Мы проезжали мимо идиллических маленьких городков и деревень, чью прелесть портило только несколько табличек с призывами голосовать за Трампа. Мимо нас проплывали таблички с названиями населенных пунктов. Сенека, город, построенный на земле, где изначально жил народ сенека, входивший в Конфедерацию ирокезов. Ангола – это название было дано этому населенному пункту в XIX веке, поскольку его население поддерживало миссионерскую деятельность в Африке. Эдем, “райский сад”. Данкирк, получивший свое название в честь французской коммуны Дюнкерк до начала Второй мировой войны. И мое любимое – Фредония. Как расскажет вам любой любитель кинематографа, Фридония, в названии которой заключено слово “свобода”, – это вымышленная страна, правителем которой становится Граучо Маркс в классическом фильме цикла о братьях Маркс 1933 года “Утиный суп”. Я вспомнил полные шуточек диалоги из этого фильма, и на моем лице появилась улыбка. В такой момент хорошо иметь у себя в голове немного придури.
Но почему, даже четырехлетний ребенок способен понять этот отчет. Так сбегай и найди мне четырехлетнего ребенка. Что‑то я не врубаюсь, о чем это все.
Но вот мы проехали мимо дорожного указателя с другим названием. Эри. 20 миль в направлении Пенсильвании. Оно принесло яркие воспоминания о больнице Хэмот и придало утру мрачноватую окраску.
Элиза только намного позже – мы уже вернулись тогда домой, в Нью-Йорк – рассказала мне, что в самолете ее одолевали болезненные вспышки воспоминаний о том, как она летела в Эри в день нападения и в ушах у нее звучали страшные слова. Непохоже, что ему удастся выжить. Ей пришлось усилием воли выбросить из своих мыслей эти воспоминания и сосредоточиться на настоящем дне и на том, что он может для нас обоих значить.
Тюрьма представляла собой небольшой комплекс невзрачных построек из красного кирпича. Слева располагалось здание полиции. Здание, где в камерах содержали заключенных, находилось справа за колючей проволокой. Я сфотографировал его и отправил снимок сообщением Самин, которая ответила: “Выглядит так обыденно”. Да, именно так. Но на мне увиденное сказалось неожиданным образом. Я стоял и смотрел на это здание, пытаясь представить себе, что А. в своей черно-белой тюремной робе где‑то здесь, и чувствовал себя при этом до глупости счастливым, мне даже, как ни абсурдно, хотелось танцевать.
– Прекрати, – осадила меня Элиза, – я хочу сфотографировать тебя на этом фоне, и ты не должен хихикать и скакать.
Мы не пробыли там долго. Нам это было не нужно. Но я был рад, что увидел место, в котором мой потенциальный убийца – рассчитываю на это и надеюсь – должен будет провести значительный отрезок своей жизни.
В лучах солнечного света Институт Чатокуа выглядел великолепно. Было очень спокойно. Сезон завершился, и около десяти тысяч человек, приезжавших сюда на летние курсы, уехали, остались только примерно четыре сотни постоянных жителей. На дальнем плане сверкали воды озера Чатокуа, деревья стояли еще зеленые, хотя тут и там были тронуты золотом. Я видел место, на котором стоял ночью, когда фотографировал полную луну.
Нас приветствовали Шэннон Рознер и Майкл Хилл, президент Института. Я сразу же понял, что для них – как и для нас – это был чрезвычайно эмоциональный момент.
– Я думаю о вас каждый божий день с тех пор, как это случилось, – сказал Майкл, и его голос дрогнул, когда он заканчивал фразу, – мне очень, очень жаль.
– Я рад быть здесь в более-менее целом состоянии, не по кускам, – ответил я.
– Здесь так красиво, – сказала Элиза.
– Я много думал о том, как силен диссонанс между красотой и покоем этого места и отвратительной жестокостью случившегося, – сказал я. – Каким‑то образом величественность декораций делает преступление еще более шокирующим.
– Именно так, – ответил Майкл, – и я так рад видеть вас в такой прекрасной форме. Мы все очень рады.
