: Дети умеют слышать сквозь закрытые двери. Он хочет сказать отцу: Если бы я на самом деле хотел разоблачить тебя, то описал бы и все остальное.

Он уезжает из своего дома и никогда не возвращается туда до последней недели жизни отца. Зеркало снова черное.


Существует реабилитация тела, но существует также и реабилитация ума и духа. Когда я уехал из нашего дома в Лондон, я впервые прошел сквозь зеркало и заново нашел, переделал – реабилитировал – самого себя в иной реальности, начал исполнять в этом мире новую роль. После объявленной Хомейни фетвы мне пришлось сделать это снова. Когда я перебрался из Лондона в Нью-Йорк, это случилось в третий раз. Здесь и сейчас, в Раске, был четвертый.

– Там у вас все в порядке? – решила поинтересоваться нянечка.

– Да. Мне просто нужно немного времени.

– Не спешите. Дерните за шнурок, когда закончите.


Та первая реабилитация.

Сметка, говорит нам Пёрсинг в романе “Дзен и искусство ухода за мотоциклом”, означает то, что нужно духу, чтобы попасть в хорошее место; дух приобретает сметку, соприкасаясь с Качеством:

Мне нравится слово “сметка”, потому что… оно очень точно описывает, что происходит с теми, кто приобщается к Качеству. Они наполняются сметкой…

Человек, наполненный сметкой, не просиживает штаны, рассусоливая про что ни попадя. Он бежит впереди поезда собственного осознания, смотрит, что возникает на рельсах, и готов к тому, что возникнет.[10]

Долгое время после того, как я уехал из родительского дома, чтобы строить свою жизнь в Лондоне, я не бежал впереди поезда собственного осознания. У меня была работа, но она не была работой, которая мне нравилась. Я пытался писать, но не написал ничего, что было бы достойно быть прочитанным. Даже когда я опубликовал роман, многое в нем вскоре стало казаться мне фальшивым. Я не слышал себя за большинством его фраз и не знал, чем или кем может быть тот, кого я пытаюсь расслышать. В те дни я часто спрашивал у зеркала в своей ванной, кто я есть, и у зеркала не было ответа. И только потом, когда я нашел свой путь в книге, которая стала “Детьми полуночи” – книге, в которой я попытался вновь забрать не только Индию, но и себя самого, действие которой происходит в Бомбее, городе, построенном на земле, забранной у моря, – я “приобщился к Качеству”, а вслед за этим появилось и понимание себя, и бак со сметкой наполнился. Я не собирался ремонтировать никаких мотоциклов, но я узнал, что – посредством литературы – могу отремонтировать себя.


Вторая реабилитация.

После фетвы и последовавшего за ней десятилетия полуподпольной жизни под охраной полиции я был близок к тому, чтобы снова потерять себя, и на некоторое время почва ушла у меня из‑под ног. Опасность была реальной, но повсеместная враждебность казалась даже хуже. Причина того, что волна добрых чувств, которая докатилась до меня после нападения с ножом, стала для меня не только успокоением, но и большим сюрпризом, состоит в том, что после фетвы я получал подобную поддержку, однако вместе с ней и убийственное количество жестокой критики. На Западе звучало множество голосов – они принадлежали далеко не только уже упомянутым Хью-Тревору Роперу, Ричарду Литтлджону, Джимми Картеру и Жермен Грир, – они говорили: Он сам навлек это на себя, он втравил себя в неприятности “со своими”, а теперь мы должны доставать его оттуда. Он критиковал госпожу Тэтчер, а теперь ее правительство платит за то, чтобы спасать его шкуру, неужели кто‑то пытается его убить на самом деле или он просто любит привлекать к себе внимание? И почему мы должны тратить столько денег на его охрану, если похоже, что с ним все в полном порядке? Он в любом случае нам не нравится, это не очень приятный человек.

(Для информации: по моим сведениям, за годы, прошедшие после объявления фетвы, было предпринято по меньшей мере шесть попыток покушения на мою жизнь, предотвращенных благодаря высокому уровню компетенций британских разведывательных служб.)

Еще более болезненным было неприятие со стороны тех, о ком я писал – как я думал, с любовью. Я мог понять нападки со стороны Ирана. Там был у власти жестокий режим, к которому я не имел никакого отношения – кроме того, что он пытался меня убить. Враждебность, возникшую в Индии, Пакистане и среди общин выходцев из Южной Азии в Соединенном Королевстве, было пережить гораздо труднее. Эта рана не затянулась и по сей день. Мне приходится мириться с неприятием с их стороны, но это тяжело. В те годы я опять спускался вниз по спирали, и мне потребовалось какое‑то время, чтобы вновь нащупать почву под ногами и начать искать язык, при помощи которого я смогу защищаться, сосредоточившись на принципах свободы слова, предмете гораздо более широком, чем моя собственная работа, предмете, ставшем важной частью моей жизни. И если враждебное отношение ко мне продолжится, так тому и быть. Я отыскал свой дом в литературе и воображении и старался работать так хорошо, как только мог.

По поводу безопасности: шли годы, и я осознал, что, если я буду ждать, пока кто‑то мне не скажет: “Теперь все в порядке, ты в безопасности”, этот день никогда не наступит. Единственным человеком, который мог принять решение выйти из‑под безопасного колпака круглосуточной полицейской охраны и начать жить нормальной жизнью, был я сам.

Я принял это решение. Переезд в Нью-Йорк в 2000 году был одной из его составляющих, поскольку в американском правительстве не было силы, настаивающей на том, чтобы держать меня зажатым в кулак специальных служб. Я мог выбирать сам. Но это второе за мою жизнь трансконтинентальное путешествие было сопряжено со своими проблемами.


Третья реабилитация.

Чтобы выстроить заново жизнь свободного человека – реабилитироваться после мира максимальной безопасности и опять войти в приличное общество, – мне пришлось преодолеть страх того, что одно мое присутствие было способно зародить в других людях. Эндрю Уайли пригласил меня пожить вместе с ним и его женой Кеми в их доме в Уотер-Милл, Лонг-Айленд, и отметить мой переезд в Соединенные Штаты; однажды вечером они пригласили меня на обед в модный ресторан в Ист-Хэмптоне, “Ник и Тони”, где я прежде не был. Вскоре после того, как мы заняли столик, мимо проходил художник Эрик Фишль и остановился поздороваться с Эндрю. Затем он сделал жест в мою сторону.