Нож. Размышления после покушения на убийство — страница 10 из 37

(На протяжении многих недель Элиза не разрешала мне посмотреться в зеркало, так что я не имею представления, как ужасно выглядел. Врачи и медсестры приходили осматривать меня и говорили: “Вы выглядите намного лучше”, и я верил в эту их ложь, потому что хотел в нее верить. Глубокой ночью в отделении травматологии больницы Хэмот, Медицинского центра университета Питтсбурга, я слушал ночные стоны умирающих в соседних палатах, и самый большой вопрос – жизнь или смерть? – все еще не имел четкого ответа.)

Элиза была рядом со мной, она не выказывала, как переживает и боится, зная, что ради меня должна быть сильной и любящей. Она сказала:

– Пошевели ногой, если ты меня понимаешь.

Моя нога осталась недвижима, и Элизу охватило отчаянье. Быть может, нож вошел в мой глаз настолько глубоко – он вошел глубоко, до самого зрительного нерва, – что повредил также и мой мозг.

Немного позже, когда я был менее растерян и мог лучше понимать, что от меня хотят, я начал шевелить ногой: один раз означало “да”, два – “нет”, и даже в своем замутненном состоянии смог ощутить волны облегчения, омывшие палату.

Теперь, когда они знали, что я их понимаю, они могли разговаривать со мной. Эмир приблизился, сел около моей головы и сказал, что хочет мне кое‑что прочитать. Это было заявление президента Байдена, которым он отреагировал на нападение. Эмир прочел его медленно и ласково мне в ухо:

Мы с Джилл были шокированы и опечалены новостью об умышленном нападении на Салмана Рушди, произошедшем вчера в Нью-Йорке. Мы вместе со всеми американцами и людьми со всего мира молимся о его выздоровлении и восстановлении. Я благодарен тем, кто отреагировал первыми, смелым людям, которые сделали все, чтобы оказать Рушди помощь и обезвредить нападавшего.

Салман Рушди – с его глубинным пониманием человечности, непревзойденным мастерством рассказчика, с его отказом изменить свою позицию или замолчать – отстаивает насущные, универсальные идеалы. Правда. Сила духа. Стойкость. Способность без страха высказывать свои суждения. Это краеугольные камни любого свободного и открытого общества. И сегодня мы в очередной раз подтверждаем свою приверженность этим глубоко американским ценностям в знак солидарности с Салманом Рушди и всеми, кто борется за свободу слова.

Когда Смерть подходит к тебе очень близко, весь остальной мир оказывается очень далеко, и ты чувствуешь великое одиночество. В такие моменты добрые слова успокаивают и придают сил. Благодаря им ты чувствуешь, что ты не один, что, может статься, ты жил и работал не зря. За следующие двадцать четыре часа я узнал, как много любви струилось ко мне, какая обрушилась лавина ужаса, поддержки и обожания со всего мира. Помимо обращения президента Байдена, сильные слова были сказаны французским президентом Макроном: “На протяжении тридцати трех лет Салман Рушди являлся воплощением свободы и борьбы с обскурантизмом. Сейчас он стал жертвой подлого нападения сил, за которыми стоят ненависть и варварство. Его битва – это наша битва, она универсальна. И теперь, даже больше чем когда‑либо прежде, мы поддерживаем его”. Были и другие похожие заявления мировых лидеров. Даже Борис Джонсон, в то время занимавший пост британского премьер-министра, некогда написавший статью о том, что я не достоин рыцарского титула, полученного мной в июне 2007 года “за заслуги перед литературой”, поскольку я не очень хороший писатель, нашел несколько неискренних банальных фраз. Индия, родная для меня страна и главный источник моего вдохновения, в тот день никаких слов не нашла. И, естественно, звучали голоса, выражавшие радость по поводу случившегося. Если тебя превратили в объект ненависти, найдутся люди, которые тебя ненавидят. Так происходит на протяжении тридцати четырех лет.

Друзья отправляли мне на телефон сообщения, хотя знали, что я не смогу их прочесть. Друзья писали электронные письма и оставляли голосовые сообщения, хотя знали, что это бессмысленно. Они публиковали обращенные ко мне посты в Фейсбуке и в Инстаграме. Пожалуйста, пожалуйста, поправляйтесь.

Последним, что я выложил в Инстаграм, была сделанная мною фотография полной луны над озером в Чатокуа, я снял ее ночью накануне нападения. “Думаем о вас”, – написали десятки людей в комментариях к ней. “Думаем о вас, зажигаем свечи в пустыне”. “Так много людей, близких и далеких, любят вас и нуждаются в вас. Мы все за вас переживаем”. “Надеюсь, ваше умение противостоять невзгодам снова проявится в полную силу”. “Я опустошен”. “Пусть звезды выстроятся для того, чтобы помочь вам, раз это не удалось луне”. “Поправляйтесь, поправляйтесь, преодолейте это”. “Мы любим вас”. “Мы любим вас”. “Мы любим вас”.

Многие люди рассказывают, что молились за меня. Даже зная, что я чертов безбожник.

– Я думала, что тебя нет, – намного позже призналась мне моя подруга, художница Тарин Саймон, – мы все думали, что тебя нет. Я думала, что потеряла тебя. Это было самое тяжелое чувство, что я когда‑либо испытывала.