И вот время пришло. Мы зашли в амфитеатр через ту же ведущую на сцену дверь, через которую я заходил год назад, и ненадолго задержались за кулисами, где Генри Рис познакомил меня со своей мамой и передал мне чек – тот самый залитый кровью чек, что хранится у следствия в качестве улики. Я видел, что Элизу захлестывают эмоции. Со мной происходило то же. Но мы находились здесь, чтобы сделать то, ради чего мы приехали. Двери раскрылись, и мы вышли на сцену и уставились на пустые ряды кресел, которые пялились на нас в ответ.
Сцена также была пуста, большое возвышение из отполированных досок. Я попытался воссоздать тот момент для Элизы. Было два стула, для Генри и для меня, показывал я ей, они стояли примерно тут и тут, и микрофон на штативе, в который Сони Тон-Айме нас представил, он был где‑то там. А А. – когда я его заметил – видимо, вскочил с места где‑то в центре правой стороны. Вот там. И он быстро бежал и поднялся по этим ступенькам. И напал. А когда я упал, это случилось примерно здесь. Именно здесь.
А. сделал то, что представлял себе и в чем так нуждался: постоял ровно в том месте – там, где, как я сказал себе, было то самое место, – где я прежде упал. Должен признаться, что, стоя там, я испытывал определенное торжество. Я вспомнил, но не стал произносить вслух, строки из стихотворения “Invictus”, “Непокоренный”, У. Э. Хенли: “Судьбою заключен в тиски, / Я не кричал, не сдался в плен, / Лишенья были велики, / И я в крови – но не согбен”[21].
После этого, рассказывал я Элизе, меня перенесли сюда, а потом – я не знаю, сколько прошло времени, – на каталке отвезли к вертолету, который приземлился где‑то там.
Майкл рассказал:
– Мы посадили вертолет скорой помощи прямо напротив задней двери, и через эту дверь его выносили.
Ребята из Чатокуа были очень милы и оставили нас одних в этом огромном пространстве, и очень долго все, чего мы хотели, – было просто обнимать друг друга. Мы стояли там, крепко держа один другого в объятьях, и повторяли: Все хорошо. Хорошо, что мы сюда приехали. Мы вместе. Я люблю тебя. Я тоже тебя люблю. Было важно это сделать.
Я видел, что Элизе непросто находиться там, но, как она сказала, хорошо, что теперь она знала, как это было, как все выглядело, и ей больше не надо этого для себя выдумывать. Когда ей рассказывали: “Через эту дверь его выносили”, ей было тяжело слышать это, но она держала себя в руках. Я был очень рад, что она здесь. Мы обнимали друг друга и без слов рассказывали, что мы друг для друга значим, что мы прошли через ночной кошмар и что теперь все хорошо. Все было бы совершенно по‑другому – печальнее, без такой моральной поддержки, менее целительно, – если бы я был там один.
Что касается меня, то мне понадобилось какое‑то время, чтобы понять, что со мной происходит. Поначалу восстановление событий для Элизы и беспокойство за ее состояние отвлекли меня от моих собственных чувств. Однако, стоя там в тишине, я осознал, что каким‑то образом сбросил с себя груз и что самое точное слово, которым я могу обозначить то, что испытываю, – это легкость. Круг замкнулся, и я делал ровно то, что, как я надеялся, смогу здесь сделать, – примирялся с тем, что случилось, примирялся с собственной жизнью. Я стоял там, где меня почти убили, одетый, должен вам сообщить, в новый костюм от Ральфа Лорена и ощущал… целостность.
– Я вижу, тебе это пошло на пользу, – сказала Элиза. – И мне тоже пошло на пользу.
Я вспоминаю вопрос, который задавал себе после нападения: сможет ли наше счастье выдержать подобный удар? Стоя здесь, на сцене амфитеатра в Чатокуа, я уже знал ответ. Да, мы создали наше счастье заново, пусть и несовершенно. Даже в тот день под голубыми небесами я понимал, что оно больше не так безоблачно, как было раньше. Это было счастье в ранах, в уголке у которого остается – и, быть может, навсегда останется – тень. И все же это было крепкое счастье, и когда мы обняли друг друга, я понял, что нам его хватит.
– Мы здесь закончили, – сказал я Элизе и взял ее за руку. – Поехали домой.