Начиная с 1989 года я постоянно переживаю из‑за других Рушди, распространившихся по миру. И я тоже два в одном – и “Салман”, и “Рушди” одновременно. Существует демон по имени Рушди, его создали – я вынужден это сказать – многие мусульмане; это тот самый Рушди, про которого А. поверил, что хочет его убить. Существует высокомерный, эгоистичный Рушди, которого давным-давно создали британские таблоиды (в настоящее время он появляется лишь на заднем плане). Существует Рушди, охочий до вечеринок. И вот теперь, после 12 августа, существует и изображаемый с большей симпатией “хороший Рушди” – почти что мученик, икона свободы слова, – однако даже у него есть общие черты со всеми упомянутыми “плохими Рушди”: он имеет крайне мало общего с Салманом, который сидит у себя дома, с мужем своей жены, с отцом своих сыновей, с другом своих друзей, с тем, кто пытается пережить то, что с ним произошло, и по‑прежнему пытается писать свои книги. И все они отвлекают внимание от самих книг. В какой‑то степени все они делают ненужным их прочтение. И это, как я считаю, самая страшная травма, которую я пережил, – как до 12 августа, так и благодаря 12 августа. Я сделался странным уродцем, более известным не из‑за своих книг, а из‑за приключившихся в его жизни несчастий. Так что верный ответ на вопрос: “Как это повлияет на ваши произведения?”, звучит так: Оно повлияет на то, как будут читать мои произведения. Или не будут их читать. Или и то, и другое.
Как бы то ни было, мне следует принять, что я – это два в одном – и “Салман”, и “Рушди”, – дабы сохранять оптимизм, необходимый, чтобы создавать произведения, и надеяться на то, что мои романы будут по‑прежнему находить своих читателей (принимая как данность, что я буду по‑прежнему находить свои романы) и, помимо этого, сохранять готовность продолжать борьбу за то, ради чего следует бороться. Если судьба превратила меня в невинную одухотворенную либеральными идеями куклу Барби, в Рушди Свободы Слова, я принимаю такую судьбу. Быть может, это то, что означает для меня слово “развязка”: принять реальность и двигаться внутри этой реальности дальше.
Я немедленно среагировал на убийства сотрудников “Шарли Эбдо”, написав следующие строки: “Религия, древняя форма нерационального, в сочетании с современным оружием начинает представлять реальную угрозу нашим свободам. Религиозный тоталитаризм привел к смертельной мутации, произошедшей в самом сердце ислама, трагические последствия которой мы наблюдаем сегодня в Париже. Я принимаю сторону «Шарли Эбдо», как должны сделать все мы, и готов стать на защиту искусства сатиры, которое всегда было силой, сражавшейся за свободу и против тирании, бесчестья и глупости. «Уважение к религии» стало кодовым сочетанием, под которым скрывается «страх перед религией». В отношении религий, как и всех прочих идей, допустимы критика, сатира и – да – наше бесстрашное неуважение”. В случае с нападением, совершенным на меня А., я бы заменил слово “оружие” на “технологии”, поскольку в ноже нет ничего современного, а он – А. – полностью является продуктом технологий нашего века информационных технологий, который правильнее было бы назвать веком “дезинформационных технологий”. Гиганты-производители массового мышления – YouTube, Фейсбук, Твиттер – и исполненные насилия компьютерные игры – вот его учителя. В сочетании с тем, что оказалось незрелой личностью, нашедшей в массовом сознании радикального ислама столь необходимую ему структуру идентичности, они произвели на свет того, кто стал убийцей на деле.
Джон Локк писал: “Я всегда думал, что поступки человека – лучшие переводчики его мыслей”. Нападение с ножом рассказало нам все, что нам нужно было знать о внутренней жизни А. Пусть суд состоится, когда состоится, я буду давать на нем показания, если это потребуется, и приговор будет таким, каким будет. Это больше не кажется мне столь важным, как казалось раньше.
Через тринадцать месяцев после нападения я вернулся в Чатокуа. Я решил, что я должен сделать это для себя: вернуться на место преступления и ощутить, что снова стою там на своих ногах, здоровый и сильный – или уж по крайней мере относительно здоровый и больше не слабый, – стою на том месте, где упал и только чудом не умер; на том месте, где Смерть нацелилась на меня, но (самую капельку) промахнулась. Я надеялся, что это станет обрядом преодоления и поможет мне оставить тот ужасный день позади.
– Я еду с тобой, – заявила Элиза, – на этот раз я не позволю тебе отправиться в эту поездку одному.
Чем ближе был день отъезда, тем чаще перспектива этой поездки казалась мне тяжким грузом. Мое сознание возвращалось к тому дню, и меня захлестывали эмоции, с которыми, как я думал, я научился справляться. В других ситуациях они не были такими сильными. Есть вероятность, подумал я, что, вновь оказавшись в амфитеатре, я отреагирую на это несколько сильнее, чем простым пожатием плеч: Да, это случилось, но это было тогда, а не сейчас. Не на что тут смотреть. Пошли дальше. Я спросил у Элизы, волнуется ли она по поводу приближающейся поездки.
