Человек должен быть самим собою. Тот дух, те свойства его, которыми он отличается от других, — впечатлительность в отношении некоторого рода влияний, влечение к тому, что ему прилично, отторжение от того, что противно, — определяют для него значение вселенной. Эти определения, эти понятия, составляя его сущность, служат в его глазах формою, в которую вылита вся природа. Среди всеобщей толкотни и шума, из многого множества предметов он высмотрит, выберет— он прислушается к тому, что ему мило, сходственно или нужно: он как магнит среди опилок железа. Лица, факты, слова, запавшие в его память, даже бессознательно, тем не менее, пользуются в ней действительною жизнью. Это символы его собственных свойств, это истолкование некоторых страниц его совести, на которые не дадут вам объяснений ни книги, ни другие люди. Не отвергайте, не презирайте случайный рассказ, физиономию, навык, происшествие, словом, то, что глубоко запало в вашу душу; вместо них не несите своего поклонения тому, что, по общему мнению, стоит хвалы и удивления. Верьте им: они имеют корень в вашем существе. Что ваше сердце почитает великим — то велико. Восторг души не обманывается никогда.
Человек имеет неоспоримые права на все, свойственное его природе и гению; он отовсюду может заимствовать то, что принадлежит его духовному расположению. Вне этого ему невозможно усвоить себе ничего, хотя бы распались пред ним все запоры вселенной; но опять скажу: никакая человеческая сила не в состоянии воспрепятствовать взять ему столько, сколько нужно. Попробуйте скрыть тайну от того, кто имеет право знать эту тайну, не успеете: сама тайна выскажется ему.
Кажется, ничего нет легче, как сказать и быть понятым. Однако рано или поздно сознаешь, что взаимное понимание составляет самую редкую, самую надежную, крепкую связь и оборону; с другой стороны, тот, на кого навязали мнение, скоро догадается, что это самая несносная из нош.'
Никто не может познать то, что он еще не приготовлен познать, как бы близко ни находился предмет от его. глаза: химик может безопасно сообщить плотнику свои самые драгоценные открытия, которые он ни за что на свете не поведает другому химику. Плотник от них не поумнеет и не разбогатеет. Напротив того, нет возможности утаить в книге своих задних мыслей так, чтобы человек, равный с автором по уму, не проникнул их насквозь. Оттого-то люди предчувствуют последствия вашего учения и приводят его в действие, сами не зная, почему они так поступают. И так как мы все рассуждаем, идя от видимого к невидимому, то и происходит совершенное, понимание между всеми людьми мудрыми, несмотря на расстояние веков. Если у Платона было тайное учение, мог ли он скрыть его от проницательности Бэкона, Монтеня, Канта? Вследствие этого Аристотель очень основательно говорил о своих творениях: они изданы в свет и не изданы. Вы помните, с каким восхищением такой-то отзывался о Виргилии? Возьмите «Энеиду», в свою очередь, читайте ее своими глазами, вы не найдете в ней того, что нашел. ее восторженный ценитель, и одна эта книга, в руках тысячи различных лиц, становится тысячью различных книг.
Само провидение ограждает нас от преждевременных наносных идей. Наш глаз устроен так, что он не заметит предметов, стоящих перед ним, пока ум еще не приготовлен к их восприятию; но когда мы их увидим, нам покажется сном все то время, в которое мы их не видали. То же правило тесно связано и с обучением всякого рода. Человек поучает фактически, никак не иначе. Если он имеет дар сообщать, пускай поучает, только не словами. Наставник дает, наставляемый получает. Наставление ничтожно до того часа, когда ученик дорастет до вас и будет в состоянии усвоить себе ваши начала. Тогда-то совершается истинное сообщение, и уже никакие жалкие случайности, никакое дурное товарищество не лишат вполне вашего ученика умственных и нравственных благодеяний, полученных от вас. В этом и состоит воспитание. Прочие же уроки входят в одно ухо и выходят в другое:
Нам приносят объявление, что «сего июля, 4-го числа, г. Гренд скажет публичную речь»; «6-го же июля, г. Хенд скажет свою публичную речь». Мы не пойдем ни к тому, ни к другому, заранее зная, что эти господа не сообщат слушателям ни одного дуновения от своих способностей, от своего бытия. О, если бы можно было вступить с ними в подобное общение, мы бы отложили все дела и заботы; больные велели бы нести себя на носилках на такую беседу! Но публичная речь есть ловушка, ложь, изъявление недостатка доверия к слушателям; это узда, налагаемая на их мысль: не сообщение, не живое слово, не человек.
Когда же убедимся мы, что вещь, сказанная словами нисколько ими не утверждена? Она утверждается сама собою, по своей внутренней ценности; никакие риторические фигуры, правдоподобия и словопрения не придадут ей характер неоспоримой очевидности.