А после была реакция обычных людей – читателей, нечитателей, людей, с которыми я не знаком, просто хороших людей, испуганных случившимся. Самин зачитывала мне некоторые такие послания по телефону из Лондона перед тем, как села на самолет в Америку. Я еще не был в достаточно ясном сознании, чтобы четко понимать все, что происходило за пределами моей больничной палаты, но я чувствовал это. Я всегда верил, что любовь – это сила, самая мощная сила, что она способна двигать горы. Она способна изменить мир.

Я понял, что из‑за странностей своей жизни я оказался в самом центре битвы между тем, что президент Макрон назвал “ненавистью и варварством” и целительной, объединяющей и дающей вдохновение силой любви. Женщина, которую я любил и которая любила меня, была рядом со мной. Мы победим в этой битве. Я буду жить.



На тот момент палата стала для меня миром, а мир – игрой со смертью. Я должен был выйти из игры и вернуться в большую, более привычную реальность, и для этого пройти через несколько испытаний, как физических, так и нравственных, как это бывает с героями мировой мифологии. Мое здоровье – моя жизнь – было для меня золотым руном, и я пытался плыть за ним. Кровать в этой истории была “Арго”, палата была морем, и море это было опасным миром.

В какой‑то момент на протяжении этих долгих двадцати четырех часов после операции, когда моя жизнь висела на волоске, мне приснился Ингмар Бергман. Точнее говоря, я видел знаменитую сцену из “Седьмой печати”, в которой Рыцарь, возвращающийся из крестового похода, играет в шахматы со Смертью, стараясь оттянуть, насколько это только возможно, свое неминуемое поражение. Это был я. Я был Рыцарем. И мое положение в шахматной партии сильно ухудшилось по сравнению со временем учебы в колледже.

Отделение травматологии в Хэмоте не было тихим местом. Из-за моего присутствия больницу полностью закрыли по соображениям безопасности, было много охраны. Если Элиза хотела купить в столовой сэндвич, ее должен был сопровождать охранник. Однако здесь, в отделении травматологии, все было мучительно неуправляемым. Из соседней палаты было слышно, как кто‑то громко кричит, прося лекарство, а из другой палаты – стоны того, кому, скорее всего, внимание медиков больше уже не понадобится. Порой звучали рыдания. И Элиза, проходя по коридору мимо палат с умирающими, не могла не думать о том, не постигнет ли и меня та же участь. Поместят ли и моего мужа в мешок для трупов?

Это почти случилось. Позже, когда стало ясно, что я буду жить, облегчение, которое испытали врачи, тоже было очевидно.

– Когда вас доставили сюда на вертолете, – сказал мне один из проводивших операцию хирургов, – мы думали, что не сможем спасти вас.

Они смогли спасти меня, но я был так близок к смерти.

Еще один врач сказал:

– Знаете, в чем вам повезло? Вам повезло, что человек, напавший на вас, не имел представления о том, как убить человека ножом.

Вспышка воспоминаний: его черный силуэт, удары с размаху, не совсем в точку. И ведь все почти получилось. Мой глупый, злой А.



Днем 13 августа было принято решение снять меня с вентиляции легких. Этот хвост броненосца извлекли из меня, и это было так же противно, как звучит. Однако за этим последовала хорошая новость. Я мог хорошо дышать самостоятельно. И я раскрыл рот, а оттуда вышли слова.

– Я могу говорить, – сказал я.

Это было началом контрнаступления. Для Элизы это было началом надежды. Я был жив, я мог дышать, а все остальное вернется со временем. (Мы отказывались думать: может быть. Мы отказались от может быть вместе. Никаких может быть не будет. Будет только так.)



Элиза не оставляла меня одного в моей палате отделения травматологии. Остальные провели несколько ночей в местном отеле перед тем, как устремиться обратно в свои прервавшиеся жизни. Мой сын Зафар приехал из Лондона, а еще через пару дней приехала и Самин. Они тоже снимали комнаты в отеле. Но Элиза оставалась со мной. Это было непросто. Больница находилась в неблагополучном районе, как ей сказали. Ей было небезопасно ходить одной, даже пару кварталов до магазина “Уолгринс”, чтобы купить необходимые мелочи.

В качестве кровати она использовала подоконник, накрытый подушками. Это было, наверное, ужасно неудобно, но к тому моменту Элиза уже включила супергеройский режим. Она не выказывала ни горя, ни страха, ни усталости или стресса, а лишь только любовь и силу. Во время моей величайшей слабости она стала для меня – для нас – несокрушимой скалой. Каждый, кто попадал в поле зрения, должен был держать перед ней ответ – врач объяснял принятые решения, медсестры описывали, как именно они собираются мне помогать, офицеры полиции из Нью-Йорка и Пенсильвании и агенты ФБР, посещавшие меня, все должны были пройти через нее.

Она решила удостовериться, что мои больничные расходы будут покрыты за счет страховки Университета Нью-Йорка. Она дошла до заместителя декана Колледжа искусств и наук, очень отзывчивой женщины, которая заверила, что по страховке будет сделано все, что следует. Элиза уже начала планировать наше возвращение в Нью-Йорк.