– Конечно, – ответила она, – это естественно.
Я признался ей, что на самом деле не знаю, какой эффект окажет на меня возвращение в это место, повлияет ли оно на меня сильно, или почти никак, или как‑то средне.
– У меня перепады настроения, – сказал я, – возможно, это тоже естественно.
– Мы не можем этого знать, – ответила она, – можем только поехать и посмотреть.
Я переговорил с Шэннон Рознер, старшим вице-президентом Института, и сообщил ей о своем желании приехать, на что она выразила понимание и готовность помочь. Ближайшей подходящей для всех нас датой странным образом оказалось 11 сентября, двадцать вторая годовщина другой, гораздо более масштабной, террористической атаки. Моя история была и продолжает казаться крохотной по сравнению с тем ужасом. Однако и она – составная часть одной общей истории, истории насилия, совершаемого террористами от религии. 11 сентября научило нас, что самолет тоже может быть ножом. Те самолеты – рейс 11 Американских авиалиний и рейс 175 Объединенных авиалиний, – словно смертоносные лезвия, врезались в тела намеченных для них целей, башен-близнецов, и тысячи людей внутри этих убитых гигантов оказались менее удачливы, чем я.
Мне вспоминается комикс Дунсбери, в котором один из персонажей говорит другому: “Знаешь, я очень скучаю по 10 сентября”. Эта фраза, такая пронзительная, словно сказанная нашей утраченной невинностью, миром, который мы потеряли, сильно зацепила меня тогда, и теперь я поймал себя на мысли: “Знаешь, я очень скучаю по 11 августа”. Я очень хочу снова быть тем беззаботным парнем, что любуется полной луной над озером, писателем, у которого скоро выйдет новый роман, мужчиной, который любит. Быть может, мое возвращение туда сможет возродить все это? Это не “развязка”, а глубинная и сильная тоска по безвозвратно ушедшему прошлому, тому прошлому, от которого меня отсек нож, принесший боль, от которой нельзя излечиться? Быть может, я направляюсь в Чатокуа, чтобы обрести знание, объединяющее все человечество, – невыносимое знание о том, что вчера никогда не вернется.
Мы не можем этого знать. Можем только поехать и посмотреть.
11 сентября наш рейс в пять часов утра отменили. Элиза и я, мы оба много думали о предстоящей поездке и пытались подготовиться к ней, и это стало сильным эмоциональным ударом. Однако за прошедший год мы выдержали гораздо более сильные удары и выстояли. Мы перенесли поездку на неделю, и оказалось, что новая дата некоторым образом помогает нам обоим меньше переживать.
Незадолго до отъезда я узнал, что А. отказался от сделки со следствием, чем крайне всех озадачил. Так что, скорее всего, будет два судебных разбирательства, на уровне штата и на федеральном уровне. Возможно, он не способен к рациональному мышлению, ведь в его случае все остается по‑прежнему: более тысячи человек видело, как он совершает то, в совершении чего он называет себя невиновным. Возможно, он рассчитывает, что его признают недееспособным? Или мечтает о паре великих дней, когда он предстанет перед судом, разыгрывая перед находящейся очень далеко отсюда публикой героя-радикала? Возможно, он снова передумает. Делай что хочешь, подумал я. Ты идешь своим путем, а я своим.
К понедельнику 18 сентября прошел один год, один месяц и одна неделя после моей последней поездки в Чатокуа. Мы оба проснулись, ощущая спокойствие и “нормальность”. Я больше беспокоился за Элизу, чем за себя. Она никогда не была в Чатокуа, так что ей предстоит впервые увидеть тот амфитеатр, и я знал, что это может пробудить в ней сильные эмоции. Однако она настаивала, что идея поехать туда – отличная идея.
– Со мной все будет в порядке, – сказала она, – на самом деле я больше беспокоюсь за тебя.
Во время перелета мне пришло в голову выяснить, где находится окружная тюрьма Чатокуа, в которой содержат А. Если она не слишком далеко от места, куда мы направляемся, от Института Чатокуа, то я бы хотел поехать туда и постоять перед ней, просто чтобы получить представление о том, как это выглядит. Я выяснил, что путь между этими точками займет совсем мало времени, менее десяти минут.
– Давай сделаем это, – сказал я Элизе.
Она немного поколебалась, но потом согласилась.
Погода в тот день была на удивление приятной. Утром в Нью-Йорке шел сильный дождь, но в Баффало, когда мы прилетели и до самого конца нашей поездки, светило яркое солнце; день оказался прекрасным, ровно таким же, какими были 11 и 12 августа прошлого года. Словно Вселенная решила воссоздать условия моей предыдущей поездки сюда для нашей пользы. Если бы в Чатокуа был ветреный дождливый день, мы ощущали бы себя по‑другому – более мрачными, глубже погруженными в проблему, менее расслабленными. Но нас встретило голубое небо, продолжившее и далее поддерживать наш дух. (Позднее, когда мы ехали обратно в аэропорт, небо затянуло тучами и начало моросить. Возникло ощущение, словно мы были в театре – словно бы занавес в этот день подняли специально для нас, когда мы прибыли, и опустили, когда мы уезжали.)