Нож. Размышления после покушения на убийство — страница 12 из 37

Благодарю, подумал я, это указывает на умысел. “Узнав, что он выжил, я, пожалуй, удивился”, – признался он еще. И снова благодарю, подумал я, это указывает на цель. Помимо этих признаний, в его словах не было ничего интересного. Он “обожал” аятоллу Хомейни, а обо мне сказал: “Мне не нравится этот человек. Я не считаю, что это очень хороший человек. Он мне не нравится. Он мне очень сильно не нравится”. Он прочел не больше, чем “пару страниц” моих книг, но он смотрел мои лекции на YouTube и пришел к выводу, что я “неискренний”. “Мне не нравятся люди, которые так неискренны”, – безапелляционно заявил он. Как именно неискренны? Этого он не разъяснил.

“Я хотел убить его, потому что он неискренний” – это не будет убедительным мотивом, если использовать его в детективной литературе, так что, ознакомившись с его замечаниями, я пришел к убеждению, что его решение убить меня не было ничем мотивировано. Опиши я героя, чьим мотивом для совершения хладнокровного убийства – не crime passionnel, преступления страсти, а убийства, заранее, загодя, спланированного и проработанного в деталях, – стали бы несколько просмотренных видеороликов, подозреваю, мои издатели сочли бы такой персонаж неубедительным. Может показаться довольно оригинальным, когда тот, кого чуть не убили, с упреком обращается к тому, кто его чуть не убил: “Тебе следовало подыскать более серьезную причину, чем эта”; в конце концов, он пытался меня убить, так что, очевидно, сам считал свои резоны вполне достаточными; но все же именно это мне и хотелось сделать.

Я хотел встретиться с ним. Я хотел сесть вместе с ним в камере и попросить: “Расскажи мне все”. Я хотел, чтобы он взглянул мне в мой (единственный оставшийся) глаз и сказал правду.

Элиза была категорически против этого плана.

– Этого не будет, – сказала она мне.

Было непонятно, будет ли это возможно когда‑нибудь позже, как минимум учитывая состояние моего здоровья; да и сам А. мог отказаться. Его адвокаты, возможно, не рекомендовали бы ему так делать. Однако вначале я был полон решимости попытаться. Но затем подумал, что умственные способности этого молодого человека едва ли высоки – “не семи пядей во лбу”, кажется, так я сказал Элизе, или, по меньшей мере, его способности выражать свои мысли не хватает изощренности. Я не без издевки предположил, что этот человек вряд ли проживает осмысленную жизнь. И если бы я процитировал ему знаменитое изречение Сократа “Неосмысленная жизнь не стоит того, чтобы быть прожитой”, сомневаюсь, что смог бы услышать интересный ответ. Я решил, что мне нет нужды выслушивать его клише. Будет лучше самому выдумать его.

В тот момент я еще не решил, что буду писать эту книгу. Мы снимали наши видео, записывали аудио, фотографировали все, что со мной происходило – что происходило с нами, – но даже не задумывались о том, должно ли это остаться личным, чем‑то вроде дневника, который мы ведем для себя и, возможно, семьи, или у этих материалов может быть более публичная жизнь. Наше общее решение снять документальный фильм и мое личное – написать эту книгу – возникли почти одновременно, и вот тогда я подумал: “В этой истории три главных героя – Элиза, я и он”. И решил, что воображать его, пробираться в его голову и описывать то, что я найду там, будет для меня интереснее, чем сидеть напротив него в его черно-белой тюрьме и выслушивать его черно-белую идеологическую муть о целях и средствах. Так что у него еще будет своя глава. Дойдет очередь и до него.



Мне было совсем плохо. Я был сломлен. Но я исцелялся.

Печень – удивительный орган. Она регенерирует. Моя печень восстановилась и начала работать, как нужно. Мне удалось избежать перспективы стать желтым.

Мой тонкий кишечник тоже, похоже, работал, так что хирурги справились со своей работой отлично. Больше всего медработники радуются, когда пациент говорит им, что у него появилась кишечная перистальтика. Медработникам искренне не нравится, когда твой кишечник остается без движения и они дают тебе лекарства, вызывающие диарею, и ты просишь прекратить их делать это и заискивающим тоном обещаешь, что скоро твои кишки зашевелятся, и вот наконец‑то они начинают шевелиться, и все вокруг радуются.

По неизвестной причине под моим правым легким накапливалась жидкость. Нужно было дренировать ее. Меня перевезли из палаты в операционный блок этажом ниже. Мне пришлось лечь на бок, применили местную анестезию, а затем появилась игла и дренирование началось.

– Не переживайте, я чемпион по дренированию жидкостей, – сообщил мне врач.

Ох, подумал я (но не сказал вслух), а я и не знал, что это за чемпионат такой? Чемпионат мира по дренированию жидкости? Суперкубок по дренажу? А кто выступает между таймами? Группа “Мутные воды”? “Аква”? Заткнись, Салман. Это скоро закончится. Это продлилось дольше, чем я ожидал, и жидкости было много. Больше девяти тысяч миллилитров! Чемпион держал свой трофей, пластиковую емкость, наполненную яркой красно-розовой субстанцией.

– Я не ожидал, что она будет такой красочной, – сказал я.