Та же Немезида стоит на челе всех прочих умственных трудов. Влияние каждого сочинения на публику может быть математически рассчитано на основании глубины мысли, вложенной в него. Если оно возбуждает вашу мысль, если могучий голос красноречия заставляет вас трепетать; волноваться и выводит вас из застоя, действие читаемой вами книги на дух людей будет обширно, медленно, продолжительно. Если же эти листы не задевают в вас ничего существенного, они исчезнут, как мошки, через час времени. Никогда не выйдет из моды то, что сказано и написано с искренностью. Возьмите девизом совет Сиднея: «Пиши, вглядываясь в твое сердце!» Я не думаю, что бы доводы, не трогающие меня за живое, не касающиеся сущности моего бытия, могли чрезвычайно поразить других людей. Только жизнь порождает жизнь. Писатель, извлекающий свои сюжеты из всего, что жужжит вокруг ушей, вместо того чтобы выносить их из своей души, должен бы знать, что он потеряет гораздо более, чем выиграет. Когда его друзья и половина публики от-кричит: «Что за поэзия! что за гений!» — вслед за тем окажется, что это пламя не распространяет никакой живительной теплоты. Не шумные чтецы только что появившейся книги устанавливают ее окончательный приговор: его изрекает публика неподкупная, бесстрашная, неподвластная пристрастию; публика, похожая на небесное судилище. Блекмор, Коцебу, Полокк могут продержаться одну ночь, но Моисей и Платон живут вечно. Едва ли, в одно и то же время, на всем земном шаре двенадцать человек читают с толком Платона; никогда не наберется ему столько чтецов, чтобы можно в скором времени распродать все издание, и между тем его творения являются пред каждым новым поколением, будто предлагаемые самою рукою провидения.
Точно так же, по глубине чувства, его внушившего, может быть разочтено впечатление, производимое поступком. Великий человек не знал, что он велик; нужно было два-три века для уяснения его величия; он действовал так, потому что таков был его долг, и ему не оставалось выбора. Его поступки казались ему весьма естественными: их порождали обстоятельства и текущее время. Теперь же малейшее его слово, движение руки, обыкновенный образ жизни кажутся чем-то значительным, имеющим соотношение с мировыми законами и достойным войти в повсеместное постановление.
Человек может познать и самого себя. Усматривая столько-то добра, столько-то зла в других, он отыщет мерило собственного зла и добра. Каждая способность ума, каждое движение его сердца великолепно отражается ему в уме и в сердце того или другого знакомого. Все красоты и все блага, подмечаемые им в природе, заключаются в нем самом. По правде сказать, наша планета немногого стоит; она получает все свои красы от душ, составляющих ее цвет и гордость. Долина Темпейская, Рим, Тиволи — что они, как не та же земля, вода, скалы, небо, как и всюду: но отчего же другие места не столько говорят нашему сердцу?
Человек должен сам образовать себе общество, не упуская из виду то, что без всякой видимой причины он привязывается к одним и избегает других. Самые дивные таланты, самые похвальные поступки находят нас бесчувственными; но как легка, как полна победа тех, кто сходен с нами, близок нам по душе. Это брат, это сестра, данные нам провидением; как тихо и просто подходят они к нам, как накоротке сходятся, — подумаешь: одна кровь течет в наших жилах! И мы сближаемся с ними до того, что такой союз не кажется нам приобретением единомышленника, а, скорее, отрешением от самих себя. Что за облегчение, что за освежение! Неразлучность с ними походит на отрадное одиночество.
Во дни нашей греховодности мы нелепо думаем, что обязаны держаться и к тем, и к другим вследствие общественного устава, одинакового покроя платья, равенства рождения, воспитания и личных заслуг. Позднее мы сознаем, что друг души моей встретился мне на моем именно пути: я вполне отдавался ему, он мне, и рожденные под одною и тою же широтою небесною, мы оба были взлелеяны теми же впечатлениями; в нас отразились одинаковые опыты. Сколько ученых, стойко вдохновенных людей совершают преступления против самих себя, начиная вдруг рядиться и перенимать манеры светских щеголей, волочась за причудливою, красивенькою девочкою, вместо того чтобы благоговейно и возвышенно-страстно остановиться перед женщиною с душою ясною, прекрасною, многообетною.
Великому сердцу всегда дается великая любовь. И, напротив, ничто так строго не карается, как упущение из виду созвучия духовных сил, которое одно должно быть положено в основание жизни семейной и общественной. Опять повторяю: ничто так не карается, как безумное легкомыслие при выборе спутников нашей жизни. Еще менее прощается непризнание возвышенной души и упорство идти к ней на встречу с благородным радушием. Когда то, чего мы давно желали, сбывается и блестит над нами, как волшебный луч, исшедший из дальнего царства небес, продолжать быть грубым и язвительным, принимать подобное посещение с уличною болтовнею и подозрительностью есть признак такой пошлости, которая в состоянии запереть себе все двери Эдема. Не распознать, кому и когда следует верить и поклоняться, означает великое сумасбродство, даже положительное помешательство. В какой бы пустыне ни возник цвет мысли и чувства, освящающий и возрождающий меня, — он мой. Предоставляю другим открывать и величать сонмы более блестящих дарований и следить за гением на его поприще, усеянном звездами; но я не отвергну и того, что далось одному мне, и лучше прослыву странным и безумным, чем откажусь заявить пред всеми силу и беспредельность моего сочувствия.