Это потому, что я не ожидал, что эта жидкость, чем бы она ни была, окажется смешана с кровью. Однако кровь, естественно, там была.



Пока меня не было в палате, Элиза развернула камеру на себя и дала волю чувствам – тем, которые она не показывала при мне: горю, страху, растерянности, ощущению, что то, что она считала своей жизнью, теперь навсегда уходит, и, более всего, своей ярости в отношении человека, который “приехал в Чатокуа и выбрал насилие. Он выбрал насилие”. Но сказала она: “Я в порядке. Со мной все будет хорошо, потому что он не умер. Мой муж жив”.

Она долго не разрешала мне посмотреть запись своего исполненного горечи монолога. Когда я закончил смотреть его, я был совершенно потрясен тем, как сильно она страдала, еще глубже осознал, какие титанические усилия ей приходилось совершать, чтобы скрывать это, улыбаться и любовно заботиться обо мне. Ей нужно исцелиться от этого. Ее раны – почти так же тяжелы, как мои.



У меня был глубокий порез на языке слева. Падая в амфитеатре, я, видимо, непроизвольно прокусил его. Требовалось наложить швы. Элиза рассказывала, что наблюдать за тем, как я держу рот открытым, пока врач иголкой с ниткой сшивает мой язык, было второй ужасной вещью, на которую ей пришлось смотреть. Нитки были саморассасывающимися, они должны были исчезнуть через пару недель, как мне сказали. А до этого времени мне предстояла жидкая диета – супы, картофельное пюре, вот почти что и все. Я утешал себя мыслью, что хотя бы с зубами все было в порядке – они не вылетели, хотя я этого опасался после первого же удара.

Постепенно, в соответствии с намеченным графиком, мой язык исцелился, а швы зажили.



Самой страшной вещью, на которую Элизе пришлось смотреть, был мой глаз. Медсестра приходила каждый час смачивать его физраствором. Поскольку он так сильно вздулся и выкатился так далеко, что было невозможно закрыть веко, глаз не мог увлажняться естественно. Много что можно было оплакивать, однако слез не было.

Когда повязки сняли, мой глаз был похож на глаз монстра. Врачи пришли проверить его и понять, осталась ли у него способность хоть сколько‑то видеть. Мне велели закрыть моей уцелевшей правой рукой левый глаз, а после начали светить в правый. В какой‑то момент я с величайшим воодушевлением сообщил, что вижу свет на самой границе поля зрения правого глаза. Врачи воодушевились тоже, однако эта надежда оказалась ложной. Я просто закрыл левый глаз недостаточно хорошо, и видел им свет вокруг очертаний руки.

Глаз я потерял. Я пытался как‑то принять это. Зрительный нерв был поврежден, и этого не изменишь. Он, А., не забрал меня, но ему удалось забрать мой глаз. Даже сейчас, когда я пишу это, я все еще не смирился с этой потерей. Это сложно физически – быть не в состоянии видеть все поле зрения, с этим трудно справляться, так же сложно утратить перспективу, открывавшуюся двум глазам; когда я пытаюсь налить в стакан воду, часто промахиваюсь – но все же еще сложнее принять это эмоционально. Смириться с тем, что так и будет до конца моей жизни… это очень удручает. Однако, как часто в детстве повторяли Салему Синаю его родители в “Детях полуночи” (то же самое говорили мои родители мне): “То, что нельзя вылечить, нужно вытерпеть”.

Настал день, когда врачи сообщили мне свой краткосрочный план в отношении моего глаза. Невозможно принять никакого окончательного решения, нельзя ничего сказать о долгосрочной перспективе, о том, что ждет мой глаз в будущем, пока отек полностью не спадет, заявили они. Отек постепенно спадает, но это продлится еще долго. Однако уже через несколько дней будет можно натянуть веко вниз, на глаз, благодаря чему получится лучше его защитить. Они предлагали закрыть веко, а потом зашить его наглухо. После этого слезные каналы вновь заработают, и глаз не нужно будет каждый час смачивать физраствором. Кроме того, глаз будет обезопасен от дальнейших повреждений. (Какие еще дальнейшие повреждения возможны, удивился я, но – в очередной раз – постеснялся об этом спросить.)

– Звучит по‑настоящему больно, – признался я.

– Мы используем сильную местную анестезию, – заверили меня.

– Ладно, – согласился я, – потому что я на самом деле не очень хорошо переношу боль.

Процедура последовала через пару дней. Я видел, как приближается игла и испуганно спросил:

– А что насчет анестезии?

Мне сказали, что обезболивающее находится внутри иглы. Все, что я могу сказать о том, что было после – если оно правда там было, то я просто не могу себе представить, насколько болезненной была бы эта процедура, если бы его не было. Элиза присутствовала в комнате, так что она слышала, как я стонал от боли, и видела мое извивающееся тело. Позволь мне, любезный читатель, дать тебе маленький совет: если ты можешь избежать, чтобы тебе зашивали закрытый глаз, избеги этого. Это по‑настоящему больно.

Все прошло “успешно”, если выражаться языком медиков. Сам бы я не выбрал этого слова. Ощущения были близки к невыносимой боли больше, чем когда‑либо в моей жизни – да, включая ножевые удары; во время нападения я находился в таком глубоком шоке, что не испытывал боль как боль, хот